Электронная библиотека » Иван Новиков » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 23 апреля 2018, 19:40


Автор книги: Иван Новиков


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И, конечно, сама Воронцова, в ту кавказскую южную ночь, под шепот Подкумка давшая первый толчок творческому его воображению, никак не была этой Таней Лариной, но все же была от нее и неотделима. Тайные чары этого имени, этого образа шли от нее, и голова в ее близости кружилась так сладко, как если бы именно сон воплощался в действительность. Кружилась она иногда и теперь, когда все уже было потеряно…

Она не Татьяна, но, конечно, и не такова, какою вставала из строчек Раевского. Он начинал понимать, что иначе, как так – вежливо-светски, она и не могла отозваться о нем в беседе с Раевским, и от нее шел этот сдержанный тон, порожденный не им и адресованный отнюдь не ему, а ее собеседнику. Как и сам Пушкин, таила она свое сердце и никому бы и ни за что не приоткрыла хотя б уголок. И понемногу, но все возрастая, горячая нежность возникала в груди – ведь она… может быть… будущая мать его ребенка… Как боялся он и готов был принять все, чему быть надлежит…

Так Пушкин, теснимый родными, незримо томимый узеньким кругом в Тригорском, один на один с собою самим и неотрывными живыми призраками прошлого, вел эти горячие бои, нанося удары направо и налево и расчищая вокруг себя пространство.

Но на эти же дни пришлось и еще одно испытание совершенно особого свойства; Пушкина оно потрясло до глубины.

Позднее утро туманно глядело в окно. Против обыкновения Пушкин не сразу пришел в себя. Рама была старовата и неплотно притворена; он потер себе шею: или надуло, или неловко приспал. Потом приподнялся на локте: на полу обрывки бумаги, на столе раскрыта тетрадь, и перо воткнуто прямо в чернильницу; грязный подсвечник: позеленевшая медь, наплывы свечи. Думал о чем-то, когда, засыпая, дунул на свечку, и что-то приснилось, но не вспоминается: верно, неважное. Боже, когда же уедут! Лев уже поговаривал об отъезде. Пушкину было и жаль, но обычная мысль, что без брата ненадолго задержатся и родители, давала успокоение. Может быть, Ольга останется? Она говорила, что ей не хотелось бы оставлять его одного.

Да нет, что же тут девушке делать в сугробах? И, помимо всего, ей пора замуж, пусть ищет себе женихов.

Кажется, все-таки вспомнил! Вчера получили известие о тяжелой болезни тетушки Анны Львовны, наверное, умрет. Но о чем же тут думать? Тут думать не о чем. Нет, верно, что-то другое…

И все же известие это, которое вовсе оставило его равнодушным, повлияло на распорядок дня: дед Ганнибал тоже ведь скоро мог умереть! Наскоро выпил он чаю и, никому не сказавшись, вышел во двор; он не пошел ни на конюшню, ни в парк. Он обогнул дом и мимо ледника спустился через кусты прямо к озеру. Кусты почти были голы, серые воды с белою оторочкой у берегов рябили под ветром. Берега слегка заболочены, их не раз уже сковывал утренник, а вот несколько дней как опять распустило; туман разошелся, но облака низко ходили над озером. Дорога, однако, была суха.

Пушкин пошел направо, по берегу, миновал камыши и обрывы песка. Кое-где корни берез, мокрые, черные, обнажались клубками, налезая один на другой, как переплетенные пальцы. Эти подземные рукопожатия заставили его раза два остановиться: это было как суровое, темное время, как сплетение событий, как предки… Он вздумал пойти к одинокому старику, которому доводился внучатным племянником, – Петру Абрамовичу Ганнибалу. Старик никого не принимал, и его все забыли. Самое имя его дома почти не произносилось. Ему уже было за восемьдесят, и как он там жил в своей пустынной норе – никому было не ведомо. Пушкина нынче, в смятении духа, к нему потянуло. Крепкие корни привязывали его к Ганнибалам, которые, почти уже все, были во тьме, в недрах земли. Порою казалось ему, что и прадед, знаменитый арап Ибрагим, питомец Петра, скрывался от дворцовых гроз здесь же, в Михайловском.

 
Под тенью липовых аллей
Он думал в охлажденны леты
О дальней Африке своей, –
 

так недавно он пел и в посланье к Языкову; так думал теперь.

Он совсем не спешил. Резиденция старика Ганнибала, Петровск, была не так далеко, можно дойти и за час, но раздумчиво он не торопился, присаживаясь порою на какой-нибудь пень, густо поросший тугим древесным грибом: кровля над кровлей, как сакли в горах. Тут были сосны: часть их – оранжевые, а где посырей и погуще – седые, покрытые светлым лишайником. По оврагам шуршали увядшие веера папоротника: сухая экзотика, память о древних веках. Редкий узорчатый лист падал с дубов – запоздалый покойник – на изумрудную мочажину мха. Хвоя и мох. Но в глухих уголках кое-где зеленела еще и брусника набрякшей осеннею зеленью. Он наклонился, чтобы сорвать красную плотную ягоду, и увидел па верхушке крошечный белый холодный цветок. Это было так неожиданно, что он не тронул и ягоды. Раздумье все больше одолевало его. Он поводил медленно шеей и разминал занемевшую мышцу.

Между стихами Пушкин писал и заметки различного свойства. Теперь они отличались от коротеньких записей, которые делали на юге, особенно в Кишиневе, и которые остерегался тогда Левушке посылать по почте… Теперь это были записки о собственной жизни; в этом потребность приходит с годами: у него много раньше, чем у других. Он зачерчивал лица, события, записывал отдельные мысли, рассказы разных людей. Это было, скорее всего, – материал.

За тем шел и к деду: о предках хотелось бы знать. Он уже был у него – после Лицея; с Ольгой ходили вдвоем. Надо бы и это припомнить и записать: очень было смешно! Старик и тогда уже путал людей. О Вениамине Петровиче, сыне, говорил как о чужом молодом офицере; между тем Вениамин этот был уже достаточно стар. Он был заседателем от дворянства в палате гражданского суда; Пушкин во Пскове его навестил: ко всем Ганнибалам питал он некую слабость.

На дворе, когда Пушкин добрался в усадьбу, было пусто, безлюдно. На всем лежала печать запустения. Родной его дед, отец Надежды Осиповны, Осип Абрамович, пристрастен был к женскому полу, он любил наготу, полноту, белизну; таким же сошел и в могилу. Понимал в этом деле и Петр, но главною страстью его все ж были водки, наливки: игра их на свет, их вкус, аромат и, в результате всего, густой и певучий туман в голове. Михайла Калашников, лукавый родитель сероглазой хорошенькой Оленьки, в молодые годы свои состоял при неукротимом и мрачном генерал-артиллеристе, и оба самолично трудились немало над перегонкой спиртов, причем Петр Абрамович испытывал разные нововведения в аппаратуре. При одном таком опыте нагреваемый спирт воспламенился, и стекло, как вода, брызнуло в стороны; на шее Михайлы изъязвления эти видны и поныне. Вдобавок досталось еще и от барина: Михайла был высечен.

– Прочных от порки следов не остается, – вспоминал он теперь. – Наша кожа привычная к порке. Но бывало, что выносили и на полотне.

Петр Абрамович не всегда жил затворником. Он был старшим в роде и нес государеву службу. Был в прошлом, восемнадцатом веке и псковским губернским предводителем дворянства. Однако же на второе трехлетие его уже не избрали, да и по службе долго тянулась история с недохваткой артиллерийских снарядов; из-под суда его вызволил только родной брат, Ганнибал Иван Абрамович.

Петр был жесток, но и сентиментален. Он любил музыку, пение. Тот же Михайла Калашников, обученный этому делу старым слугой барыни-немки, по вечерам упражнялся на гуслях, наигрывая старику древние русские песни, то заунывные, то плясовые. Он сидел на крыльце в плетеном ивовом кресле с мягкой подушкою на сиденье; полукругом, как подданные, располагалась молчаливая дворня. Порой подступали и слезы. Они омывали изношенные желтые веки и капали прямо ему на колени, на распяленные темные кисти жилистых рук, но он продолжал сидеть изваянием, с видимой грозностью выпрямив свою хилую старческую спину.

Старик никогда не был словоохотлив. В то посещение, в семнадцатом году, начал он с водки. Выпил и сам, велел поднести и своему молодому гостю, и только после обеда язык развязался, и старик погрузился в живые предания. Правда, порою он путался и вел свой рассказ, как если бы все это было не с покойным отцом его, а с ним самим.

– Нас было братьев всех девятнадцать, из коих меньшой – это я. Их водили к отцу: руки назад и – веревкой! Я один бегал свободный и плавал под фонтанами на дворе. Мы были царями.

О похищении мальчика турками он передавал очень коротко и уж не в первом лице:

– Схватили его шесть человек. Потащили. Пальцы ломали. – И тут, откинувшись, подымал он с колен свои старческие узловатые руки и, как щитом, заслонял ими глаза, будто вспоминая: – И вытащили у него изо рта платок уже на фелуке. И я увидел: кинулась в воду и поплыла, как розовая птица фламинго, верная сестра моя, Лагань именуемая. И издали плыла за кораблем, куда меня посадили, три полных часа, и утонула. Так утонула Лагань, незабвенная тетка моя, абиссинская девушка.

Ольга тогда прижалась испуганно к брату, а Петр Абрамович перевел свои медленные глаза и на нее.

– Это Лагань, – сказал он, как бы узнав наконец, и замолк.

Воспоминания эти и эти рассказы – и самого Петра Абрамовича, и о нем – живою толпою теснились теперь в голове Пушкина. А между тем безмолвие на дворе продолжалось. Он было присел на отсыревшую лавочку, соображая, как ему быть. Неверный луч солнца пал на дубы. «Нет, еще жив», – суеверно подумалось Пушкину, и он вступил на террасу. Штукатурка осыпалась, пакля торчала меж бревен. Он потянул дверь, она подалась…

В комнате было, однако, тепло. Убранство старинное: диваны и ломберный стол, ковры по стенам и оружие.

– Ни родных и ни сверстников я не имею, – услышал он вдруг старческий голос, глухой и простуженный, но все еще достаточно крепкий.

Пушкин, не отвечая, тотчас обернулся на голос и увидел в углу своего деда.

Старик был похож на пергамент. Темные губы были, однако же, сжаты крепко, упрямо. Изборожденный лоб, как пустынный откос, ниспадал на два плоскогорья щек, таких же изрытых морщинами и шероховатых, как от ветра, зноя и времени выветрившаяся горная порода на высотах. Только нос заострился, и крылья его были непомерно крутыми. Глаза было, кажется, трудно открыть; веки из желтого воска легонько подрагивали, как у немощной птицы. В руках была палка, сжатая меж переплетенных пальцев, но на столе лежал лист, наполовину исписанный, и из песочницы торчало перо. К удивлению Пушкина, не было ни наливок, ни водок.

– Братья, сестры, зятья волею божьею все в роде и чада помре; остался я один; я и старший в роде Ганнибалов, – и старик замолчал.

Пушкин сказал:

– У вас есть сын Вениамин Петрович. Он прислал вам поклон.

Петр Абрамович сделал усилие и приподнял непослушливые веки; блеснули глаза, однако же, не без любопытства.

– Не узнаю, – промолвил он глухо. – Мой сын был молодой офицер. Это не он.

Пушкин тогда подошел к нему ближе:

– Я Пушкин.

Старик откинулся к спинке и долго разглядывал гостя, потом он махнул одним указательным пальцем, не отрывая кисти от палки, точно кивнул головой, и еще сделал движение, как бы привставая, и очень отчетливо произнес приговор:

– Пушкины – дрянь! Ты – Ганнибал! – И повел глазами на кресло. – Садись.

Пушкин тотчас присел. Он ничуть не обиделся, но разговаривать с дедом было делом нелегким. Одно хорошо: он не удивлялся молчанию и некоторые вопросы сам оставлял без ответа либо просто безмолвствовал, а не то говорил что-либо свое. Так, он внезапно сказал:

– Записки пишу, – и поглядел в глаза Пушкину. – И не могу. Руки не слушаются. И… думаю – флейтой, а выходит – как барабан. Возьми себе.

Лицо старика изменилось. Странная мягкость, печаль, столь неожиданные, почти неуместные, изобразились на нем. Это длилось недолго, но Пушкин был истинно тронут: как и он, писал его дед записки свои; и подарил. Он взял лист и спрятал к себе.

– Я и зашел к вам за тем, – сказал он. – Послушать про старину.

– Про старину все записано, другой манускрипт – по-немецки: о роде и княжестве. Я отыщу и другой раз отдам. Но перед смертью.

И он прищурил глаза.

Наступило молчание. Пушкин не знал, что сказать…

– А тут… о себе? – вымолвил он наконец.

Старый арап помолчал, потом кивнул утвердительно и уже не поднимал головы:

– А тут я хотел о себе. Как я родился – черный ребенок, а мать была белая…

Пушкин на минуту перестал слышать голос. Он вспомнил теперь то, что никак ему не удавалось припомнить, проснувшись… и как мог забыть!

Он думал о смерти и о рождении и дунул на свечку, а ночью приснилось, что у него родился ребенок. Элиз лежала в постели на белой подушке, и кружева… и у ног ее ребенок. Она смотрела на дочь не улыбаясь, прелестная, строгая. Сам Пушкин стоял в великом смущении, он хотел отвести глаза в сторону и поглядеть хоть в окно для облегчения, но шея не слушалась. А глядеть далее на эту строгую женщину и младенца на простынях было ему не под силу. Однако же он сделал усилие и пробудился. Половина головы была горяча, другая холодная; прохлада шла от окна. Он повернулся на другой бок и крепко заспал свой сон. И все же выходило, что утром не одна Анна Львовна, которая должна была умереть, но, видно, и этот младенец, который может родиться, повлекли его в одинокую нору Ганнибала.

Дед между тем кончил свое, он ослабел и снова осунулся, да и гостя его уже потянуло на воздух.

– Там, в шкафу… – прошептал еще Ганнибал. – И там… два бокала.

Но Пушкин не слышал. Вышел он тихо, как и вошел.

Погода в обратном пути переменилась. Порывами дул северный ветер. И всякий раз, как он налетал, порыву сопутствовал печальный шум поредевших колеблемых крон.

Пушкин на шум этот не раз поднимал голову, и ему было грустно следить косой и прерывистый дождь осенней листвы, обреченно летевшей на землю.

«Сон в руку»: Пушкин был суеверен. Не в этот же именно день, но все же пришло наконец и долгожданное письмо от Элиз. Он уходил с книгою в лес. Это был старый Коран, взятый у Осиповой; свой был забыт при поспешном отъезде в Одессе. Это, конечно, Бахчисарай в нем разбудил интерес к магометанскому миру. Горячая, по-своему мудрая книга в нем находила живой отголосок. Знойные видения и пламенный бред человека из аравийских пустынь и песков не были чужды ему, ответная русская речь готова была прозвучать на жаркое это дыхание рока.

Недалеко от дома, поправей от аллеи, когда-то давно с неизвестною целью вырыта была на склоне бугра небольшая пещера. Еще в первый приезд свой в Михайловское Пушкин нашел там лавку и стол. Не найдя их теперь, он все же распорядился, и верный Никита восстановил старину. Тут кругом было тихо, разве что изредка хрустнет под ногой тонкая узловатая веточка березы или, кружась, упадет дубовый листок. Убежище Пушкина знали, и уж никто туда не заходил.

На сей раз, однако, легкие шаги неподалеку заставили его насторожиться. Он отложил книгу, прислушался. Кто-то идет. День был солнечный, тихий, один из последних теплых деньков. Ольга была в белом платье, но оренбургский платок падал почти до земли, развеваясь, как крылья: она торопилась и, белая вся, казалось, скользила по воздуху.

Пушкин глядел со странной улыбкой: так, может быть, ангел нисходил к Магомету. Никак он не понимал ее появления.

– Ольга, ты что?

– Погляди. Ведь это же твой «талисман»… – Она протянула ему тяжелый конверт с сургучной печатью. – Лев говорит, что точь-в-точь! – Она была сильно взволнована. – Почту сегодня я принимала…

Старый Коран выпал из рук, когда он принял письмо. Да, у нее был точно такой же, как и ему подарила, таинственный перстень с загадочной еврейскою надписью.

– Я не буду мешать. Я не буду мешать… – быстро пролепетала сестра и так же неслышно, легко удалилась.

Он не удерживал, но, медля сломать сургуч, продолжал глядеть ей вслед, пока она окончательно не отлетела. Это была минута особенная, надолго запомнившаяся. Как бы живая птица была в его сжатой руке – это письмо.

Письмо было коротко, но он проходил в этот раз по лесу до самых сумерек, забыв о течении дня. Тысячи чувств волновали его. Жива для него, написала! Могла бы она и не написать… об этом, но вот написала. Это их связывало крепчайшею связью. Он останавливался и закрывал глаза. Нет, если будет ребенок и о том сообщают отцу, это уже не просто возлюбленная – это супруга, жена…

И он снова ходил, изредка пожимая плечами, словно твердил и твердил, убеждая кого-то… судьбу, убеждая ее в невозможном, строя самые горячие планы…

А когда пришла ночь и он заперся в своей комнате, тут ни ходить он не мог, ни работать. Горечь его настигала при малейшем движении мысли, горечь косила его, и силы порой покидали.

 
Слаб и робок человек,
Слеп умом – и все тревожит, –
 

пел в нем Коран.

Но нет, что другое, а умом он не слеп. Он теперь понимал: невозможное есть невозможное, и Элиз – жена Воронцова, и дочь его (он был уверен, что дочь) – дочь Воронцова… Нелепость, но так!

Он наконец попытался уснуть. Но сон бежал глаз. Петушиные крики были ему как часы; глубокая ночь. На минуту, случалось, сон изнеможения одолевал его, и пролетали разнообразные видения: воды, и дерева, и шум, и тень. Но лишь только она появлялась, как снова возвращался к действительности.

Как-то однажды он подарил старшей девочке Елизаветы Ксаверьевны трость свою с собачьей головкой и написал ей стихи. Раевский в письме своем вспоминал и об этом, прося и рисунка, когда-то обещанного девочке. Какая-то будет у нее малютка-сестра… Какая? Он вспомнил свой сон, он вспомнил рассказ Ганнибала, он живо представил себе, как это будет и как всем станет все ясно. Еще если бы сам он был там, он принял бы на себя полный ответ, но что она скажет одна перед разгневанным мужем?

Скандала, конечно, не будет. Все будет покрыто жестоким великосветским лаком, и будут воспитывать маленькую графиню Воронцову, которая не будет и подозревать, что ее настоящий отец… Больше того, она возрастет и, конечно, узнает его как поэта. Какими чертами опишут ей незнакомого ее отца?

Волнение Пушкина все возрастало, и, чтобы дать ему выход, он встал и присел к столу. Несвязные, но напряженные строки выливались из-под его пера, в них повторялись одни и те же слова, настойчиво стучавшие в горячем мозгу. «Дитя, я не скажу причины» – «Я не скажу тебе причины» – «причины», и снова: «Я не скажу тебе причины»; «Ты равнодушно обо мне» – «Клевета – опишет» – «Враги мои – черты мои – тебе» – «Мой тайный клеветник» – «И клевета неверно – чертами неверный образ мой опишет».

Да, эти тайные причины незыблемы. Он даже не смеет ее благословить как отец:

 
Дитя, не смею над тобой
Произносить благословенья…
 

И нельзя рассказать даже и самой причины, почему он не смеет это сделать, оставляя на полную волю все клевете и врагам… Что же тогда остается себе? Только разлука навеки. «Прощай, о милое дитя!»

Это были уже не стихи, это был как бы крик в далекое будущее.

Он ей ответит, но и письмо его будет, конечно, уничтожено ею, как и она просит его уничтожить это признание.

Ночь. И давно ли он так писал «Прозерпину»? А это, конечно, никак не стихи. Это как извержение лавы из непотухшего кратера. И когда что-то стало наконец выходить более внятное, это отнюдь не было тем, что требовало своего воплощения, и Пушкин далеко отбросил перо.

Но он сидел еще так, в длинной рубашке, с ногами, кое-как всунутыми в мягкие туфли, подаренные ему няней. Один, впрочем, раз он потянулся к перу, чтобы изменить свой заголовок: «Ребенку». Ребенка еще не существовало на свете, пока лишь «взыгрался младенец во чреве ее»… Так он и поправил.

И полчаса эти были как очная ставка с собою самим, и были они тем напряженней, что протекали в полном молчании, глубоком, как ночь.

Наутро он кончил «Цыган», помянув и их «мучительные сны».

Когда-то в ранней юности, воспевая вдохновение, он писал: «В мечтах все радости земные! / Судьбы всемощнее поэт». Теперь была минута иная, пора и обстоятельства иные. И были последние строки поэмы как вздох из Корана – вздох над собою самим:

 
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.
 

Глава седьмая. Ссора

Клонил к концу и октябрь. Ночи уже холодны, но в доме еще не топили. Всюду кругом дремлют леса: дров не запасали. Кроме того, печи дымили и в прошлую зиму, но печники не показывались, с ними тянули. Старшие Пушкины терпеть не могли, чтобы при них в доме работали: глина и грязь, запах мужицкой овчины… Да скоро ведь и в Петербург!

Осень вступала во все права. Аист, живший при доме, давно улетел. Домашняя птица ходила у служб нахохленная, вялая, и сам важный индюк слинял, посерел. На дворе в высоких просторных корытах целыми днями рубили капусту, и мальчишки с азартом хряпали холодные кочерыжки; сечки сверкали в проворных руках, подобно секирам. В парке при быстрой ходьбе щелкали под ногами спелые желуди. Сквозь поредевшую чащу, как приближаешься к дому, издали виден кухонный дым, высоким столбом разрезающий воздух. Долгие звуки были хрустальны и медленны, они пролетали над озером, как неспешные птицы. Небо неярко, задумчиво, но задумчивость эта – явно о снеге.

Пушкин еще не был одет, когда Лев к нему постучал. В последние дни его к брату тянуло особенно: скоро отъезд!

– На Рождестве непременно приеду, – каждый раз он твердил, как бы сам себя в том убеждая.

Он скучал уже по Петербургу, по светлым гостиным, по болтовне и декламации стихов Александра, причем принимал все восторги и восклицания, как если бы сам написал эти стихи. Но он не мог не видеть, как томился здесь брат, становившийся день ото дня все более раздражительным. Он не знал всех причин его тайных тревог, но помнил, что и сам перед братом был не без греха.

– И о перстне не беспокойся, – промолвил он вдруг виновато. – Я сам привезу или с Михайлой пришлю, если ты не боишься.

– Я боюсь одного: как бы разбойники на тебя не напали и не ограбили, – смеясь, отвечал Александр, кончая свой туалет.

– А что же разбойники, на то есть полиция. Видишь, за нею недалеко и ходить. Да вон там, за окном.

Александр поглядел и увидел верхового с сумкой, подымавшего в стремя сапог.

– Зачем это он приезжал?

– Не знаю… Бумагу какую-то батюшке под расписку вручил.

Лев начал вдруг мямлить. Было заметно однако, что он уже знает, кого та бумага касалась.

– Ну, говори: обо мне?

Левушке было приказано, чтобы молчал, и он только кивнул головой утвердительно.

– Требуют сведений о поведении? – резко спросил Александр. – О переписке?

Лев было снова замялся, но уже по лицу его Пушкин уверился, что точно, догадка его была справедлива. Он медлить не стал. Пора наконец иметь объяснение. Этого требует честь.

И, отстранив рукой брата, пытавшегося его удержать, он направился прямо к отцу; все же и Лев вошел за ним следом. Ссора была неминуема, но разыгралась она, однако, не сразу.

Отец сидел у стола в теплом халате, вытянув ноги и склонясь над какой-то бумагой, которую тотчас и прикрыл узкой худою рукой. Он обернулся на скрип и недовольно поглядел на вошедших.

– Я занят, – сухо сказал он, не отнимая руки от бумаги. – Что за манера входить безо всякого дела?

– Я думаю, сын может войти к отцу и без доклада, – ответил, сдерживаясь, Александр. – И к тому же у меня самого важное дело касательно вас. Прошу у вас позволения объясниться нам наконец откровенно.

– В чем объясняться? – вскипел Сергей Львович. – Какие у нас могут быть объяснения? Я понимаю, если бы, движимый чувством раскаяния, ты пришел склонить предо мной повинную голову, я отложил бы дела, потому что я – настоящий отец. А ты хоть мой сын по рождению, но…

Тут он взглянул на старшего сына и замолчал, заметив, как тот побледнел. Левушка был в стороне, видимо, также волнуясь, страдая.

– Что ж, продолжайте, – все еще сдержанно сказал Александр.

Тогда Сергей Львович, и для себя неожиданно, резко вскочил и мелко затопал ногами. Голос его, как на скрипке, внезапно взвился на такие высоты, что походил скорее на визг.

– Я прошу тебя выйти, оставить меня! Я не хочу с тобой говорить! Я не могу тебя видеть!

Пушкин сжал зубы, бледность его еще возросла. Что-то хотел он промолвить, но губы его лишь беззвучно зашевелились. Он было сделал стремительный шаг по направлению к отцу, но сразу вдруг круто повернул назад и выбежал вон. Лев хотел было последовать за ним, но отец, задыхаясь, приказал ему остаться. Молчание воцарилось в комнате.

Левушка сел. Отдышавшись, сел и отец.

– Сядь!

– Я давно хотел сказать тебе… Я тебе запрещаю общаться с этим чудовищем! Это ужасно: быть отцом сына, лишенного человеческих чувств… Да, да… это истинный выродок! Я это теперь себе уяснил.

Александр ничего этого не слыхал. Прямо с крыльца он побежал на конюшню и едва мог дождаться, пока Никита оседлает ему лошадь. Это было всегдашнею привилегией старого дядьки. Ему предстояло также уехать со старшими Пушкиными в Петербург, и он отчасти грустил о минувших днях совместного их бытия с Александром Сергеевичем. Любил он порою и поболтать, тряхнуть стариной, но сейчас не позволил себе промолвить ни единого слова. Барин был в гневе, а под горячую руку ему не попадайся!

Пушкин тотчас поскакал прямиком по аллее и через лес на дорогу в поле. Конь был горяч, и волнение седока мгновенно ему передалось. Это была то безумная скачка, то, сдержанный крепким рывком, конь выступал медленным шагом, высоко поднимая передние ноги, все еще как бы сам на себя набегая. Движение всегда приводило в себя. Пушкин овладевал постепенно своею неразрешавшейся бурей. Но где же исход? Объяснение их так и не состоялось. Он может, пожалуй, не говорить и совсем, но тогда надо бросить свой дом и уехать… Куда? Он был привязан. Переселиться в Тригорское? Но и без того пропадает там целыми днями. Просить по начальству, чтобы ему назначили новую ссылку? Куда же, однако? Ах, не все ли равно!

Утомив и коня и себя двухчасовою ездой и возвращаясь медленным шагом, он вдруг заметил Ольгу и Льва. Они шли впереди – также к дому. Сочетание это было не очень привычно. Брат и сестра, конечно, любили друг друга, но никакой, даже простой искренней нежности в чувстве их не было. На этот же раз гуляли вдвоем, и разговор был горяч.

Пушкин услышал только одно: как, для себя необычно, Ольга воскликнула:

– Он не должен был так говорить про Александра, и ты не должен был позволять ему этого!

Ясно, что речь об отце. Милая Ольга…

Ольга была за него…

И, подскакав, на ходу соскочив, он крепко обнял за шею сестру и поцеловал ее в щеку. Это была горячая ласка, и Ольга зарделась.

– На Льва не сердись. Я за себя сумею ответить и сам.

Сергей Львович, как оказалось, выдержал младшего сына около часа, читая ему нотации самого высокого стиля и не скупясь на самые резкие выражения по адресу Александра. Ольга не скрыла их в своей передаче; когда бывала взволнована, она ничего не могла утаить. Лев себя чувствовал скверно. Он так не хотел столкновения! Он искоса взглядывал на старшего брата и никак не мог предугадать, что же произойдет; по виду, однако, был Александр сдержан, спокоен.

– Отец почти невменяем сегодня… – Лев произнес это у самого дома и таким просительным тоном, точно надеялся отвести грозу окончательно.

Но брат молча, как бы в ответ, кинул ему поводья и быстро взбежал на крыльцо. Оставшийся с лошадью Лев никак уже не мог его задержать. Очутившись у двери отца, Пушкин слегка постучал. Теперь, так казалось ему, он был господином своего возмущения.

– Войдите!

– Теперь я вхожу с разрешения, – сказал Александр, ступив за порог, и остановился на отдалении; здесь же сидела и мать. «Тем лучше, – подумал он. – Сразу конец».

– Я не просил тебя, кажется, приходить, – язвительно вымолвил Сергей Львович и поднял свою небольшую головку на сына.

– Как я не просил вас читать мои письма, – с горячностью сразу вступил Александр. – Постойте… я вам скажу. И вы обязаны выслушать. Я хотел бы покинуть вас, мне тяжела совместная жизнь. Но и вас не хотел бы я заставлять… жить с сыном, которого вы ненавидите, в котором не признаете никаких человеческих чувств…

Пушкин заметил, как отец, защищаясь и возражая, поднял было вверх тонкую руку, но ему было необходимо сразу же все досказать, и, выдавая тем самым, что разговор со Львом был известен ему, он с напряжением закончил:

– Нет, нет! Вы это все говорили! Так я не хочу заставлять вас… жить с выродком!

Он повторил теперь это слово, и внезапная дрожь его проняла. Снова кровь бросилась в голову, и ноздри его заходили, как у коня; вся его выдержка, с которой он приготовился говорить, исчезла бесследно.

– Александр, ты оскорбляешь отца! – И Надежда Осиповна, не поднимаясь, выпрямилась на кресле.

– Он мне отец по рождению, как я ему по рождению сын. Так, батюшка? Кажется, так вы меня объяснили? Но отцы не бывают шпионами, какими бы ни были чудовищами их сыновья! – Голос его зазвенел. – Я этого не потерплю! Я вынужден дома не покидать, и я требую у вас объяснения.

При этих словах Сергей Львович, сидевший к сыну лицом, быстро, вместе с кожаным креслом, двинулся к стенке. Было ясно, что он опасался не слов, – и Пушкину вдруг показалось, что кресло отца стало просторней.

– Вы боитесь меня, – продолжал Александр, – но вы ведь не император, и я пришел к вам без шарфа.

– Замолчи, Александр! – снова крикнула мать.

– Ты уже оскорбляешь монарха! – взвизгнул отец. – Где наши люди? – И он высунул тщедушную руку, заметно дрожавшую, стремясь дотянуться к бумагам, поверх которых блестел крошечный серебряный колокольчик.

Пушкин, однако, отца опередил. В два шага он был у стола и, левой рукой схватив колокольчик, с силой ударил им по столу. Жалобный звук был короток, слаб; язычок оборвался. Надежда Осиповна приподнялась и села, также бледнея. Она поняла, что сын намекает на участие императора Александра в убийстве своего отца.

– Вы правы, однако, – по видимости, овладевая собою, слегка наклонился к ним сын. – Он это сделал чужими руками. Что же, припомним, пожалуй. Ведь навалилась толпа, и стояла дворцовая ночь. Я же один, и я безоружен; и, как видите, день. Да и кроме того… – тут он засмеялся, – кроме того, мне не нужно престола!

Самое страшное было, пожалуй, в этом неожиданном смехе.

– Чего же ты хочешь? – слабеющим голосом произнес отец.

– Я хотел одного. В глаза вам и матушке сказать одну только точную правду. Ничто от меня не укрыто.

И Пушкин, разгорячась окончательно, начал выкладывать все, что накипело на сердце за целых три месяца: и о том, что он будто бы развращающе действовал на брата и учил афеизму сестру; и о глупой боязни их, что его высылка может их всех погубить; и о том, как это гнусно принять на себя поручение прочитывать, а может быть, и перехватывать письма; и о визитах монаха Ионы, игумена Святогорского монастыря, – тоже товарища по слежке духовной, и о тайных с ним разговорах; и, наконец, об этой бумаге, в которой затребованы письменные сведения о его поведении и образе мыслей…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации