Электронная библиотека » Июнь Ли » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Добрее одиночества"


  • Текст добавлен: 5 марта 2018, 11:20


Автор книги: Июнь Ли


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Когда-то Можань, стряпая в кухне, где Алена год за годом готовила для мужа и четверых детей, и прислушиваясь, не едет ли Йозеф, но не скучая по нему на самом деле, нафантазировала себе жизнь отдельно от Йозефа, как позднее нафантазировала жизни для Грации, для сапожника и для пастуха с разбитым сердцем. Не разочарование в браке, как думал Йозеф, повело ее к этому, а сознание необходимости в каждую данную секунду жить лишь частичной жизнью. Время – тоненькая, ненадежная поверхность; верить в прочность момента, пока ступня не коснется следующего момента, столь же заслуживающего доверия, – все равно что идти во сне, ожидая от мира, что он будет перестраиваться, создавая для тебя сказочную тропу. Ничто так не губит полновесную жизнь, как неосновательность надежды.

Жизнь, которую Можань вообразила себе на кухне у Йозефа, не сильно отличалась от ее теперешнего существования: нарезая овощи, она репетировала одиночество. Оно было ее единственной защитой от того, чтобы сердце, подчиняясь Йозефу, их браку, ходу времени, двигалось в чуждую ей сторону. Порой, когда она не слышала дверь гаража, погрузившись в шипение масла под крышкой, она вздрагивала при внезапном появлении Йозефа. Кто ты такая и что делаешь в моей жизни? – чуть ли не ждала от него вопроса, и мелькала мысль, не ждет ли он, увидев в ее глазах мимолетную враждебность, такого же вопроса от нее.

В своей взрослой жизни, полагала Можань, она безошибочно предугадывала будущие события: переезд в Америку, замужество, поздне́е развод с Йозефом. Посторонние сказали бы, что она просто подгоняет жизнь под свое ви́дение, осуществляет его, но это было не так. Да, человек может видеть то, чего нет, может лелеять пустые надежды, но все-таки себя обмануть труднее, чем окружающий мир. В случае Можань – невозможно.

Странно, однако, было то, что ясность видения изменяла ей, когда речь шла о прошлом. На ранней стадии их отношений Йозеф любопытствовал насчет ее жизни в Китае. Она не была способна удовлетворить его любопытство сполна, и ее уклончивость ранила его – по меньшей мере печалила. Но как можно делиться воспоминаниями о месте, не перенося себя туда? Безусловно, были моменты, которые останутся живыми до самой ее смерти. Зимними утрами мать, прежде чем вытащить Можань из крепости одеял и покрывал, терла свои руки одну о другую, чтобы согреть, и пела песню о том, что рано вставать полезно для здоровья. Ржавый велосипедный звонок отца, звучавший так, будто вечно был простужен, однажды украли; кто, недоумевала семья, позарился на старый звонок, когда вокруг масса новых, блестящих, с ясным и громким звуком? Возникали лица соседей, умершие выглядели живыми и полными жизни, состарившиеся – молодыми. В первом классе, когда пришли из районной поликлиники брать кровь на анализ, она надоумила Бояна, который во всем ей доверял, помассировать мочку уха, чтобы кровь шла лучше, и медсестра потом на него наорала, потому что кровь долго не останавливалась.

Но может ли человек, думала Можань сейчас, гарантировать достоверность своих воспоминаний? Определенность, с которой ее родители называли Жуюй виновной, не отличалась от определенности, с которой они верили в невиновность своей дочери. Ищущие убежища в несовершенстве памяти не разграничивают случившееся и то, что могло случиться.

