Электронная библиотека » Иван Тургенев » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Повести. Senilia"


  • Текст добавлен: 24 марта 2021, 21:00


Автор книги: Иван Тургенев


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 47 страниц)

Шрифт:
- 100% +
XVI

– Ну что? – спросил я его. – Нашел ты Илью Степаныча?

– Нашел-с.

– Где?

– А тут, недалече.

– Как же ты… нашел его? Он жив?

– Помилуйте – я с ними разговаривал. (У меня от сердца отлегло.) Сидят под березкой, в шинели… и ничего. Я им докладываю: пожалуйте, мол, Илья Степаныч, на квартиру; Александр Васильич оченно о вас беспокоятся. А они мне говорят: охота ему беспокоиться! Я на чистом воздухе быть желаю. У меня голова болит. Ступай, мол, домой. А я приду после.

– И ты ушел! – воскликнул я и всплеснул руками.

– А то как же-с? Приказали идти… как же я останусь?

Все мои страхи ко мне вернулись разом.

– Сию минуту веди меня к нему – слышишь? Сию минуту! Ах, Семен, Семен, не ожидал я этого от тебя! Ты говоришь, он недалеко отсюда?

– Близехонько, вот где роща началась, – тут и сидят. От речки – от берегу – сажени с две, не больше. Я по речке их и нашел.

– Ну веди, веди!

Семен отправился вперед.

– Вот извольте, пожалуйте… Только к речке спуститься – а там сейчас…

Но вместо того, чтобы спуститься к речке, мы зашли в какую-то ложбину и очутились перед пустым сарайчиком…

– Э! стой! – воскликнул вдруг Семен. – Это я, знать, вправо забрал… Надо будет сюда, полевее…

Мы пошли полевее – и попали в такой густой бурьян, что едва могли выбраться… Сколько я помнил, вблизи нашей деревни и не было нигде такого сплошного бурьяна. А там вдруг болото захлюпало у нас под ногами, показались круглые моховые кочки, которых я тоже никогда не видал… Мы пошли назад – перед нами вырос крутой холмик, а на холмике стоит шалаш, и в нем храпит кто-то. Мы с Семеном несколько раз крикнули в шалаш: что-то заворочалось в его глубине, затрещала солома – и хриплый голос произнес: кар-раул-лю!

Мы опять назад… Поле, поле, бесконечное поле…

Я готов был заплакать… Вспомнились мне слова шута в «Короле Лире»: «Эта ночь нас всех с ума сведет, наконец…»

– Куда ж идти? – обратился я с отчаянием к Семену.

– Нас, барин, знать, леший обошел, – отвечал растерявшийся слуга. – Это неспроста… Дело это нечистое!

Я было хотел прикрикнуть на него, но в это мгновенье до слуха моего долетел отдельный негромкий звук, который тотчас привлек все мое внимание. Что-то слабо пукнуло, вот как если б кто вытащил тугую пробку из узкого горлышка бутылки. Раздался этот звук недалеко от того места, где я стоял. Почему этот звук показался мне особенным и странным – я сказать не умею – но я тотчас пошел по его направлению.

Семен последовал за мною. Через несколько мгновений что-то высокое и широкое зачернело сквозь туман.

– Роща! вот она, роща! – воскликнул радостно Семен, – да, вон… вон и барин сидит под березой… Где я его оставил, там и сидит. Он самый и есть!

Я вгляделся. Действительно: на земле, у корня березы, спиною к нам, неуклюже сгорбившись, сидел человек. Я быстро приблизился к нему – и узнал шинель Теглева, узнал его фигуру, его наклоненную на грудь голову.

– Теглев! – крикнул я… но он не отозвался.

– Теглев! – повторил я и положил ему руку на плечо.

Тогда он вдруг покачнулся вперед, послушно и скоро, словно он ожидал моего толчка, и повалился на траву. Мы с Семеном тотчас его подняли и повернули лицом кверху. Оно не было бледно, но безжизненно-неподвижно; стиснутые зубы белели – а глаза, тоже неподвижные и не закрытые, сохраняли обычный, сонливый и «разный» взгляд…

– Господи! – промолвил вдруг Семен и показал мне свою обагренную кровью руку… Кровь эта выходила из-под расстегнутой шинели Теглева, с левой стороны его груди.

Он застрелился из небольшого одноствольного пистолета, который лежал тут же возле него. Слабый звук, слышанный мною, – был звук, произведенный роковым выстрелом.

XVII

Самоубийство Теглева не слишком удивило его товарищей. Я уже сказывал вам, что, по их понятию, он, как человек «фатальный», должен был выкинуть какую-нибудь необыкновенную штуку, хотя именно этой штуки они, быть может, от него и не ожидали. В письме к батарейному командиру он просил его, во-первых: распорядиться о выключении из списков подпоручика Ильи Теглева, яко самовольно умершего, причем он заявлял, что у него в шкатулке найдется больше наличных денег, чем сколько на нем может оказаться долгов; а во-вторых: доставить важному лицу, командовавшему тогда всем гвардейским корпусом, другое, незапечатанное письмо, находившееся в том же куверте. Это второе письмо мы, разумеется, все прочитали, некоторые из нас взяли с него копии. Теглев, видимо, трудился над сочинением этого письма. «Вот, Ваше В – ство (так, помнится, начиналось оно), как вы бываете строги и взыскиваете за малейшую неисправность в мундире, за ничтожнейшее отступление от формы, когда к вам является бледный, трепещущий офицер; а вот я теперь являюсь перед нашего общего, неподкупного, неумытного Судию, перед Верховное Существо, перед Существо, которое неизмеримо значительнее даже Вашего В – ства, – и являюсь запросто, в шинели, даже без галстуха на шее…» Ах, какое тяжелое и неприятное впечатление произвела на меня эта фраза, каждое слово, каждая буква которой старательно были выведены детским почерком покойного! Неужели, спрашивал я самого себя, неужели стоило придумывать такой вздор в такую минуту? А Теглеву, очевидно, понравилась эта фраза: он для нее пустил в ход все бывшие тогда в моде нагромождения эпитетов и амплификации à la Марлинский. Дальше он упоминал о судьбе, о гонениях, о своем призвании, которое так и осталось неисполненным, о тайне, которую он унесет в могилу, о людях, которые не хотели его понять; приводил даже стихи какого-то поэта, который говорил о толпе, что она носит жизнь, «как ошейник», и в порок въедается, «как репейник», – и все это не без орфографических ошибок. Правду сказать, это предсмертное письмо бедного Теглева было довольно пошло – и я воображаю презрительное недоумение высокой особы, на имя которой оно было адресовано, – воображаю, каким тоном она произнесла: «Дрянной офицер! Дурную траву из поля вон!» Перед самым только концом письма вырвался из сердца Теглева искренний крик. «Ах, Ваше В – ство! – так заключал он свое послание, – я сирота, меня некому было любить смолоду – и все меня чуждались… а единственное сердце, которое отдалось мне, – я сам загубил!» В кармане шинели у Теглева Семен нашел альбомчик, с которым его господин не расставался. Но почти все листы были вырваны; уцелел только один, на котором стояло следующее вычисление:



Бедняк! уж не оттого ли он и пошел в артиллеристы? Его похоронили как самоубийцу – вне кладбища, – и немедленно о нем позабыли.

XVIII

На другой день после похорон Теглева (я находился еще в деревне, в ожидании брата) Семен вошел в избу и доложил, что Илья желает меня видеть.

– Какой Илья? – спросил я.

– А наш разносчик.

Я велел позвать его.

Он явился. Пожалел слегка о господине подпоручике; удивился, что, мол, это с ним такое попритчилось…

– Он остался тебе должен? – спросил я.

– Никак нет-с. Они что забирали – все сейчас выплачивали в аккурате. А вот что-с… – Тут разносчик осклабился. – Досталась вам одна моя вещица…

– Какая такая вещица?

– А самая вот эта-с. – Он показал пальцем на резной гребешок, лежавший на туалетном столике. – Вещица малой важности-с, – продолжал балагур, – но как я ее получил в подарок…

Я вдруг поднял голову. Меня как светом озарило.

– Твое имя Илья?

– Точно так-с.

– Так уж это не тебя ли я… намедни… под ветлою?

Разносчик подмигнул глазом и еще пуще осклабился.

– Меня-с.

– И это тебя звали?…

– Меня-с, – повторил разносчик с игривой скромностью. – Тут есть одна девица, – продолжал он фальцетом, – которая, по причине очень большой строгости со стороны родителей…

– Хорошо, хорошо, – перебил я его, вручил ему гребешок и выпроводил его вон.

«Так вот кто был “Илюша”», – подумал я и погрузился в философические рассуждения, которые я, впрочем, вам навязывать не стану, ибо никому не намерен мешать верить в судьбу, предопределение и прочие фатальности.

Вернувшись в Петербург, я собрал сведения о Маше. Я даже отыскал доктора, который ее лечил. К изумлению моему, я услышал от него, что она умерла не от отравы, а от холеры! Я сообщил ему то, что слышал от Теглева.

– Э! э! – воскликнул вдруг доктор. – Этот Теглев – артиллерийский офицер, среднего росту, сутулый, пришепетывает?

– Да.

– Ну, так и есть. Этот господин отъявился ко мне – я его тут в первый раз увидел – и начал настаивать на том, что та девушка отравилась. «Холера», – говорю я. «Яд», – говорит он. «Да холера же», – говорю я. «Да яд же», – говорит он. Я вижу, человек какой-то словно помешанный, с широким затылком, значит упрямый, пристает ко мне не с коротким… Все равно, думаю, субъект ведь помер… Ну, говорю, отравилась она, коли вам этак приятнее. Он поблагодарил меня, даже руку пожал – и скрылся.

Я рассказал доктору, каким образом этот самый офицер в тот же самый день застрелился.

Доктор даже бровью не повел – а только заметил, что на свете чудаки бывают разные.

– Бывают, – повторил за ним и я.

Да; справедливо сказал кто-то про самоубийц: пока они не исполнят своего намерения – никто им не верит; а исполнят – никто о них не пожалеет.


1871

Вешние воды

Веселые годы,

Счастливые дни —

Как вешние воды

Промчались они!

Из старинного романса


…Часу во втором ночи он вернулся в свой кабинет. Он выслал слугу, зажегшего свечки, и, бросившись в кресло около камина, закрыл лицо обеими руками. Никогда еще он не чувствовал такой усталости – телесной и душевной. Целый вечер он провел с приятными дамами, с образованными мужчинами; некоторые из дам были красивы, почти все мужчины отличались умом и талантами – сам он беседовал весьма успешно и даже блистательно… и, со всем тем, никогда еще то «taedium vitae», о котором говорили уже римляне, то «отвращение к жизни» – с такой неотразимой силой не овладевало им, не душило его. Будь он несколько помоложе – он заплакал бы от тоски, от скуки, от раздражения: горечь едкая и жгучая, как горечь полыни, наполняла всю его душу. Что-то неотвязчиво-постылое, противно-тяжкое со всех сторон обступило его, как осенняя, томная ночь; и он не знал, как отделаться от этой темноты, от этой горечи. На сон нечего было рассчитывать: он знал, что он не заснет.

Он принялся размышлять… медленно, вяло и злобно.

Он размышлял о суете, ненужности, о пошлой фальши всего человеческого. Все возрасты постепенно проходили перед его мысленным взором (ему самому недавно минул 52-й год) – и ни один не находил пощады перед ним. Везде все то же вечное переливание из пустого в порожнее, то же толчение воды, то же наполовину добросовестное, наполовину сознательное самообольщение, – чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, а там вдруг, уж точно как снег на голову, нагрянет старость – и вместе с нею тот постоянно возрастающий, все разъедающий и подтачивающий страх смерти… и бух в бездну! Хорошо еще, если так разыграется жизнь! А то, пожалуй, перед концом пойдут, как ржа по железу, немощи, страдания… Не бурными волнами покрытым, как описывают поэты, представлялось ему жизненное море – нет; он воображал себе это море невозмутимо гладким, неподвижным и прозрачным до самого темного дна; сам он сидит в маленькой, валкой лодке – а там, на этом темном, илистом дне, наподобие громадных рыб, едва виднеются безобразные чудища: все житейские недуги, болезни, горести, безумие, бедность, слепота… Он смотрит – и вот одно из чудищ выделяется из мрака, поднимается выше и выше, становится все явственнее, все отвратительно явственнее. Еще минута – и перевернется подпертая им лодка! Но вот оно опять как будто тускнеет, оно удаляется, опускается на дно – и лежит оно там, чуть-чуть шевеля плесом… Но день урочный придет – и перевернет оно лодку.

Он тряхнул головою, вскочил с кресла, раза два прошелся по комнате, присел к письменному столу и, выдвигая один ящик за другим, стал рыться в своих бумагах, в старых, большею частью женских, письмах. Он сам не знал, для чего он это делал, он ничего не искал – он просто хотел каким-нибудь внешним занятием отделаться от мыслей, его томивших. Развернув наудачу несколько писем (в одном из них оказался засохший цветок, перевязанный полинявшей ленточкой), – он только плечами пожал и, глянув на камин, отбросил их в сторону, вероятно, сбираясь сжечь весь этот ненужный хлам. Торопливо засовывая руки то в один, то в другой ящик, он вдруг широко раскрыл глаза и, медленно вытащив наружу небольшую осьмиугольную коробку старинного покроя, медленно приподнял ее крышку. В коробке, под двойным слоем пожелтевшей хлопчатой бумаги, находился маленький гранатовый крестик.

Несколько мгновений с недоумением рассматривал он этот крестик – и вдруг слабо вскрикнул… Не то сожаление, не то радость изобразили его черты. Подобное выражение являет лицо человека, когда ему приходится внезапно встретиться с другим человеком, которого он давно потерял из виду, которого нежно любил когда-то и который неожиданно возникает теперь перед его взором, все тот же – и весь измененный годами. Он встал и, возвратясь к камину, сел опять в кресло – и опять закрыл руками лицо… «Почему сегодня? именно сегодня?» – думалось ему, и вспомнил он многое, давно прошедшее…

Вот что вспомнил он…

Но нужно сперва сказать его имя, отчество и фамилию. Его звали Саниным, Дмитрием Павловичем.

Вот что он вспомнил:

I

Дело было летом 1840 года. Санину минул 22-й год, и он находился во Франкфурте, на возвратном пути из Италии в Россию. Человек он был с небольшим состоянием, но независимый, почти бессемейный. У него, по смерти отдаленного родственника, оказалось несколько тысяч рублей – и он решился прожить их за границею, перед поступлением на службу, перед окончательным возложением на себя того казенного хомута, без которого обеспеченное существование стало для него немыслимым. Санин в точности исполнил свое намерение и так искусно распорядился, что в день прибытия во Франкфурт у него оказалось ровно столько денег, сколько нужно было для того, чтобы добраться до Петербурга. В 1840 году железных дорог существовала самая малость; господа туристы разъезжали в дилижансах. Санин взял место в «бейваген»; но дилижанс отходил только в 11-м часу вечера. Времени оставалось много. К счастью, погода стояла прекрасная, и Санин, пообедав в знаменитой тогдашней гостинице «Белого лебедя», отправился бродить по городу. Зашел посмотреть Даннекерову Ариадну, которая ему понравилась мало, посетил дом Гете, из сочинений которого он, впрочем, прочел одного «Вертера» – и то во французском переводе; погулял по берегу Майна, поскучал, как следует добропорядочному путешественнику; наконец, в шестом часу вечера, усталый, с запыленными ногами, очутился в одной из самых незначительных улиц Франкфурта. Эту улицу он долго потом забыть не мог. На одном из немногочисленных ее домов он увидел вывеску: «Итальянская кондитерская Джиованни Розелли» заявляла о себе прохожим. Санин зашел в нее, чтобы выпить стакан лимонаду; но в первой комнате, где, за скромным прилавком, на полках крашеного шкафа, напоминая аптеку, стояло несколько бутылок с золотыми ярлыками и столько же стеклянных банок с сухарями, шоколадными лепешками и леденцами, – в этой комнате не было ни души; только серый кот жмурился и мурлыкал, перебирая лапками, на высоком плетеном стуле возле окна, и, ярко рдея в косом луче вечернего солнца, большой клубок красной шерсти лежал на полу рядом с опрокинутой корзинкой из резного дерева. Смутный шум слышался в соседней комнате. Санин постоял и, дав колокольчику на дверях прозвенеть до конца, произнес, возвысив голос: «Никого здесь нет?» В то же мгновение дверь из соседней комнаты растворилась – и Санину поневоле пришлось изумиться.

II

В кондитерскую, с рассыпанными по обнаженным плечам темными кудрями, с протянутыми вперед обнаженными руками, порывисто вбежала девушка лет девятнадцати и, увидев Санина, тотчас бросилась к нему, схватила его за руку и повлекла за собою, приговаривая задыхавшимся голосом: «Скорей, скорей, сюда, спасите!» Не из нежелания повиноваться, а просто от избытка изумления Санин не тотчас последовал за девушкой – и как бы уперся на месте: он в жизни не видывал подобной красавицы. Она обернулась к нему и с таким отчаянием в голосе, во взгляде, в движении сжатой руки, судорожно поднесенной к бледной щеке, произнесла: «Да идите же, идите!» – что он тотчас ринулся за нею в раскрытую дверь.

В комнате, куда он вбежал вслед за девушкой, на старомодном диване из конского волоса лежал, весь белый – белый с желтоватыми отливами, как воск или как древний мрамор, – мальчик лет четырнадцати, поразительно похожий на девушку, очевидно ее брат. Глаза его были закрыты, тень от черных густых волос падала пятном на словно окаменелый лоб, на недвижные тонкие брови; из-под посиневших губ виднелись стиснутые зубы. Казалось, он не дышал; одна рука опустилась на пол, другую он закинул за голову. Мальчик был одет и застегнут; тесный галстук сжимал его шею.

Девушка с воплем бросилась к нему.

– Он умер, он умер! – вскричала она, – сейчас он тут сидел говорил со мною – и вдруг упал и сделался недвижим… Боже мой! неужели нельзя помочь? И мамы нет! Панталеоне, Панталеоне, что же доктор? – прибавила она вдруг по-итальянски. – Ты ходил за доктором?

– Синьора, я не ходил, я послал Луизу, – раздался хриплый голос за дверью, – и в комнату, ковыляя на кривых ножках, вошел маленький старичок в лиловом фраке с черными пуговицами, высоком белом галстуке, нанковых коротких панталонах и синих шерстяных чулках. Его крошечное личико совершенно исчезало под целой громадой седых, железного цвета волос. Со всех сторон круто вздымаясь кверху и падая обратно растрепанными косицами, они придавали фигуре старичка сходство с хохлатой курицей – сходство тем более поразительное, что под их темно-серой массой только и можно было разобрать, что заостренный нос да круглые желтые глаза.

– Луиза скорей сбегает, а я не могу бегать, – продолжал старичок по-итальянски, поочередно поднимая плоские, подагрические ноги, обутые в высокие башмаки с бантиками, – а я вот воды принес.

Своими сухими, корявыми пальцами он стискивал длинное горлышко бутылки.

– Но Эмиль пока умрет! – воскликнула девушка и протянула руки к Санину. – О мой господин, о mein Herr! Неужели вы не можете помочь?

– Надо ему кровь пустить – это удар, – заметил старичок, носивший имя Панталеоне.

Хотя Санин не имел ни малейшего понятия о медицине, однако одно он знал достоверно: с четырнадцатилетними мальчиками ударов не случается.

– Это обморок, а не удар, – проговорил он, обратясь к Панталеоне. – Есть у вас щетки?

Старичок приподнял свое личико.

– Что?

– Щетки, щетки, – повторил Санин по-немецки и по-французски. – Щетки, – прибавил он, показывая вид, что чистит себе платье.

Старичок, наконец, его понял.

– А, щетки! Spazzette! Как не быть щеток!

– Давайте их сюда; мы снимем с него сюртук – и станем растирать его.

– Хорошо… Веnоnе! А воду на голову не надо вылить?

– Нет… после; ступайте теперь поскорей за щетками.

Панталеоне поставил бутылку на пол, выбежал вон и тотчас вернулся с двумя щетками, одной головной и одной платяной. Курчавый пудель сопровождал его и, усиленно вертя хвостом, с любопытством оглядывал старика, девушку и даже Санина – как бы желая знать, что значила вся эта тревога?

Санин проворно снял сюртук с лежавшего мальчика, расстегнул ворот, засучил рукава его рубашки – и, вооружившись щеткой, начал изо всех сил тереть ему грудь и руки. Панталеоне так же усердно тер другой – головной щеткой – по его сапогам и панталонам. Девушка бросилась на колени возле дивана и, схватив обеими руками голову, не мигая ни одной векою, так и впилась в лицо своему брату.

Санин сам тер – а сам искоса посматривал на нее. Боже мой! какая же это была красавица!

III

Нос у ней был несколько велик, но красивого, орлиного ладу, верхнюю губу чуть-чуть оттенял пушок; зато цвет лица, ровный и матовый, ни дать ни взять слоновая кость или молочный янтарь, волнистый лоск волос, как у Аллориевой Юдифи в Палаццо-Питти, – и особенно глаза, темно-cерые, с черной каемкой вокруг зениц, великолепные, торжествующие глаза, – даже теперь, когда испуг и горе омрачали их блеск… Санину невольно вспомнился чудесный край, откуда он возвращался… Да он и в Италии не встречал ничего подобного! Девушка дышала редко и неровно; казалось, она всякий раз ждала, не начнет ли брат ее дышать?

Санин продолжал растирать его; но он глядел не на одну девушку. Оригинальная фигура Панталеоне также привлекла его внимание. Старик совсем ослабел и запыхался; при каждом ударе щеткой подпрыгивал и визгливо кряхтел, а огромные космы волос, смоченные потом, грузно раскачивались из стороны в сторону, словно корни крупного растения, подмытые водою.

– Снимите, по крайней мере, с него сапоги, – хотел было сказать ему Санин…

Пудель, вероятно возбужденный необычайностью всего происходившего, вдруг припал на передние лапы и принялся лаять.

– Tartaglia – canagliа! – зашипел на него старик…

Но в это мгновенье лицо девушки преобразилось. Ее брови приподнялись, глаза стали еще больше и засияли радостью…

Санин оглянулся… По лицу молодого человека выступила краска; веки шевельнулись… ноздри дрогнули. Он потянул воздух сквозь все еще стиснутые зубы, вздохнул…

– Эмиль! – крикнула девушка. – Эмилио мио!

Медленно раскрылись большие черные глаза. Они глядели еще тупо, но уже улыбались – слабо; та же слабая улыбка спустилась на бледные губы. Потом он двинул повислой рукою – и с размаху положил ее себе на грудь.

– Эмилио! – повторила девушка и приподнялась. Выражение ее лица было так сильно и ярко, что казалось, вот сейчас либо слезы у нее брызнут, либо вырвется хохот.

– Эмиль! Что такое? Эмиль! – послышалось за дверью – и в комнату проворными шагами вошла опрятно одетая дама с серебристо-седыми волосами и смуглым лицом. Мужчина пожилых лет выступал за нею следом; голова служанки мелькнула у него за плечами.

Девушка побежала к ним навстречу.

– Он спасен, мама, он жив! – воскликнула она, судорожно обнимая вошедшую даму.

– Да что такое? – повторила та. – Я возвращаюсь… и вдруг встречаю господина доктора и Луизу…

Девушка принялась рассказывать, что случилось, а доктор подошел к больному, который все более и более приходил в себя и все продолжал улыбаться: он словно начинал стыдиться наделанной им тревоги.

– Вы, я вижу, его растирали щетками, – обратился доктор к Санину и Панталеоне, – и прекрасно сделали… Очень хорошая мысль… а вот мы теперь посмотрим, какие еще средства… – Он пощупал у молодого человека пульс. – Гм! Покажите-ка язык!

Дама заботливо наклонилась к нему. Он еще откровеннее улыбнулся, взвел на нее глаза – и покраснел…

Санину пришло на мысль, что он становится лишним; он вышел в кондитерскую. Но не успел он еще взяться за ручку уличной двери, как девушка опять появилась перед ним и остановила его.

– Вы уходите, – начала она, ласково заглядывая ему в лицо, – я вас не удерживаю, но вы должны непременно прийти к нам сегодня вечером, мы вам так обязаны – вы, может быть, спасли брата: мы хотим благодарить вас – мама хочет. Вы должны сказать нам, кто вы, вы должны порадоваться вместе с нами…

– Но я уезжаю сегодня в Берлин, – заикнулся было Санин.

– Вы еще успеете, – с живостью возразила девушка. – Придите к нам через час на чашку шоколада. Вы обещаетесь? А мне нужно опять к нему! Вы придете?

Что оставалось делать Санину?

– Приду, – ответил он.

Красавица быстро пожала ему руку, выпорхнула вон – и он очутился на улице.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации