Читать книгу "Повести и рассказы"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: 12+
сообщить о неприемлемом содержимом
О этот сон, странный сон под утро, когда ночь, прекрасная ночь закрывала звездные глаза свои и с широких полей тянуло медовым духом. Неотступно стоял передо мной этот сон. И шумящие, за ноги хватающие колосья, и дед Антон, который звал, звал меня…
В моей усталой голове, в которой шумело кровью, стучала, как молоточек, одна назойливая дума. Мне казалось, что если я спасу Никешу, я сделаю все. В этого, мечущегося на печи Никешу воплотилось для меня все страждущее, все родное, все человеческое. И этот дрожащий дед, следящий за мной беспокойным, выпрашивающим взглядом!
…Я захватил Никешу в опаснейший момент, когда болезнь готова была осложниться воспалением легких. Тогда бы все было кончено… Но я прервал горячими ваннами: у Никешки было крепкое сердце. Моя помощница – она заплатила жизнью там – делала чудеса…
…Этот месяц работы прошел для меня, как кошмар. Я спал не больше двух-трех часов в сутки. После свинцового сна я вскакивал с болью в костях и с шумом в голове, у темени. Все кружилось перед глазами, когда я шел обходить больных… Поля… мокрые, черные, пестрые… мне становилось тошно, и я закрывал глаза… Да, начинался тиф. Я это знал. Но мне было все равно. Я должен был, должен был спасать, спасать… Все спасать! – говорил я себе. Меня трепала лихорадка, подкашивались ноги, и я говорил себе: я должен, должен… я опоздал, опоздал…
И Никеша поправился. Дед смотрел на меня какими-то необыкновенными глазами. Он говорил ими, старался что-то понять, моргал, разевал рот, плакал… А может быть, мне казалось…
Помню, когда я последний раз пошел, шатаясь, в его избу и повалился на лавку, в угол, где лежали какие-то желтые цветы, он протянул ко мне руки и шептал с дрожью:
– Баринок… баринок… Божьи люди… баринок…
…И курчавый, худой Никеша смотрел с другой лавки огромными глазами. И все закружилось и пропало… Потом все было смутно. Я уже не мог подняться. Помню только пучок желтых, ярких желтых цветов над головой. Они качались и резали глаза… колосья, сухие, огромные шумящие сухие колосья. Они жужжали в уши, гремели, путали… Они шептали: «Баринок, баринок…» Звали меня эти ужасные колосья… И сладкий, приторный, низкий запах печеного хлеба заливал меня и томил, томил.
…Я пришел в себя в нашем бараке. Я пролежал без памяти три недели. И первое, что я увидел, был дед Антон. Он стоял ко мне спиной и разговаривал с нашей фельдшерицей. И когда обернулся ко мне – смотрел, так смотрел… Такого взгляда, такой любви во взгляде я не помню. О, в этот момент он простил мне, если только он мог упрекать меня когда-нибудь, – он простил мне тех… троих малышей, те три пары голубых глаз…
– Теперь я здоров!.. – сказал я, обливаясь потом. – Ну, что, как твой Никешка?
…Дед Антон сложил ладонь к ладони и закачался. Он только повторял:
– Жив, жив… Господи… Божьи люди…
…Никешка был спасен. И другие, многие. Мы потеряли сестру. Мы победили… Тяжело было, нет слов, но, скажу, это был ценный момент жизни. И поучительный момент. Больше и рассказывать нечего. Ни-кешка и посейчас жив. Вы его видели сегодня, этого черноватого, который с нами обедал. Он-то и принес мне этот коробок. Он частенько приносит мне эти пряники. Мы с ним старые приятели.
Доктор улыбнулся.
…И вот этот «пряник» много помог мне в работе. Когда опускались руки, когда сомнения забирались в душу: сомнения, – что могу я сделать, я, маленький я, в этих огромных просторах полей, я только загляну за стекло, где лежит этот пряник, только вспомню, что он лежит там, – приходит бодрость. Дед Антон смотрит на меня, – теперь он лежит там, в Больших Ветлах, укрытый полями, – и уже не тем взглядом, каким смотрел, когда говорил: «Вот, баринок… погибаем…» Как-никак, а мы разделили с этими полями их тоску и боль…
Итак, вы видите, что в моей работе большую роль сыграл этот «пряник». Когда говорили здесь много хороших слов, он молчал в шкафу. Но как-никак, он хоть отчасти родился на этих полях и от их имени должен был сказать свое слово. И сказал… И не ошибся…
Доктор встал и унес пряник в кабинет. Мы слышали, как он закрыл дверцу и повернул ключ.
– Но позвольте… – сказал один из нас, когда доктор вернулся, – эта история сказала больше, чем все мы… А вы в чем-то как будто упрекаете себя… Вы, как стойкий, редкий человек…
Доктор не дал договорить и покачал головой.
– Позвольте… Этот вот пряник сказал только одно: мы не должны были опаздывать… Не должны были! мы опоздали! Вот что сказал он, и только! Только это!
Это был хороший вечер. Прощаясь, мы долго и крепко жали руку нашему товарищу и были счастливы, что он наш товарищ.
Была ночь, когда мы вышли под открытое небо. Черная ночь. Она все накрывала вокруг поселка: и домишки, и поля, и леса за ними. Черная ночь. И шли мы по домам в этой ночи, ехали по размытым дорогам, падали в лужи и буераки, а в сердце не умирала светлая искра. Хорошо было на сердце. Светлые образы таились в нем. Смотрели в поля. Да, темно. Темно и пусто… И ничего не видно кругом. Нет, нет… светлая искра горит в душе и будет гореть… Есть еще светлые искры… А разве пусты эти поля? Да ведь здесь жизнь! Здесь семена лежат…
1933 г.
Мартын и Кинга
Приехали на Москва-реку, полоскать белье. Денис, который приносит нам живую рыбу на кухню, снимает меня с полка [99]99
Полок (устар.) – здесь: телега с плоским настилом для перевозки тяжестей.
[Закрыть] и говорит: «А щука про тебя спрашивала, ступай к ней в воду!» Раскачивает меня и хочет бросить в Москва-реку. Я дрыгаюсь, чтобы он думал, что я боюсь. Горкин велит тащить на плоты белье. Я гляжу, столкнет ли Денис в воду нашу Машу-красавицу. Она быстро бежит по мостику, знает Денисову повадку, прыгает на плотах. Денис ставит корзину, говорит: «Нонче полоскать весело, вода согрелась» – и сразу толкает Машу. Она взвизгивает, хватает Дениса за рубаху, и оба падают на плоты. Горкин говорит мне: «Чего глазки на глупых пялишь, пойдем лучше картошечку печь на травку».
Хорошо на Москва-реке, будто дача. Далеко-далеко зеленые видно горы – Воробьевку. Там стоят наши лодки под бережком, перевозят из-под Девичьего [100]100
Новодевичий женский монастырь был основан великим князем Василием III в 1524 году в честь Смоленской иконы Божией Матери «Одигитрия» – главной святыни Смоленска в благодарность за овладение городом в 1514 году.
[Закрыть] на Воробьевку, и там недавно чуть не утоп наш Василь Василич Косой, на Троицу, на гулянье, – с пьяных, понятно, глаз, – Горкин рассказывал, сам папашенька его вытащил и накостылял по шее, по самое первое число, и при всем народе. Иначе нельзя с народом с нашим. Василь Василич после даже благодарил – проспался. Папашенька так и нырнул, в чем был, пловец хороший, а другой кто, может, и утонул бы, – очень бырко [101]101
Бырь (обл.) – быстрина в водном потоке.
[Закрыть] под Воробьевкой, а Косой грузный такой да пьяный, как куль с овсом, так и пошел ключиком на дно. Ну, теперь поквитался с Косым папашенька: Василь Василич его тоже от смерти спас, разбойники под Коломной на них напали.
– Ну, чего еще рассказывать, сто раз рассказывал про разбойников, – говорит Горкин, – мой ступай на реку картошку, а я огонек разведу. Ну, я помою, ты разводи.
Горит огонек, из стружек. Пахнет дымком, крепкой смолой от лодок, Москва-рекой, черными еще огородами, – недавно только вода с них спала, а то Денис на лодке по ним катался, рыбку ловил намёткой [102]102
Намётка (спец.) – рыболовная снасть, мешкообразная сетка, прикрепленная к длинной жерди.
[Закрыть]. Направо голубеет мост – Крымский мост, железный, сквозной, будто из лесенок. Я знаю, что прибиты на нем большие цифры – когда въезжаешь в него, то видно: 1873 – год моего рождения. И ему семь лет, как и мне, а такой огромный, большой-большой. Я спрашиваю у Горкина: «А раньше, до него, что было?»
– Тогда мост тут был деревянный, дедушка твой строил. Тот лучше был, приятней. Как можно живое дело… хороший, сосновый был, смолили мы его, дух какой шел, солнышком разогреет. А от железа какой же дух! Ну, теперь поспокойней с этим, а то, бывало, как ледоход подходит – смотри и смотри, как бы не снесло напором… ледобои осматривали зараньшее. Снесет-то если? Ну, новый тогда ставим, поправляем, вот и работка нам, плотникам. Папашенька-то? Хорошо плавает. Его наш Мартын… помнишь, сказывал тебе про Мартына, как аршинчик [103]103
Аршинчик (устар.) – здесь: измерительная линейка, планка.
[Закрыть] царю нашему, батюшке Александру Миколаичу, вытесал на глаз? Он и выучил плавать, мальчишкой еще папашенька был… он его с мосту и кинул в реку, на глыбь… и сам за ним. Так и обучил. Нет, не Кинга его сперва обучил, а Мартын наш, я-то знаю. Кинга это после объявился. Теперь он капитал нажил, на родину вон уезжает, папашенька говорил. Ему Куманины [104]104
Куманины – одна из старейших московских купеческих семей.
[Закрыть] почет оказывают какой, на обед позвали, папашенька поехал нонче тоже: все богачи будут, говорит. Ну, какой-какой… обнаковенно какой, Кинга… англичанин. И верхом обучал ездить, какие ему деньги платили господа! А наши казаки лучше его умеют. Это все пустяки, баловство. Господа набаловали.
– Какие господа набаловали?
– Всякие. И барин Энтальцев, пьяница-то наш, тоже баловал, когда деньги водились. И Александров-то барин, у которого стоячие часы папашенька купил, от царя были, и тот баловал, покуда не промотался. Вот теперь поедет Кинга к себе домой и будет говорить ихним там – какие деньги везу, сто тыщ везу, набрал от дураков, плавать их учил. Вот какую славу заслужил… За что! Я его помню годов тридцать, у него тогда только дыра в кармане была. Нашему Мартыну-покойнику никакой славы не было, а он лучше его умел. Вот и скажи, с чего такое ему счастье? От неправды. А вот от такой. Ну что за охальник за Дениска! Не балуй, что ты, всамделе?.. Машку-то в Москва-реку пихнул. Нет, уж больше не возьму ее на реку.
– А почему она за Дениску замуж не выходит? Он тогда ее будет все в Москва-реку, да? Боится она, да?..
– Понятно, боится. Дурочка, ишь гогочет. Как городом-то мокрая вся пойдешь? Иди сушись у огню, глупая.
Маша ругается на Дениса, хлещет его бельем. Бежит к нам, а юбка прилипла, все ноги через нее видно, нехорошо. Горкин плюется: «Бесстыжая, – говорит, – глядеть страм!» Маша садится у огонька, захлестывает мокрую юбку – на ноги. Горкин отчитывает Дениску, грозится все доложить хозяину, говорит:
– Мне, старику, и то зазорно, нехорошо глядеть. Подумай своим мозгом, – тычет он себе в лысину, – разве можно так с девушкой, в хорошем доме служит… и ты солдат, порядки знаешь. А тебя, дура, я приструню, тетке пожалуюсь. Я этого дела не оставлю, повадки твои давно вижу.
От Машиных ног дымится парок – от огонька, от солнышка. Горкин велит Глашке, белошвейке, которая приехала тоже с нами, бежать домой, принести от Марьюшки-кухарки платьишко для мокрой дуры, только не сказывать, Господь с ней, больше она не будет. И Маша просит: «Голубушка, принеси, с голубенькими цветочками какое, в гладильной у меня висит… оступилась, скажи». Денис приносит из домика-хибарки, у которого стоят, выше крыши, красно-белые весла, новую рогожу и накрывает Машу.
– Вот тебе шуба бархатная, покуда рогожи не купил. – И заливается, глупый, хохотом. – Будешь тогда корова в рогоже, всех мне дороже!
Горкин велит ему идти на плоты, заниматься делом, покуда не прогнали вовсе. Спрашиваю: «Нет, ты скажи, от какой неправды?»
– А-а… Кинге-то такие деньги? Известно, от неправды. На моих глазах было. Давно было, тогда Кинга молодой был, только приехал в конторщики на заводе, к англичанам. И надумал плавать-выламываться. Александров-барин ему и помогал. А как дураков нашел – и с завода рассчитался, сам по себе стал. Ну вот, раз и навернись к нам, на Крымский мост, в эту пору вот, годов тридцать тому, папашенька еще мальчишкой был, в Мещанское училище ходил. Чинили мы мост, после половодья. И дедушка твой был с нами, Иван Иваныч, покойник, Царство Небесное. Перестилаем мы мост, работаем. А тут Кинга и навернись… давай нырять, показывать себя ребятам нашим. Стал форсить, а с ним Александров-барин, горячит его, ругаться учит, честное тебе слово. На смех все. Самыми нехорошими словами. А Кинга-то не понимает, англичан он… и ругается… думает, может, хорошие слова говорит… Я тебе этого не скажу, какие он слова кричал… ну, зазорные слова… Ребята гогочут, задорят его, понятно, тоже ругаться начали, кроют англичана. Дедушка воспретил уж, не любил зазорного слова. А барин все задорит, покатывается, выпимши, и бутылка с ними. А Кинга весь полосатый, как матрос, для купания приспособлено у него. И кричит: «Дураки мужики!.. вы, кричит, такие-едакие… вы собачье!» – вот тебе слово, хорошо помню: «Выучу вас плавать… собачье!» Дедушка рассерчал, кричит ему: «Ты у меня не ругайся, а то ребята мои тебе законопатят глотку! А ты, барин, не подучай англичана лаяться, они и так собаки, без подучения!» Не любил их. «Они, – говорит, – нашу землю отнять хотят», – знал про них. Хотел наш плотник в Москва-реку прыгнуть, успокоить их – дедушка воспретил, скандалов не любил. «Собака лает – ветер носит», – сказал. Кинга кричит свое: «Все русские дураки!» – Александров-барин научал его, гоготал все. Тут Мартын встал, силач был, страшно смотреть. «Утоплю обоих сейчас, покупаю!» Я его схватил, несдержный он, а меня слушался… сказывал я те про него, – на меня полагался, доверялся. А они кричат: «Четвертной даем, вызывает Кинга любого, наперегонки с ним до Воробьевки!» Работаем, нельзя, при деле, хозяин здесь. А они свое: «А-а, испугались…» – ругательное слово, обидное, значит – обмарались, вежливо сказать. Все Александров-барин, а тот лопочет за ним, глупый, думает – хорошие слова, ласковые, кричит: «Не можете против англичана выстоять, он вам накладет!» Тут дедушка топнул в настил, горячий… «Братцы, – кричит, – неуж мы ему не утрем сопли?! Красную от себя даю, кто возьмется?..» Робят семеро было нас; стариков четверо, со мной да с Мартыном считать, нам сорок уж годов было, с малым… один хромой был, нога проедена до кости, костоед [105]105
Костоед (устар.) – болезнь, при которой воспаляются и разрушаются костные ткани.
[Закрыть] был, да двое парнишек, годков по двенадцати. А Кинга в самом соку, груди-ща какая, складный весь, рыжий, на щеках бурдушки [106]106
Бурдушки (прост.) – бакенбарды.
[Закрыть] небольшие, рыженькие, как у кондитера нашего, у Фирсанова, поменьше только, состригал он, морда в веснушках… прямо в цирке показывать себя мог.
А до Воробьевки версты [107]107
Верста – старая русская мера длины, равная 1,06 км.
[Закрыть] три, да супротив воды, а напор сильный. Думаю – не выдержать мне, сухощав я.
А загорелось сердце, не из корысти, а обидно стало.
А Мартын молчит, топориком тешет себе. Молчим. Ну, дедушка видит – отзыва нет, – тоже замолчал. А они донимают: «Не можете, он в Питере всех матросов перестегнул, у него три медали с разных земель, прыз золотой, куда вам, крупожорам!» А Кинга выкручивается! То стойком плывет, то головой вниз, то колесом пойдет, на манер парохода… что говорить, форменно умел плавать, по-ученому. И голенастый, как Мартын наш, моложе только. Махнули мы на них: Бог с ними, не наше дело, он по воде хорош, а мы топориком хороши. А Мартын свое думал. Гляжу, защепил топорик… «Берусь, коли так. Смолоду хорошо умел… ну-ка, тряхну!» Я его за рукав: «Да что ты, старик… сбесился, страмиться-то?» А он водочкой зашибал, сказывал я тебе, и сердцем жалился. «Пусти, померюсь!» Даже задрожал, лик побелел. «Не утерплю, пусти!» Стянул через голову рубаху, порты спустил – бултых с мосту, на самую глыбь, в напор, – так все и ахнули. Выкинулся, покрестился… «Ставься, – кричит, – такой-сякой… покажу тебе крупожора!» Дедушка твой картуз обземь. «Ставлю, – кричит, – за Мартына четвертной! [108]108
Четвертной (разг.) – двадцатипятирублевая купюра.
[Закрыть] Валяй!»
Маша даже взвизгнула под рогожкой, очень нам интересно стало. И Денис подошел, послушал.
– А вот и не скажу… – засмеялся Горкин.
Стали мы упрашивать, а он уперся: не скажу и не скажу, за ваше безобразие. Ну, Маша упросила: «Кресенькой, дорогой, скажи-и… не буду больше», – крестил он ее, сирота она была.
– Ну ладно, глупая, бесстыжая, прикройся, а то застудишься.
Денис подбросил в огонь щепы, даже смолы подкинул.
– Ну, струмент побросали, побежали мы на берег. Дедушка крикнул нашего портомойщика, лодки чтобы давал, две лодки большие, свидетели чтобы плыли. Александров-барин с двумя ребятами посели, а остальные берегом побежали, и бутошник с нами побежал, службу бросил. А Кинга ощерил зубы, во какие костяшки, с гармоньи лады будто, кричит: «Чего старика послали, помоложе нет?» Он по-своему кричал, а барин нам говорил. Ну, дедушка им: «На тебя и старика нашего хватит!» А Мартын большой был силы: свайную бабу [109]109
Свайная баба (спец., устар.) – деревянный или чугунный снаряд для забивания свай.
[Закрыть], бывало, возьмет за проушину [110]110
Проушина – отверстие для продевания каната.
[Закрыть] середним пальцем и отшвырнет, а в ней к тридцати пудам. С Волги мы с ним, к водяному делу привышные. Стал Мартын вызывать Кингу на стрежу [111]111
Стрежа (обл.) – глубокое место в речном русле.
[Закрыть], на самую бырь. Велел дедушка лодкам по стреже держать, ход указывать, без обману чтобы: всурьез дело, четвертной закладу, да и обида от Кинги нам. Дедушка в ладоши хлопнул – пошли, голова в голову, саженками [112]112
Сажёнками – попеременно выбрасывая вперед то одну, то другую вытянутую руку.
[Закрыть]. С маху Кинга его обплыл, по сех пор вот выкидываться пошел, по самый пуп, на пружине чисто его вышибает, скоком… глядим – эн, уж он хлещет где! И то стояком, то на спинку вывернется, то боком – лик на нас завернет, защерится – смеется. А Мартын все саженками вымеряет, не торопясь, с прохладцей, чисто, отчетливо, будто сажнем накидывает. Мещанский сад проплыли, к Первой градской больнице стали подплывать, – просветец маленько поубавился, стал набирать Мартын. На веслах гоним, насилу поспеваем, Мартына задорим все. Иван Иваныч ему к красной своей еще пятишну накинул: «Только не удавай зубастому!»
А Мартын нам кричит: «Вот, ребята… под Нескушным [113]113
Нескучный сад – пейзажный парк на правом берегу Москвы-реки, сохранившийся от дворянской усадьбы Нескучное.
[Закрыть] к бережку возьмет стрежень, ключи там, водичка похолодней… способней будет!» А верно, к Нескушному и с-под берега, и со дна ключи бьют… народу сколько там потонуло, судорога там схватывает, опасное там место. Дедушка кричит, знал тоже. «Не отставай, робята, место тут пойдет опасное, в случае багор готовьте». Как же, багры при нас. А что багры! Бырь, схватила судорога, он камнем ко дну, его нижним напором снесет – и не ущупаешь. Я и сапоги скинул, готовлюсь. К Нескушному, глядим, Мартын наш совсем поравнялся с Кингой, чешет как на парах, колесами набирает, головой вниз, волну режет, дело сурьезное. Кинга уж и оглядываться не стал, не выкомаривает уж то-се, на саженки тоже передался, плывет чисто, залюбованье. Дедушка – горячий, покойник, был, – даже побелел, губы дрожат, на лодке не усидит: «Мартынушка, голубчик… поддержи честь-славу… пятерку еще набавлю!» – двадцать уж целковых наобещал.
А по берегу робята гонят, Мартына подганивают. И огородники бегут, и девки-бабы, и бутошник наш от мосту, и про службу свою забыл, разобрало-то. Мартын наш – вот-вот настигает, за ногу уж хватает Кингу, кричит: «Стой, рыжий пес… иде у те пятки, дай поглажу!» А плыть еще больше версты, самая бырь пошла, к ключам подплываем. Нескушный вот. Грачи шумят, гнезда у них на березах по берегу, и вода поглубела, почернела. Александров-барин как увидал – Мартын-то наш накрывает Кингу, из бутылочки водочки глотнул, Кингу показывает, кричит по-ихнему, трясет бутылкой, задорит, духу дает. А Мартын уж перекрывает, голова в голову. Тут барин – а он на руле сидел – стал напрорез воды править, от напору Кингу укрыть, легче чтобы, хитрый такой. Ну, мы закричали: «Не балуй, а то по башке веслом!» Понятно, все разгорелись, на спор идет. А Мартын уж перестегнул Кингу, справа набирает, кричит нам: «Сейчас его в лбище пяткой, сукина кота!» А Кинга уж не смеется, серая морда стала, захолодал. Ждем – сейчас его на ключах возьмет, пожалуй, что-то он ногой стал мотать, – высунет, помотает, опять высунет. А Мартын на спинку перевалился, ноги нам тоже показал. Никак и у него что-то, ноги-то показал?! А это он – баловаться стал, разогрелся. Опять на грудь повернулся, стал по пояс выскакивать. Выкинется по самый пуп, по грудям себя шлепнет, крякнет, для проклаждения, – опять стремит. Тут и случилось… Выкинулся Кинга колесом, канул головой вниз, чисто живая рыба, – и нет его, и пятки не увидали. С минутку прошло – нет и нет. Потоп?
Кричим – судорога свела, потоп! И Мартын услыхал, перепугался, бросил плыть, на спинку повернулся, передыхает. Дедушка кричит: «Засудят нас теперь, черти! Спасай англичанина, серию [114]114
Серия – денежный процентный срочный билет государственного казначейства из числа выпускаемых сериями.
[Закрыть] даю, спасай!» Ну, тут все, рубахи долой, – в Москва-реку! И Мартын нырнул, и я тоже. Глыбко, а до дна достал, цапаюсь за песок, вода студеная, невтерпеж, ключи. Видать, как робята шарят, Кингу ищут. Выкинуло меня на волю, слышу – кричит дедушка, обкладывает Кингу, страсть осерчал: «Жу-лик, сук-кин кот! Эн, он где чешет… нырнул, зубастый!» Тут-то мы и поняли: на хитрость он пустился, напугать нас. Мы-то, дураки, проваландались сколько, его искамши, а он под водой, по дну плыл сколько – не задохнулся… вперед и вынырнул, сажен на двадцать! Мартын-то, покуда его искал, нырял.
И поустал Мартын, занырялся, перепугался. Дедушка кричит: «А ну его к лешему, за него еще ответишь, потопнет ежели… с квартальными [115]115
Квартальный надзиратель – должностное лицо городской полиции. Надзирал за порядком в определенном квартале.
[Закрыть] не разделаешься!
Будя, назад, отдам ему четвертной билет!» А Мартын:
«Не-эт, батюшка Иван Иваныч, я его не отпущу так… я его за обман такой… достигну, я его замотаю, зубастого… Я их обоих дойму!» Упрямый Мартын был, настойный, не сговоришься с ним, как до сердца дойдет. И мы стали просить хозяина: не дадим потопнуть, не беспокойтесь. Опять погнался Мартын за ним, скоро опять накрыл. К Андреевской богадельне [116]116
Андреевская богадельня Московского купеческого общества была открыта в 1806 году на месте Андреевского монастыря в Пленницах, располагавшегося у подножья Воробьевых гор.
[Закрыть] стали подплывать, самая-то где бырь, заворот там, – Кинга опять нырнул! Крикнули мы Мартыну: «Гони, не стой!» – а сами опять в Москва-реку, нырять-шарить, всамделе не потонул ли. Нет Кинги! Нашаривали-нашаривали – нет и нет. Выкинулись – и напереди нет, нет от него обману, потопнул. Вот мы перепуга-лись!..
А Мартын не знает, плывет, эн уж где. Кричим: «Потопнул Кинга, на-зад!» Дедушка сам не свой, за голову схватился: «Пропали мы! Человек из баловства потопнул, да еще англичан, не свой, власти за него ответят!» А бутошник с берега кричит: «Эн он где, отнесло куда!» А он – назади, сажен сто, на спинке отдыхает, к берегу поплыл, на огороды. А за ним и Александров-барин, с его одежей, робятам к берегу велел гнать. Тут мы все и закричали: «Ура-а!» Шабаш. Мартына воротили, на лодку приняли, дедушка его расцеловал – заплакал. Очень перепугался. Дедушка-покойник полицию смерть не любил, боялся. Ну, влез Мартын, ничего. «Водочки бы, – говорит, – теперь, согреться!» Своротили к Кинге, а огородники нам уж штоф [117]117
Штоф (нем.) – здесь: русская мера объема жидкости, равная 1,23 л.
[Закрыть] волокут, на огородах у их дом-то, знакомые нам, отец Павла Ермолаича, – кого знаешь-то, капусту нам поставляет. Выпили, соленым огурчиком закусили. А Кинга на травке сидит – зубищами стучит.
Александров-барин ему из бутылки дает, ромовой. Мы к нему – давай четвертной! А он молчит, Кинга, не понимает словно. Ну, дали отдышаться: давай заклад!
Всё молчит, только бурдышки свои гладит – щерится.
И барин Александров молчит. Бутошник подошел, говорит: «Что вы, махонькие, всамделе, что ли… давайте четвертуху, я сам слыхал, как рядились». Ну, послушался бутошника барин, вынул из Кинговых брюков кошелек, а там и всего-то целковый с мелочью.
Как так?! А это его Александров-барин подучал, кричать-то, а он сам еще не понимал нашего разговору… это уж он после в славу-то пришел, сто тыщ нажил, – сколько он… годов тридцать жил? – с купцов нажил наукой, теперь на родину собирается. А тогда только расходился. Ну, ничего он не понимает, не сказывал ему барин, что четвертной-то. И барин-то прогорелый. За барина мы – давай. А у него полтинник только, глазами хлопает. Робята говорят – бить их надо, поучить. Ну, дедушка плюнул, сказал господам:
«Э-э, дрязгуны вы, мразь-мзя! Не потоп хоть, и на том спасибо». Дает Мартыну двадцать рублей, обещанные, и еще четвертной, за Кингу. Только Мартын не взял – это непорядок, говорит. Значит, не вышло дело. И награду не взял. «Ни мое, говорит, ни ваше, а выставьте нам для удовольствия ведерко водочки на артель».
Весь день ребята гуляли на огородах. Нет, Кинга потом прислал… пятерку прислал. Больше уж и к мосту не показывался. Ну, а после разжился, теперь его рукой не достанешь, как поднялся. Вот он с какой правды-то капиталы нажил. А его вон обедом Куманин угощает, и папашенька поехал. А у Мартына нашего – помер, Царство Небесное, рассказывал я тебе намедни – царский золотой только и остался, в долони [118]118
Долонь (обл.) – ладонь.
[Закрыть] зажал – преставился. Вот те и правда вся. Ну, та-ам воздастся, правильней нас Господь. Да что еще-то… К мосту мы воротились, а струмент наш, бросили-то мы… жулики и покрали, все сумки наши, и пилы, и топорики… всё свистнули. Бутошник убежал – они и покрали. Ничего, не ругался дедушка. «Моя, – говорит, – вина». Справедливый был человек.
Отъезжаем с выполосканным бельем. Я смотрю на сверкающую Москва-реку, на мост. Вижу тот мост, приятный, который пахнет смолой, леском, – живой мост… и живого Мартына вижу, которого никогда не знал. И зубастого Кингу вижу, и дедушку. Спрашиваю у Горкина:
– А тот мост лучше… деревянный лучше, правда?
– По-нашему, деревянный лучше. Хороший, сосновый был, приятный. Как же можно, дерево – оно живое дело. Леском от него давало, смолой… солнышком как разогреет… а от железа какой же дух! А по тебе какой лучше, железный ай деревянный, наш?
– Наш, деревянный, лучше, приятный.
1934 г.