Можань не верила – ни раньше, ни теперь, – что Жуюй намеревалась причинить кому-нибудь вред. Убийство требует мотива, умысла, плана – или совершается в минуту отчаяния и безумия вроде тех, что в ее воображении побудили молодого пастуха утопить разом невинное дитя и свою любовь. Можань недостаточно знала Жуюй, когда они были школьницами; даже сейчас она не могла сказать, что понимает Жуюй: она была из тех, кто противится тому, чтобы их понимали. Когда обнаружилось, что Шаоай отравлена, Жуюй не проявила ни сожаления, ни беспокойства. Делает ли это ее более виноватой, чем другие? Но то же самое можно сказать о разводе Можань: многие друзья и родственники Йозефа сочли ее интриганкой, получившей от брака все, чего хотела, и после этого сразу от него избавившейся. Объяснения, которые она дала Йозефу, были вялыми, ее сдержанность в присутствии других выглядела вызывающей, и это делало ее более достойной осуждения, чем если бы она просила простить ее.

Йозеф, так или иначе, ее простил. «Заботливая бывшая жена пережила его», вспомнились ей его слова. Йозеф умирал, Шаоай умерла; на его умирание недостаточно было смотреть издали, ее же смерть, даже видимая из такого далека, мучила и смущала. Можань ускорила шаг. Через три дня она приблизится к Йозефу, хотя смерть будет к нему еще ближе.

6

В Пекине многие стороны бытия Жуюй требовали объяснений. Чья она дочь? Где родилась? Чем собирается тут заниматься? Эти вопросы, наряду с менее существенными, касающимися ее первых пекинских впечатлений и деталей прошлой жизни, надоедали: люди спрашивали то, на что не имели права, или то, на что не стоило трудиться отвечать.

Когда выяснилось, что Жуюй не может дать удовлетворительных ответов, Тетя взяла ее под защиту и вместе с тем, казалось, была сконфужена на ее счет; соседи утешали Тетю, говоря, что Жуюй еще тут новенькая, что она стесняется, что мало-помалу разговорится. Жуюй старалась не пялиться на людей, когда они говорили такое в ее присутствии. Она не понимала, что они имеют в виду под ее стеснительностью: она никогда в жизни ничего подобного не ощущала – человеку либо есть что сказать, либо нет. Соседям по двору, однако, эта идея была недоступна: здесь жизнь с утра до ночи проживалась на общественный манер, всем было дело до всех; ее молчание не радовало и стариков, которые сидели в проулках в тени бобовых деревьев, пока утренний ветерок не сменялся немилосердным летним зноем, и, устав от старых баек, с надеждой смотрели на незнакомое лицо Жуюй: не скрасит ли она чем-нибудь свежим и легко забывающимся монотонность дня, оставляя нетронутой безмятежность?

Вскоре она прослыла во дворе и ближайшей округе девочкой, которой нравится сидеть с умирающим. В том, чтобы смотреть, как человек медленно приближается к смерти, не было ничего нездорового, хотя окружающие, сознавала Жуюй, этого не поймут. Чужие люди, сразу предъявившие на нее права как на свою – как на подружку, племянницу, соседку, – искали объяснения ее смущающей склонности и, найдя, успокаивались: в конце концов, эта анемичная замкнутая девочка – круглая сирота, подкидыш. Со временем удастся привить ей некую нормальность, сделать из нее нечто лучшее, пока же надо проявлять к ней особую доброту, заботиться, как о больной птице. В этом общем усилии участвовал почти весь двор – за исключением Шаоай, которая постоянно где-то пропадала, и ее деда, чья смерть была так близка, что, казалось, от него хотели одного: чтобы не откладывал свою кончину надолго.

Прикованный к постели старик почти все время вел себя тихо, но, когда хотел есть или пить или надо было вытащить из-под него подгузник, собирал оставшиеся силы и испускал громкие крики; если приходили не сразу, он бился туловищем о кровать, производя ужасный шум. Привыкшие, думалось Жуюй, к этим неистовым сигналам, Дядя и Тетя реагировать не спешили, промедление было единственным, чем они протестовали против затяжки с уходом. Когда соседи заводили речь о старике, о нем говорили как об умелом часовщике, как о мастере по ремонту авторучек, как о любителе поиграть на двуструнной скрипке и порассказать всякие небылицы; словно этот лежащий в комнате мешок с костями лишь прикидывался живым человеком и его не следовало путать с тем, настоящим.

При любой возможности Жуюй проскальзывала в комнату Дедушки. В ногах кровати стояла самодельная деревянная тумбочка, пустая, если не считать курящейся спирали от насекомых, банки с мазью от пролежней и старой семейной фотографии в рамочке: Шаоай, совсем еще малышка с косичками, сидит между дедом и бабкой, а родители, молодые и благонравные на вид, стоят сзади. К стене был прислонен складной стул, на который иногда Дядя, но обычно Тетя садилась кормить старика. Маленькое окно под потолком держали открытым, но все равно постоянно пахло несвежей постелью, мокрым подгузником, дымом спирали, плюс острый запах мази.

Комната, в отличие от остального дома, не была загромождена вещами и странным образом напоминала Жуюй квартиру ее теть. Хозяйство они вели безупречно и, Жуюй знала, не были бы польщены, стань им известно, что они ассоциируются, пусть даже только в сокровенных мыслях Жуюй, с неприглядностью болезни и угасания в комнате Дедушки. Но тети-бабушки никогда не спрашивали ее мнения ни о чем таком и поэтому никак не могли узнать, что у нее на уме.

В тишине их квартиры Жуюй не находила ничего необычного, пока не приехала в Пекин, где слова использовались в быту как смазка и где все, что загромождало, захламляло людям жизнь – бессмысленные события, мелкие предметы, – давало бесчисленные поводы для болтовни. В ее прежнем жилище не было, в отличие от дома Тети, роняющих старые лепестки цветов в горшках, откуда сочится грязная вода; там не было ни стопок старой оберточной бумаги, собирающей пыль, ни запутанных комков синтетической бечевки в ожидании повторного использования. Два раза в год – перед летом и перед зимой – тети доставали швейную машину. Несколько последующих дней квартира пребывала в состоянии деятельного хаоса, от которого Жуюй никогда не уставала: старые юбки и блузки аккуратно распарывались по швам ножничками, куски перекомпоновывались и размечались мелками по бумажным выкройкам, чтобы стать частями новой одежды; маленькая масленка, если нажать на плоское круглое донышко, издавала приятный успокаивающий звук; шпульки ниток разных оттенков синего и серого располагали в ряд, чтобы найти нужную под цвет материи; когда одна из теть жала на педаль, серебристая иголка, ожив, принималась метаться вверх-вниз сквозь ткань. Но даже в эти праздничные швейные дни Жуюй училась отдавать должное спокойствию и порядку. Она вдевала для теть нитки в иголки, убирала обрезки ткани и кусочки ниток и, когда тети позволяли, сшивала обрезки в маленький шарик – но знала, что свое удовольствие от этих дел нужно прятать: шитье собственной одежды было больше чем необходимостью, оно было для теть способом отделить себя от окружающего мира, в который они не вписывались; извлекать счастье из исполнения долга – по меньшей мере самовознесение перед Господом.

Господь-то и привел Жуюй в комнату Дедушки, где она чувствовала себя как дома: здешняя пустота была не гнетущей, а гостеприимной, тишина удерживала мир на расстоянии.

Вначале Жуюй только стояла у двери, готовая уйти, если старик выразит неудовольствие. Время от времени он обращал на нее взгляд мутных глаз, но большей частью словно не видел ее – ведь она никогда не приходила ни с едой, ни с питьем, ни с парой заботливых рук. Убедившись, что он никак зримо не протестует, она осмелела и начала садиться у кровати. В качестве предлога приносила с собой бамбуковый веер, и Тетя, заходя в комнату старика, несколько раз застала ее за тем, как она обмахивала его плавными движениями.

– Ты очень добрая к Дедушке, – сказала Тетя однажды вечером, войдя с тазиком воды и полотенцем. – Но не скажу, что мне нравится, сколько времени ты здесь проводишь.

– Почему? – спросила Жуюй. – Дедушка против?

– Что он понимает? – отозвалась Тетя. – Я думаю, это для тебя нехорошо.

По глазам старика не было видно, что он слушает. То, что он ближе всех остальных, кого Жуюй встречала, к смерти, наводило ее на мысль, что он, может быть, знает то, чего другие не знают; неспособность говорить поднимала его в ее глазах, он, должно быть, лишен дара речи в наказание за все, что взял от жизни. Глядя на Дедушку, она ощущала с ним необъяснимое родство: он, как она, вероятно, способен видеть вещи и людей насквозь, пусть и отличается от нее тем, что его молчание вынужденное, а ее – всегда добровольное.

Не дождавшись от Жуюй ответа, Тетя вздохнула.

– Ты ведь еще ребенок. Лучше гони от себя эту задумчивость.

Жуюй подвинулась, чтобы Тетя могла поставить тазик на стул.

– Мне не скучно сидеть с Дедушкой.

– Твои тети не для того тебя сюда послали, чтобы нянчить инвалида, – сказала Тетя.

Жуюй не была бедной родственницей, навязанной Тете и Дяде, она была платной гостьей. Перед ее отъездом тети-бабушки упомянули о том, что будут платить за ее содержание сто юаней в месяц – больше, чем зарабатывает каждый из супругов. Что, приняв Жуюй, семья существенно поправит свое положение, тети прямо не сказали, но она видела, что они хотели дать ей это понять.

– Я же ничего для Дедушки не делаю, – возразила Жуюй. – Просто сижу здесь, и все.

– В твоем возрасте надо быть с друзьями, – сказала Тетя. – Вот пошла бы сейчас, нашла бы Бояна или Можань и поехали бы кататься на велосипеде.

На велосипеде Жуюй ездить не умела – никто в родном городе, даже те из соседей, кому до всего было дело, не мог ждать, что две немолодые женщины будут бегать за девчонкой, едва сохраняющей равновесие, готовые подхватить ее, когда она начнет падать. Поначалу этот ее изъян, похоже, смутил Можань и Бояна – они-то были настоящие пекинские дети, выросшие в седле так же, как растут в лошадином седле дети монгольских скотоводов. Автобусы, трамваи и метро, считали Можань и Боян, – это для стариков, для маленьких и для тех невезучих, кто почему-то лишен свободы, которую дает велосипед.

В прошедшие недели Жуюй часто с ними бывала. Зная город назубок, они по очереди возили ее на багажнике, выбирая боковые улицы и переулки, чтобы не остановила полиция: ездить вдвоем на одном велосипеде запрещено. Если нельзя было избежать магистрали или бульвара, они вели велосипеды, показывая Жуюй по пути старые швейные мастерские, столетние мясные лавки и булочные.

Жуюй не имела ничего против побыть одна, но других – Бояна, Можань, соседей – ее готовность к одиночеству, судя по всему, напрягала. Для Тети каждый час, что Жуюй проводила сама по себе, был своего рода укором. Рьяное желание окружающего мира сделать ее не такой, какая она есть, заставляло ее смотреть на все с недоверием. Почему, думала она иной раз, людям позволено быть такими глупыми?

Не получив ответа на свое предложение, Тетя сказала, что, может, и нехорошо с ее стороны такое думать, но для своих лет Жуюй слишком много времени проводит со старыми людьми. Но Боян ведь живет у бабушки, возразила Жуюй, а Тетя сказала на это, что он другое дело, имея в виду, догадалась Жуюй, что у Бояна есть родители. То, что Жуюй не знает своих родителей, было на уме у всех знакомых с ее историей – ведь, согласно понятиям мира, ребенка должны произвести на свет отец и мать. Ребенок не может возникнуть, как растеньице, в трещине дороги; но Жуюй хотела, чтобы мир считал ее чем-то вроде этого – жизнью, упавшей сверху в щель между двумя ее тетями. Того, что для них троих это самое естественное, что, может быть, человек вроде Тети понять был не в состоянии.

Жуюй повернулась к старику, полузакрывшему глаза от скуки или усталости. Понимает ли он, задалась она вопросом, что все окружающие, кроме нее, если и не будут рады, то испытают облегчение, когда он умрет? Она, может быть, единственная почувствует утрату, хотя совсем его не знает.

Во дворе кто-то отпустил шутку, раздался смех, сопровождаемый хлопаньем ладоней, которые охотились в воздухе на кровожадных комаров. В последнем свете дня носились, уже пробудившись, летучие мыши, испуская тонкий пронзительный писк, не похожий ни на какие другие звуки, производимые живыми существами. Жуюй никогда раньше не видела летучих мышей, и эти странные животные, слепо и неистово летающие в сумерках, полюбились ей как мало что другое в Пекине. Даже из Дедушкиной каморки можно было порой увидеть летучую мышь, а то и двух, круто и безошибочно сворачивающих вбок перед самым столкновением со стеклом.

Тетя заменила спираль новой и зажгла ее; красный кончик был в комнате единственным живым источником света. Ни она, ни Жуюй не включали электричество, и в густеющих сумерках исхудалое лицо старика выделялось не так резко.

– Я никогда тебя не спрашивала, – заговорила Тетя после молчания не таким звучным голосом, как будто не была уверена в своем праве нарушить тишину. – Твои тети-бабушки – как они?

– Хорошо.

– Ты им писала?

Когда Жуюй только приехала, Тетя показала ей конверты и марки в ящике ее нового письменного стола, но она только сообщила своим тетям-бабушкам телеграммой, что добралась благополучно, писем же не писала – их от нее и не ждали. Не желая сейчас в этом признаваться, она только неопределенно кивнула; хотелось надеяться, что ни Тетя, ни Шаоай не будут считать марки и конверты в ящике. Получила ли она ответ, спросила Тетя и добавила, что они с мужем написали ее тетям-бабушкам, но от них ничего пока не пришло.

Жуюй сказала, что ей тоже не пришло, и почувствовала досаду, потому что Тетя, похоже, была огорчена их молчанием больше из-за нее, чем из-за себя.

– Ну, они всегда знают, как лучше поступить. Я думаю, они в нас уверены, не сомневаются, что ты устроилась хорошо, – сказала Тетя. – Или письмо где-нибудь задержалось. Такое всегда может быть.

– Ничего страшного, – отозвалась Жуюй.

– Есть там, где они живут, телефон? Сможет человек, который дежурит на телефоне, что-то им передать? Или их позвать? Я могу попросить Дядю отвести тебя на почту сделать междугородный звонок.

– По-моему, им не нравится, когда им звонят, – сказала Жуюй.

От писем они тоже не были в восторге. В подъезде их многоквартирного дома был зеленый деревянный ящик, куда дважды в день клали письма и газеты. Жители дома – не Жуюй и не ее тети – останавливались и проглядывали почту, читали заголовки чужих газет или бросали взгляд на чужие желто-коричневые открытки с зеленой почтовой эмблемой, которые стоили дешевле писем и предпочитались, когда нечего было скрывать. Как-то раз в первом классе Жуюй, только-только научившуюся читать, потянуло заглянуть в ящик. Верхнее письмо было адресовано семье на третьем этаже, но, помимо этого, она мало что увидела. Младшая из ее теть, которая шла впереди и уже начала подниматься по лестнице, остановилась и оглянулась на нее. В глазах пожилой женщины не было упрека, она ничего не сказала, но Жуюй сразу поняла: сделав это из бесцельного любопытства, она опустилась ниже того, ради чего ее растили тети.

– Нет, правда, ничего страшного, – сказала она сейчас. – Тети напишут, если надо будет.

Тетя, вздохнув, промолвила, что Жуюй, конечно, знает их лучше. В ее голосе прозвучала нотка поражения; Жуюй, впрочем, унаследовала от своих теть убежденность в том, что людям, особенно не слишком умным, нравится, когда у них случаются мелкие неприятности и пустые недоумения. У нее не было слов, чтобы облегчить Тетино беспокойство.

Старик, все это время мелко дышавший в полутьме, потерял терпение. Раздалось утробное ворчание, грозившее перейти в нешуточный протест. Тетя зажгла десятиваттную флюоресцентную лампу, свисавшую с потолка на двух цепочках; свет придал голой комнате, ее обитателю и двум посетительницам мертвенно-бледный вид. Тыльной стороной запястья Тетя проверила воду в тазике – несомненно, она была в лучшем случае еле теплая, но какая разница?

– Ты теперь иди, найди своих друзей, – сказала Тетя. – Дай мне обмыть Дедушку, пока он совсем на меня не рассердился.

Жуюй, прежде чем уйти, последний раз посмотрела старику в глаза, ища понимания, которым, воображала она, он наделен. Она верила, что ему, как ей, жалко Тетю, чьи разговоры с Дядей часто были односторонними: он кивал, бормотал что-то в знак согласия – и только. Когда Тетя заговаривала с дочерью, Шаоай отвечала крайне неприятным тоном – если вообще отвечала, – но Тетя, судя по всему, воспринимала угрюмость Шаоай безропотно, без обиды. Зачем вообще говорить, думала Жуюй, если люди, к которым обращаешься, либо бесчувственные стенки, либо всеохватные пустоты?

– Нет-нет, да и задумаюсь, – сказала Тетя Дедушке, когда услышала, как за Жуюй закрылась дверь дома, – что было бы, если бы эту девочку мать оставила у детского приюта.

Старик слушал. Теперь, когда слова сидели в нем взаперти, ему нравилось слушать разговоры невестки. Она знала это, потому что в дни, когда у нее пропадало настроение чесать языком, он становился неспокоен. В былые времена он не скрывал презрительного отношения к ее болтливости, хотя в своем браке он сам был разговорчивой стороной. Можешь не опасаться, что тебя сбудут с рук как немую, часто говорил он ей и не раз заявлял соседям, что его сын женился на женщине, страдающей недержанием речи. Но его собственная тихая, ни на что не жалующаяся жена давно умерла, три замужние дочери заботились о своих свекрах и свекровях, а сын, который унаследовал материнскую сдержанность, был плохим собеседником: он обмывал и кормил отца молча. Иногда Тетя испытывала мстительную радость от того, что не позволила свекру заткнуть себе рот.

– Знаю, знаю, – сказала она ему сейчас. – Никчемные это всё мысли. И все-таки разве не хотелось бы, чтобы девочка была чуть-чуть более нормальной?

Старик издал горловые звуки, не соглашаясь.

– Конечно, вам она такая нравится. Какой еще подросток будет иметь терпение сидеть тут с вами?

Тетя сняла со старика нательную рубашку и принялась обтирать его торс, стараясь не тереть полумертвую кожу слишком сильно и не нажимать на выступающие кости. Несмотря на его многолетние насмешки, она относилась к нему тепло, ощущая близость, какой никогда не чувствовала к свекрови: тихие люди внушали ей почтение и смущали ее.

– И, само собой, ее тетям-бабушкам она тоже такая нравится. А до того, как ей в мир выходить, им нет дела, потому что их-то уже не будет, они не увидят. Вот так же вы Шаоай избаловали, а теперь мне расхлебывать.

Старик закрыл глаза, но Тетя знала, что он слушает.

– Что, не хотите слушать? И все-таки где, по-вашему, Шаоай набралась идей, что можно не выполнять правила? Своих детей вы такому не учили, правда же? Дочкам внушали, что надо быть послушными.

Не захочет ли она сама когда-нибудь, мелькнуло в голове у Тети, поощрять во внуке или внучке вольнолюбие и непослушание, вступить с ребенком в заговор против его родителей? Она тут же отогнала эту искушающую судьбу мысль, как надоедливое насекомое.

– Не думайте, что я просто так, без причины на вас набросилась. Когда последний раз Шаоай приходила с вами посидеть, поговорить? Мне сдается, ни вы, ни я, ни даже ее отец – мы для нее не существуем. Быть хорошей дочерью, внучкой? Исполнять свой долг перед старшими? Для нее все это – прогнившие идеи.

Старик упорно не желал открыть глаза. Тетя стянула с него кальсоны и трусы и, задерживая дыхание, осторожно обтерла ему пах. Закончив, сказала старику, что теперь перевернет его. Он не издал ни звука, и она увидела мокрые дорожки от уголков его глаз к обоим вискам. Ее сердце немного смягчилось, но тут же вползла хмурость. Она цыкнула на него; сентиментальность никому еще добра не приносила.

– Не смейте слишком много про это думать! Мы, видно, что-то ужасное сделали Шаоай в прошлой жизни, вот она и мучит нас теперь. Кто знает? А этой девочке, Жуюй, вы, может быть, в той жизни сделали хорошее, и теперь она о вас заботится, – сказала Тетя. – Она, наверно, тоже совершила в прошлой жизни какое-нибудь доброе дело и поэтому получила теть, которые думают о ее будущем, а не выросла в приюте.

Но что это может быть за будущее, подумала, качая головой, Тетя; она подсунула руку под ноги старику, который, казалось, с каждым днем становился все легче. Ей бы хотелось с кем-нибудь посторонним поговорить о тетях-бабушках Жуюй, не с мужем и не с соседями: они считали этих двух женщин всего лишь ее дальними родственницами. Про то, что ее когда-то сговорили им в невестки, она никому не рассказывала.

Две сестры родились у третьей наложницы преуспевающего торговца шелком. Их мать умерла при родах их младшего брата, и две девочки – им было тогда двенадцать и десять – можно сказать, вырастили мальчика, борясь без материнской поддержки за положение в огромной семье, где соперничали за внимание и материальный достаток четыре другие жены и пятнадцать братьев и сестер. В юные годы они стали католичками, и Тетя подозревала, что Церковь благодаря своей связи с Западом и влиянию, превышавшему возможности местных властей, помогла им отстоять свои права в семье. Когда брату исполнилось пятнадцать, две сестры обрели независимость и перебрались с ним в родную деревню их матери. Как им это удалось, никто не знал, но когда они приехали – две незамужние с деньгами, но без шансов на брак, и красивый и образованный, но слишком утонченный для сельской жизни подросток, – в деревне к ним отнеслись с подозрением и некоторым трепетом. Юноша вскоре поступил курсантом в военную академию в столице, но до его отъезда сестры организовали помолвку между ним и их дальней родственницей.

Тетя порой недоумевала, почему выбрали ее, а не кого-нибудь из ее сестер, родных и двоюродных. В девять лет она не была ни самой миловидной, ни самой проворной в шитье. Перемещение с небольшой сумкой одежды и подушкой на другой конец деревни не стало для нее потрясением – ей повезло, надо радоваться, сказали ей родители. Она знала, что бывает хуже: кое-кого из подруг сговорили и отправили в другие деревни. Жить у чужих непонятных людей иному ребенку ее возраста могло быть тяжело, но она слыла самой жизнерадостной и необидчивой из сверстниц. Несчастной у новых опекунш она себя не чувствовала. Да, они держали ее в строгости, но были с ней справедливы и научили ее читать, что помогло ей потом, когда она надумала пойти в медицинское училище.

– Глупому – везение дурака, слабому – везение мозгляка, – промолвила Тетя сейчас, думая о своей собственной таинственной доле.

Для старика это, должно быть, бессмыслица, но она, когда жизнь ставила ее в тупик, получала утешение, повторяя чужие мудрые слова. Ее помолвка с молодым человеком длилась пять лет, за это время она видела его только дважды, когда он приезжал на побывку из академии; вскоре после выпуска ему, служившему в артиллерии, пришлось бежать на Тайвань, когда его сторона проиграла гражданскую войну.

По сравнению с тем, чего лишились его сестры, она мало что потеряла, хотя иные в деревне сочувственно качали головами: овдовела до свадьбы. Когда стало ясно, что раздел страны может продлиться всю ее жизнь, сестры сказали ей, что оставаться у них ей нет никакого смысла. Не желая за них цепляться, но не в силах перестать думать о себе как о части их жизни, она уехала, но так и не забыла их полностью, вопреки их ожиданиям. Писала им раз в год; после замужества и рождения Шаоай всякий раз прилагала семейную фотографию. Они отвечали учтивыми письмами, где желали добра ей и ее семейству и добросовестно сообщали о переменах в своей жизни: о переезде в провинциальный город, о том, как они, чтобы принадлежать к рабочему классу, стали вышивать в близлежащей мастерской шелковые платки, о том, как вышли на пенсию и как год спустя обнаружили под своей дверью ребенка. Прожитые ею у сестер годы, когда она помогала им по хозяйству, а они взамен учили ее, в письмах никогда не упоминались, как и мужчина, которому они были обязаны своей связью. Однажды, на шестом году Культурной революции, в ее больницу пришел и потребовал встречи с ней один из разъездных следователей, которых все боялись. Известно ли ей что-нибудь, хотел он знать, про брата этих женщин, бежавшего из Китая; он дал ей понять, что дело серьезное, тайваньско-американский шпионаж. Тетя сказала, что ничего не слышала; ложь незнакомцу отяготила ее совесть меньше, чем решение утаить этот разговор от мужа и его родни: маленький секрет, если опоздать его открыть, может стать большим. Какое-то время Тетя из-за этого плохо спала, две сестры и ее отроческие годы у них занимали слишком много места в ее сердце; чтобы выгнать вон старые воспоминания, она даже стала пить снотворное.

Как эти две женщины прошли через столько революций невредимыми, Тетя не знала – хотя кто мог быть уверен, что они остались невредимыми? В письмах они не упоминали ни о каких тяготах, и с какого-то времени, по-прежнему раз в год получая от них письма, она радовалась за них – радовалась тому, что их не бросили ни в какую тюрьму и не сгубили там. Может быть, это и правда их бог – может быть, это он обезопасил их во враждебном мире? Когда она жила у сестер, они молились дома на свой лад, потому что церкви в деревне не было; два раза в год ездили к своему старому священнику – вот уж о ком его бог точно не позаботился, новые коммунистические власти казнили его примерно в сорок девятом как контрреволюционера. То, чему сестры учили Тетю по части своей веры, она в какой-то мере усвоила как поверье, как предрассудок, так что она никогда в душе не говорила «нет» возможности существования божества в вышине. Представить только – они могли бы ее обратить, не сбеги ее жених из Китая; представить только – она могла бы мало того что стать женой офицера националистических сил, но еще и оказаться в контрреволюционном лагере, будучи религиозной!

Немного пользы в таких размышлениях. И все же, застегивая на старике рубашку и укрывая его одеялом, Тетя жалела, что не может рассказать ему, как ему повезло, что она ухаживает за ним сейчас, что она будет его провожать, когда придет время ему оставить этот мир. Она могла выйти за молодого гоминьдановского офицера и покинуть вместе с ним страну; ее родных стали бы допрашивать во время Культурной революции, и они считали бы своим невезением, что их родственница оказалась в стане врагов. Я могла стать другим человеком, захотелось ей сказать старику, но она уже огорчила его один раз сегодня вечером. Она погладила его по щеке и велела отдохнуть перед тем, как принесет ужин.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 13

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации