Электронная библиотека » Иван Шмелев » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Пути небесные"


  • Текст добавлен: 7 сентября 2017, 01:41


Автор книги: Иван Шмелев


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +6

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Даринька восхитилась, и у нее закружилась голова. Расталкивая толпу, Багаев вывел ее на лестницу. Снизу тянуло холодом. Мутные фонари висли невидимо в пространстве.

Они сели на бархатный диванчик. «Вам дурно?» – тревожился Багаев. Она улыбнулась, бледная, – «кружится голова». Виктор Алексеевич, наконец разыскавший их, попросил капельдинера дать воды. Мимо них прошла дама, в темно-зеленом платье, с двумя детьми. Даринька помнила, как гордая дама презрительно на нее взглянула. В эту ужасную минуту к Виктору Алексеевичу подбежали дети и радостно закричали: «Папа!.. Папа!..» Виктор Алексеевич совершенно растерялся, поцеловал детей, сказал, что пришлет им сейчас конфет. Дама молча взяла их за руки и решительно увела с собой.

Даринька с болью – «именно, с болью, – рассказывал Виктор Алексеевич, – поглядела им вслед, перевела горестно-укоризненный взгляд ко мне…» – и как-то вся собралась, словно ей стало холодно. Фойе пустело, слышалась отдаленно музыка, отблескивали паркеты мерцающими в них люстрами, пустынно темнели в зеркалах. Парные часовые-гренадеры стояли все так же неподвижно, ружье к ноге, мысленно слушая команду – раз-два! – отдали честь гусару.

Старый хан путался в золотом халате, семенил ножками, – «весь исходил любовью», – шепнул Вагаев. Даринька смотрела перед собой и видела темно-зеленое пятно.

Царь-Девица, с горящей звездой во лбу, сияя жемчужными руками, томилась страстью, манила к себе неудержимо. Музыка замирала негой. Плясунья пела прекрасным телом страстную «Меланхолию». Хан сорвался, затопотал и грохнулся. Его подхватили и держали, вытирали платочком губы. Музыка бурно загремела – перешла на кипучую мазурку.

Вагаев снова приветствовал с бокалом. «Теперь положительно необходимо, это придаст вам сил…» – упрашивал он, на что-то намекая. Даринька выпила весь бокал. Шампанское весело играло, играла музыка.

В подводном царстве медленно проплывали рыбы, смутно маячил Кит, раковины чудесно раскрывались, из них вылетали мотыльками воздушные голоногие плясуньи, выбегали жемчужины, кораллы, кружились в пляске. Вагаев все спрашивал в тревоге: «Не кружится?» – предлагал золотой флакончик с английской солью.

Готовится свадьба хана. Царь-Девица получила кольцо, добытое со дна морского милым Коньком-Горбунком, но требует, чтобы «рамоли» омолодился. Иван выскочил из кипучего котла принцем, хан благополучно сварился, Царь-Девица, уже в жемчужном кокошнике и сарафане, пляшет лихую «русскую», все пустились на радостях вприсядку, занавес опускается. Генерал-губернатор уехал. У оркестра ловят последние поцелуи несравненной.

Посыльные кричали: «Тройку князя Вагаева-а!..» Мело снежком. Отъезжали последние. Горели костры. За седыми, от инея, колоннами проплывали тусклые фонари карет. Ожидали застрявшего барона, пожелавшего тоже к «Яру». И тут случилось совсем обычное, но, как писала потом Дарья Ивановна в «Записке», – очень ее растрогавшее.

Когда они уже собирались спуститься по ступеням к ожидавшей нетерпеливо тройке, из-за колонны портала вышла замотанная в тряпье баба с грудным ребенком. Городовой, козырявший богатому гусару, хотел устранить ее. Даринька ему сказала: «Нет, не гони ее… – и попросила Виктора Алексеевича. – Дай ей». В эту минуту Вагаев крикнул городовому: «Смиррр-но!» – выхватил бумажник и сунул бабе какую-то кредитку. Баба упала в ноги. Сконфуженный Вагаев дал ей еще бумажку, подозвал тянувшегося перед ним городового, дал и ему и строго-настрого приказал: «Не сметь, никогда, гнать, раз просят милостыню!» Городовой тянулся и козырял: «Слушаю, ваше сиятельство!»

Случай совсем обыкновенный. «Но… – вспоминал Виктор Алексеевич, – были последствия». Когда Вагаев подсаживал Дариньку в троечные сани, почувствовал он, как лайковая ручка отозвалась на его пожимающую руку. Он не поверил, взглянул – и понял, что это не случайно: Даринька подарила его взглядом. И все-таки не поверил счастью, с сомнением подумал: «Шампанское?..» – сказал он после об этом Дариньке.

XVI. Метель

– Думал ли я тогда, на бешеной этой тройке, мчавшей нас к «Яру» с бубенцами, – рассказывал Виктор Алексеевич, – что судьба наша уже начертывалась «Рукой ведущей»! А мы и не примечали, спали. Хоть бы тот случай, с бабой. Он как бы напоминал нам о скорбном, будил душу. Он же вызвал и жест Багаева, и этот порыв сердца… – ну, конечно, было немножко и щегольства, – пленил и заворожил Дариньку. Это был «знак», некая точка в Плане, чертившемся не без нашей воли, но мы спали. Только после стало мне многое понятно, и я привычно изобразил на жизненном чертеже все знаки – указания оттуда, и был потрясен картиной. Нет, не верно, что мы не примечали.

Даринька сердцем понимала, что она как бы вынута из Жизни, с большой буквы, и живет в темном сне, в «малой жизни»: она прозревала знаки, доходившие к нам оттуда. Потому и ее тревоги, всегдашняя настороженность, предчувствия и как бы утрата воли, когда приближался грех.

Метельную эту ночь Дарья Ивановна отметила в «Записке к ближним»:

«Душе моя, душе моя, возстани, что спиши, конец приближается.

Приближался конец сна моего. Как в страшном сне обмякают ноги, так и тогда со мной. Я вязла, уже не могла бороться, и меня усыпляло сладко, как усыпило в метельную памятную ночь, когда мы мчались от одной ямы на другую.

Боже мой, к Тебе утренюю: возжада Тебе душа моя».

Задержавшийся в театре барон Ритлингер, – он провожал несравненную Царь-Девицу, которой поднес в орхидеях что-то волшебное, – живчиком вскочил в сани и извинился, что заморозил «жемчужину», но готов искупить вину. Слово «жемчужина» напомнило Дариньке недавнее, на бегах, – «жемчужина с чудотворной иконы Страстной Богоматери», «прелестна твоя монашка», – и ей стало не по себе, что этот старик усаживается рядом, трогает талию и хрипит, обдавая сигарным запахом и какими-то душными духами: «Да удобно ли деточке? еще вот, под правый бочок медвежину». Трое укутывали ей ноги медвежьим мехом, стукаясь головами: резвая тройка не стояла.

Это была ечкинская тройка, «хозяйская», с Мишкой-племянником: сам хозяин только что подал под графа Шереметева, но и Мишка обещал потрафить: «Его сиятельство барона Рихлиндера все знаем». Еще добавил, по глупости, что намедни возил его сиятельство «с танцевальной барышней», катались в парках. Барон послал ему дурака и приказал «мягко, к генерал-губернатору». У князя Долгорукова бал сегодня, и надо показаться, но он нагонит через полчасика у «Яра». Отечески прихватил за талию и спросил: «Жемчужине удобно?» Виктор Алексеевич усмешливо предложил ячменного сахара, от кашля. Узнав, что сахар у Дариньки, барон попросил кусочек – «но прямо в рот». Были противны причмокнувшие его губы и серенькие бачки.

Тройка взяла легко и мягко пошла стелить, потряхивая серебряным набором: колокольчики были пока подвязаны. С Тверской стегало в лицо метелью, сухим снежком. Виктор Алексеевич молчал, подавленный неприятной встречей с женой в театре. Багаев смотрел на Дариньку, но она затаилась в мехе, пряча лицо от снега, – от глаз его. Невидная для него, она смотрела в настороженное его лицо, в темные его губы, поджатые, будто в дрожи, в сияющие сквозь снег глаза. В легком пальто сегодня, он казался совсем мальчишкой, и она думала, что ему очень холодно. Он не мог спокойно сидеть, похлопывал рука об руку, играл саблей, и эти играющие руки ее тревожили. Она думала, зачем так неосторожно пожала ему руку – чуть пожала, но он почувствовал, и никто этого не видел, это теперь их тайна, и в этом была жутко-волнующая радость, остро-приятный стыд. Было и радостно, и страшно, что он коснется ее руки. И он совсем неожиданно коснулся, хватая качнувшуюся саблю, – коснулся ее лайкового пальца, выглянувшего случайно из-под меха. Она его быстро спрятала. Волнение от театра и от шампанского еще играло в ней, хотелось и плакать, и смеяться, но она крепилась, и лишь дрожащие золотые нити сливались влажно в ее глазах.

В потно желтевших окнах генерал-губернаторского дома сновали тени, сияли гнездами огни люстр. В освещенный подъезд сыпало серым снегом, секло косыми полосами. В этой тревожной сетке качались лаковые горбы карет, выплясывали конные жандармы, блестя из метели каской.

Барон вылез и повторил, что догонит через полчасика, чтобы писали за ним и заняли «княжеский кабинет», а главное – Глашу чтобы не заняли купчишки. Виктор Алексеевич пересел к Дариньке, и тройка пошла наваривать. Вагаев показал слева от каланчи полосатую рогатку гауптвахты: «Мы сейчас там с корнетом, и князь, конечно, прислал нам на ужин рябчиков с мадерой… как бы не пригласил и на мазурку». Если откроется? Что будет – это теперь не важно: «ночь гусарская, утро – царское». Нет, каков дядюшка-барон! прямо неузнаваем, щедр, как февральский снег. А метель-то какая разыгралась! Вид молодых и красивых женщин будоражит его и по сей день, а ему уж за шестьдесят. Действуют гальванически. «Именно, гальванически», – повторил Вагаев, стараясь поймать взгляд Дариньки. «Как на труп», – раздраженно сказал Виктор Алексеевич и поднял бобровый воротник. Даринька глубже зарылась в мех.

Тройка вылетела к Страстным воротам. И надо же так случиться. Справа, Страстным проездом, невидная в метели, вымахнула другая, пустая тройка, врезалась в пристяжную, – и спутались. Даринька вскрикнула в испуге, Вагаев ударил по лошадиной морде, ткнувшейся с храпом в сани, ямщики яростно орали, лошади грызлись и бесились. Чуть левей – и убило бы Дариньку оглоблей! Ничего?.. нигде?.. Совсем ничего, только немного испугалась, Господь отвел.

Пришлось вылезть: сильно помяло пристяжную. Даринька чувствовала себя разбитой.

«Так как же, едем?..» – спрашивал неуверенно Вагаев. Стоило Дариньке сказать – нет, – и не поехали бы. Но она сказала «в каком-то оцепенении»: «Почему же, поедемте».

Вагаев крикнул черневшему в мути лихачу: «Давай!..» – и тут же передумал: в метель такую, для Дариньки, в открытых… и ехать придется врозь. Велел лихачу: «Духом! – махнул он к «Трубе», вправо, – гони тройку или хоть «голубков», от «Эрмитажа»!»

Метель крутила. Даринька едва держалась, дрожала, Вагаев давал ей флакончик с солью. «Ишь, крутень какая взялась, – сказал дворник в ночном тулупе, топтавшийся около господ, – о Святках навсягды так, зима ломается. А вам бы, господа хорошие, барышню вашу потише куда поставить, вон бы к монастырю, к воротам… там, в заломчике, все потише». Они взглянули к монастырю, темневшему в метели. «Там потише, – сказал Вагаев, – а ты тройку предупреди!» – крикнул он дворнику. И они повели Дариньку в сугробах. Она шла, как в дремоте, плыла над сыпучими горбами, вея шлейфом, – они ее поднимали под руки, – и думала устало, как извозила она «голубенькую принцессу», пожалуй, совсем испортила.

Они вошли в глубокий зал под Святыми воротами и стали под синим фонариком с лампадой. Снегу намело и под ворота, но здесь было гораздо тише.

– Я так растерялся от этого происшествия, что и не подумал, как это отзовется в Дариньке, что вот укрылись под ее обитель, – рассказывал Виктор Алексеевич. – А ее это очень взволновало. Помню мертвенно-бледное лицо ее. Она стискивала мне пальцы, ловила воздух, как рыбка на берегу. Помню ее испуг, и какое-то бледное очарование в глазах, и удивление, и восторг. По дрожи ее руки я чувствовал, чего ей стоит сдержать себя. Все обошлось, наружно. А я боялся, как бы не случилось припадка, как у гробницы Узорешительницы. Она вняла, по-своему приняла таинственный смысл этого «прибегания под стены» и положила в сердце. Помню, как улыбнулась она мучительно, кивала, будто самому дорогому, отходившему навсегда, и прошептала, делая над собой усилие, чтобы не разрыдаться: «А тут, за стенкой, матушка Виринея наша… спят, молятся… и матушка Агния… там…» И отвернулась к продавленному стулу, на котором всегда сидела матушка Виринея. А я подумал, докончил ее мысли: «А мы куда-то в этой метели мчимся». Теперь я знаю, что и эта сбившая нас с дороги тройка, и это укрытие от метели «под святое», и совсем уже дикая мысль погнать к «Эрмитажу» за «голубками», – все это не случайно вышло. Это тут же и объявилось, но оценили мы это гораздо позже.

Вагаев был возбужден, вздернуто как-то весел. Он попрыгивал на снежку, играл саблей, рубил сугробы. Забежал под ворота закурить, от ветра, но Даринька его сдержала: здесь же святое место. Он извинился и в свете от фонаря увидал, должно быть, какое у нее лицо. Сразу затих, пошагал молча, вызванивая шпорками, и стал неожиданно рассказывать, как случилось однажды с ним одно веселенькое приключение. Даринька передернула плечами и сказала: «Это вы там расскажете». Она испугалась, что Вагаев начнет говорить неподходящее, как в театре. Но он, сразу поняв, чего испугалась Даринька, сказал, что приключение это особенное и можно о нем рассказывать даже детям. Она, стуча зубками, позволила: «Ну, скажите».

Вагаев начал с метели. Какая это метель, в Москве! А вот, были они с приятелем в прошлом году, зимой, под Вологдой, на облаве, с солдатами. От Вологды верст на сорок ушли, медведя не видали, а как-то совершенно непонятно, при трех десятках солдат, – отбились от облавы, забрались неведомо куда, в чащу несосветимую, на лыжах были, и в ужасной метелице, через овраги и буераки, вышли в поле, в совершеннейшем истощении всех сил, физических и моральных. Давно наступила ночь, метель не утихала, все, что было в походных мешках, было истреблено, коньяк с ромом выпит… ложись и помирай. То было поле, и вдруг – кусты, крутит, метет, швыряет… голос сорвали – ложись. И они повалились у кустов. Выкопали в снегу норы, и стало их заносить метелью. Приятель все о невесте думал, через неделю свадьба. А Дима… – «немножко о маме своей подумал, не о ком было думать больше». И вот, когда они уже приготовились уснуть, может быть, навеки, под похоронное завывание метели, пришла Диме грустная думушка, – так, с чего-то взгрустнулось, что давно не был в церкви, не слыхал всенощной, и стало вспоминаться, будто во сне явилось, как, бывало, водили его, маленького, в гвардейские казармы и как там солдаты пели «Слава в вышних Богу». Даже в голове у него отозвалось пение, под метель. Это бывает, когда завывает ветер или в вагоне едешь, под стук колес, напевается. И вот, в метели, в свистящих и воющих кустах, они, оба, явственно услыхали благовест! До того явственно, будто вот за кустами колоколище, и дует им прямо в ухо, в грудь даже отдается. Откуда взялись силы, вскочили оба в кромешной тьме, спрашивают – «ты слышал?» Да как же не слышать – вот! То унесет, чу-уть слышно, то – р-раз, как в сердце. Пошли на благовест, сквозь метель, из последних сил, – «и через пять минут мы ткнулись в сугроб у белой стены, у врат обители святой!» Это было спасение, и великое торжество монахов. Как раз кончалась всенощная, их нашел дровосек-монах, проходивший из монастыря в дровяные сараи, тут же… – «и целый сонм монахов, славные старички такие… – рассказывал Дима весело, – поволокли нас в храм, поднесли нам по стаканчику красного, церковного, – «с приездом»! – и стали служить торжественное молебнопение чудотворцу…». Даринька схватила его руку, страшась, что будет что-нибудь непристойное о Святом, и почти крикнула «не своим голосом»: «Зачем вы смеетесь так?! Это же милость Господня была над вами… опомнитесь!..» Вагаев сразу опомнился, взглянул на нее, и на лице его просияла радость… нет: больше чем радость. Он склонился благоговейно, искренно-благоговейно, как-то даже восторженно-благоговейно, как только самые верующие люди поклоняются святыням, и сказал уже иным тоном, сникшим: «Простите, вы правы… опять это мне урок. Это я разошелся, глупо пощеголял словечком…» – так и сказал, в смирении перед ней; такого не ждал от него Виктор Алексеевич… «А там, тогда, нам не до шуток было. И что же – самое удивительное – тогда меня это очень поразило, потом забылось…» И он объяснил: этот чудотворец, которому монахи пели торжественный молебен, был преподобный Димитрий, «как раз мой тезка!». Даринька слушала его в необычайном волнении, с сияющими от слез глазами, «святостью осиянными». Она, забывшись, схватила его руку и вскрикнула: «Ди-ма!.. вы – Дима, Димитрий! Это же был преподобный, Димитрий Прилуцкий, дружок Сергия Преподобного!.. Это же было над вами Господне чу-до… чу-до!.. Нельзя так, смеяться… Господь с вами!..» Багаев удивился, отступил даже от нее, сказав: «Как могли вы узнать?!. Да, это был Он, мой Ангел… я именинник одиннадцатого февраля, на преподобного Димитрия Прилуцкого, я еще не забыл. Но откуда вы знаете?!» Даринька сказала просто: «Ах, не знаю… так, вспомнилось…»

– Так это было проникновенно сказано! – рассказывал Виктор Алексеевич. – Так нежно, что Багаев еще отступил, взглянул… Я видел его взгляд, и у меня повернулось в сердце… нет, не ревность, а от щемящей боли, чувство тоски щемящей. Потом она все дознала: Диму, действительно, спас его святой, мощи его покоятся под спудом в подвологодском Спасо-При-луцком монастыре, к стенам которого вышли оба офицера, в белые стены ткнулись. XIV век – и… Преподобный был крестным отцом детям князя Димитрия Донского, преставился в конце XIV века и… спасал петербургского лейб-гусара, повесу-полувера XIX века! Это, и многое, я понял только много спустя. А Даринька всегда была с ними, в них, во всех веках… невидимые нити сходились в ее сердце.

Метель бесилась, металась в вихрях, вытряхивала кули небесные, швыряла снежные вороха. Из этой беснующейся мути донесся оклик – эй!., э-ййй!.. – и в звоне бубенчиков и колокольцев, в мути от фонаря вычернились оскаленные морды ринувшихся на них коней. Лихач достал-таки «голубков» от «Эрмитажа», не парой, как обычные «голубки», а те же легкие голубые санки, с серебряными витушками в колокольцах, но – праздничные, тройкой. Багаев крикнул: «Какого че… вы там возились?!» – «Да что, ваше здоровье, с землячком полпивка хватили, завируха!..» – весело отвечал лихач. И тут же, себе противореча, Багаев бешено наградил, «за расторопность», и лихача, и полупьяного «голубчика», крикнувшего из мути яро: «Н-ну, барин… теперь держите меня… метель обгоним!»

Кони бесились, мешали сесть. Набежавшие лихачи держали. Дариньку усадили в мягкое, кто-то укутывал ей ноги, кто-то ласкал ей руку, – все пропадало за метелью. В гомоне голосов и ветре до нее долетело смутно, как мерно начали бить часы. В секущей мути пропали крики – «не пропади, Никашка!» – все закрутилось в вихре, бульканье бубенцов и колокольцев. Мчались – сияли пятна, стегало снегом, душило, секло. Кто-то шептал: «Чудесно!..», кто-то сжимал ей руку, кого-то сшибли… – «Держи-иии… и-и-и!» – все пролетало мутью. Крикнуло пьяным ревом: «С Питера шпарит, в рыло… авось не сдунет, р-роди-мы-и-и-и!..» У заставы тряхнули палисадник, махнули за канаву через тумбу, вымахнули куда-то – попали враз, куда и следовало попасть… – «И-йех, по пи-и-тер-ска-ай-д-по-доро…» – ни мысли, ни слова, ни дыханья: бешеный гон, мельканье…

XVII. Метельный сон

Бешеный гон на тройке остался в памяти Дариньки безоглядным мчанием куда-то в прорву, и в прорве этой не было ничего ужасного: захватывающий восторг – и только. Так и остался бешено-дробный говор:

 
Ни шумят, ни гремят,
Лишь копытца говорят.
 

Из налетевшего мутного пятна выклюнулся фонарь, прыгнула на свету серебряная дуга с задранной конской мордой, подскочили молодчики в поддевках, бережно подхватили под руки, бережно раздевали, провожали в нагретые покои с остро-икорным духом в букете вин, – и в светлую залу с зеркалами, со спущенными шторами в подборах, с кубастыми свечами в хрустальных люстрах, многолюдно-нарядную, с белоснежными столиками в огнях, с эстрадой в елках, заляпанных небывалыми цветами, с «боярским хором» в кокошниках, с Васей Орловым – запевалой:

 
Как по той ли по метели
Тройкой саночки летели…
 

Степенный и обходительный хозяин радушно приветствовал: «Давненько, ваше сиятельство, не навещали», мигнул белому строю половых, действуя больше пальцем, – «особенно заняться», и усадил сам «спокойненько и поближе к песням, у камелька». Стол был парадный, под образом в золотом окладе с теплившейся лампадой. С метельной ночи приятно было попасть в уют, слушать с детства знакомое:

 
Мимо темного бору
К Акулинину двору…
 

В глазах Вагаева не было прежней настойчивой и пытливой ласки, так волновавшей Дариньку: он казался рассеянным. Она подумала, отчего с ним такая перемена… мысленно повторила удивленный вопрос его: «Как вы могли узнать?!» – вспоминала рассказ его о чудесном спасении в метели. «Вы необыкновенная… – сказал неожиданно Вагаев, как бы продолжая тот разговор, под святыми воротами, в метели, будто о нем и думал, – «провидица вы… и – знаете?.. – мне теперь стыдно многого, что во мне, что вы можете как-то знать…» – сказал он просто, без привычного щегольства словцами. Она недоверчиво взглянула и поняла, что он говорит искренно. И ей стало легко, приятно, нестрашно с ним. «Какая я провидица, недостойна я… просто, знаю немного о святых и…» – «И можете так влиять! Ваши уроки я запомню, – сказал Вагаев, всматриваясь в нее, – особенная вы…» – «Да, она может влиять…» – мимоходом сказал Виктор Алексеевич. Разговор как-то не клеился. Даринька этого не замечала, глаза ее дремали под улыбкой, как у детей.

– С Димой, кажется, не случалось этого… подобной… как это… ну, вдумчивой, что ли, серьезности с женщинами, – вспоминал Виктор Алексеевич, – и его озабоченность, необычная для него «раздумчивость» в разговоре с Даринькой у «Яра» меня смутила. Не ревность была во мне, а… почувствовал я тогда впервые, что в нем рождается особенная близость к ней, что он слышит особенное в ней, чарующую «тайну», что выше всех женских прелестей, что покоряет мужчину, держит, влечет и не отпускает, пока эта «тайна» не раскрыта. У редких женщин бывает это… «тайна», обыкновенно, тает, как только женщина «раскрывается», телесно. Но если это – душевное, тогда она поведет за собой, до конца.

В Викторе Алексеевиче была не ревность – он был крепко уверен в Дариньке, – а «тревожащее томление, – неопределенно пояснял он, – или, если хотите, ревность, но ревность знатока, которому досадно, что есть другой, постигающий прелесть «вещи», ценность которой только ему, знатоку, понятна».

Конечно, надо начать шампанским: это подвинчивает, и Дарье Ивановне необходимо: она прозябла. Разнеженная теплом и мыслями выпила шампанского. Все было вкусно, как никогда: и свежая икра с теплым калачиком, и крепкий бульон с гренками, и стерлядка на вертеле, и особенно рябчики, сочно-румяные, пахнувшие смолистой горечью; и страстно и грустно вопрошавший «долюшку» запевала-тенор, бледный и испитой красавец, с печальными глазами, в боярском платье, в мягких сафьяновых сапожках:

 
Али в поле, при долине,
Диким розаном цветешь?
Аль кукушкою кукуешь,
Аль соловушкой поешь?
 

За окнами шла метель, чувствовалось ее движенье. «А вы устали…» – «Да, немножко… столько – и в один вечер!» На столе звякало, менялось, чокались звонкие бокалы, похлопывали пробки. «Княжеский» кабинет оставлен-с, барон Рихлингер еще зараньше-с прислали лихача с запиской-с!» – «Дядюшка просто трогателен. Дарья Ивановна, позволите?., но это же совсем немного, и сразу освежитесь?..» – «Это зачем ведут?..»

Половые вежливо выводили какого-то во фраке, сучившего кулаками на красивую даму в красном, с полными голыми руками. Так, скандальчик, «арфисточку» обидел пьяный. Даринька не понимала: «Арфисточку?..» – «Прелестницу», – пояснил Виктор Алексеевич. Даринька смутилась. Вагаев предлагал перейти в «княжеский», там покойней. Запевала опять выносил, тоскливо-страстно:

 
Ах, очи, очи голубые,
Вы иссушили молодца!..
Ах, люди, люди… люди злы-е!..
 

Цыганки? А вон они, по столикам, в ярких шалях. Все тут знакомые. Нет, эти совсем другие, не бродяжки, а чистенькие, с хорошими голосами, все одеты по-модному, только в глазастых шалях, и камни на них самые настоящие. А вот, в позументовых кафтанах, с забросом на спину, – это певцы-чавалы.

 
Зачем разрознили сердца?!.
 

Это бедный Вася Орлов, в чахотке. Ему выходило в Оперу, князь Долгоруков полюбил и обещал устроить, да вышел такой роман… влюбилась в него одна великосветская барыня, каждый вечер сюда катала… ну, он – ответил взаимностью, а через двадцать четыре часа нашли беднягу в глухом переулке, на Башиловке, с отбитой грудью. Теперь допевает «очи». Даринька встретила взгляд Вагаева и смутилась. Боярский хор уступил цыганам. Боярышни разошлись по столикам. Цыганки сели степенно, на стульях, полукругом, туже стянули шали и стали недвижимы, как изваяния. Чавалы стали за ними. Вышел пожилой жилистый цыган с гитарой, блеснул зубами, ожег глазами, поднял над головой гитару… и вдруг – тряхнул, будто швырнул об землю:

 
Семиструнная гитара
В сердце стонет и звенит,
Славный хор поет у «Яра»,
Он Любашей знаменит!
 

Гортанные голоса рванулись в бешеный перебор гитары:

 
Гей, вы, кони удалые,
В бубенцах и гремь, и звон!
Гей, цыганки молодые,
Выходите на поклон!
 

Цыганки, смуглые и сухие, с темным огнем в глазах, поднялись и истово поклонились залу. В зале стали кричать: «Зацелуй меня до смерти»! «Снова слышу голос твой»! – и кто-то, пьяный, требовал настоятельно: «Чем тебя я огор…чи…л-ла…»!

Худенькая, в зеленой шали, тряхнула изумрудными серьгами, взяла гитару. Это была Любаша. Уронив шаль с плеча, черным огнем блеснув, истомно изогнувшись, она щипанула струны замирающим рокотом, еще щипанула и защемила, в стоне… – и повела непонятно-низко, глухим рыданьем:

 
Скаж-жи… зачэм тэбя я встрэ-тил,
За-чэм… тэбя я полюбыл?..
Зачэм твой взо-ор… улыбкой мнэ
ответил?..
 

Подчиняясь зовущей силе, Даринька подняла ресницы – и встретила взгляд Багаева. Взгляд вопрошал, как песня: «Скажи, зачем тебя я встретил?» Она не ответила улыбкой: совсем смутилась. Багаев налил себе вина.

 
И сэрдцу… му-ку… пода-рыл?!.
 

Цыгане еще пели, когда подошел барон. Он запоздал, после мазурки надо было проводить несравненную. Перешли в кабинет, позвали цыган, и началось светопреставление. Барон всех поразил приступом небывалой щедрости, за «чарочку» наградил по-царски, затребовал две дюжины шампанского, за песню давал по сотне, требуя «самых жгучих». Склонялся к Дариньке, просил ручку, смотрел в глаза, называл «ангел-жемчужина», напевал: «Зацелуй меня до смерти». Было смешно и глупо. Приметив, как хрупает Даринька жареный миндалик и фисташки с солью, затребовал «целый короб». Объяснял грубую картину «Леда», не очень-то пристойно, и даже спел из какой-то оперетки: «Вот, например, моя мамаша, как стал к ней лебедь подплывать… тот лебедь был моим папаша…» Багаев взял его под руку и под каким-то предлогом отвел от Дариньки. Виктор Алексеевич сдерживался.

– Во мне еще оставалось почтение к барону от детских лет, да и безвредно было, к Дариньке ничего не прилипало, – вспоминал он. – Тревожило меня не это, а… что вот Даринька разошлась, с шампанского, глаза у нее играли, она даже смеялась истерично… и я боялся, как бы не кончилось слезами, что бывало.

Барон не унимался, схватил гитару и запел «гусарскую… ее мой Димка всем своим женщинам всегда пел, а… теперь почему-то не поет!» Вагаев только плечами вскинул. Сюсюкая и гримасничая, подгулявший барон тщился изобразить «невинный лепет»:

 
– Холос делевянный гусальчик!
Гусальчика, ма-ма, купи-и!..
– Не хочешь ли, душечка, ла-льчик?
– Гу-саль-чика… ма-а-а-а-ма-а…
купи-и-и!..
 

«Нравится жемчужине?» – спросил он Дариньку. Она не ответила и отодвинулась. Он не унялся и стал пояснять, что это не про гусарчика он – нравится-то, а про «невинный лепет». Пожилая цыганка спросила князя: «Что ты, князинька, золото мое, такой что-то невеселый?» Барон крикнул: «Не в ладах с любовью у Димочки!» – и завертелся волчком, все даже ахнули – до чего живой. Он был круглый и низенький, совсем лысый, только осталось на височках колечками, будто седые рожки, – «как у силена», – так говорил Вагаев. Барон вдруг вспомнил: а где же Глашенька? В Киеве, вышла за богача, выкупил из табора за сто тысяч. Барон сказал: «Дешево за такую птичку, я дал бы двести». Пожилой цыган засверкал зубами, тряхнул гитарой и приказал Любаше: «Любимую!» Любаша встала перед бароном, совсем склонилась смуглым лицом к нему и, изогнувшись в неге, дразня его, пропела:

 
Па-дари мне, молодец,
Красные сапожки!
Раз-зорю тэбя вконец
На одни сережки!..
 

Получив сотенный, она небрежно сунула его за корсаж, подошла к Дариньке, заглянула в глаза и сказала раздумчиво, любуясь: «Ах, красавица… где родилась такая?.. Давай, светленькая, выпьем слезы цыганской!»

Красный кабинет с пылающим камином, атласные диваны, картины веселого соблазна… – ходило и качалось. Разгорячившиеся цыгане гейкали, гортанно гремели «крамбамбули». Вагаев поманил Любашу, сунул ей за корсаж бумажку и попросил спеть еще – «Скажи, зачем…». Она мотнула сережками: «И что тебе, радость-князинька, сердце томить…» – взяла гитару и спела не так, как всем, а как, бывало, тому певала, «кого любила, да в сердце схоронила»:

 
Скажи, зачэм тэбя я встрэ… тыл?
 

«Не пора ли, четвертый час?» – спросил Виктор Алексеевич Дариньку. Она томно-устало улыбнулась и поднялась. Барон заполошился: «Нет, в «Молдавию», там знаменитая гадалка Мироновна, князь Долгоруков ездил!» Ну, в «Молдавию», по дороге. Когда проходили залой, повеселевший «боярский хор» пустил разгонную – «Сарафанчик». Певица, в сбившемся набекрень кокошнике, показывала разорванный сарафан и притворно-растерянно тянула:

 
Я играла, как дитя,
И в светлицу, до рассвета,
Возвращалась, только где-то…
Разорвала… не шутя…
Сара-фанчик… расстеган-чик…
 

Метель не утихала, снег продолжал валить. В Грузинах еще светился цыганский трактир «Молдавия». Пахло мясными щами, всем захотелось есть. Выпили водки, послали за гадалкой. Вагаев ходил – насвистывал. Спросил Виктора Алексеевича: «Сегодня, курьерским… так?» Пришла Мироновна, старая безобразная цыганка, раскинула затрепанные карты, особенные, гадальные: за туза был толстый зеленый дьявол, с лиловым язычищем, прыгали чертенята и бесовки и всякие странные фигурки. Барону выгадалась «тяжелая дорога», Виктору Алексеевичу – «путаные заботы, тяжелая болезнь»… Вагаев сказал Дариньке, в сторонке: «Бледная вы какая, утомились…» Она вздохнула. «Во мне так и останется, навсегда… – продолжал он взволнованно, – как вы тогда, у монастыря, сказали “Ди-ма”… случайно вышло, но… как ласково вы сказали!» Она повторила без выражения, устало: «Случайно вышло». Теперь гусару! Вагаеву нагадалась «далекая дорога, а назад… и дороги нет». Даринька гадать не стала, как ни просил барон. Старуха все-таки стала раскладывать, Даринька крикнула: «Не хочу!» Вагаев смахнул карты, бросил цыганке деньги, и пошли – «чушь какая!». Прощаться еще рано, на Старую Басманную, кофе пить! Барон упрашивал, даже умолял, просил Дариньку: «Все зависит от вашей воли!» Пришлось исполнить его каприз, заехать «на четверть часика».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации