Текст книги "Скажи красный (сборник)"
Автор книги: Каринэ Арутюнова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
Хромая гейша
Если кто еще не понял, Танька была гейшей.
Гейшей она стала не так давно, после знакомства с Бенкендорфом, скромным художником-фотографом, коллекционирующим шейные платки и карточки с голыми девушками.
Сказать по правде, до знакомства с этим удивительным человеком Танька вела разнузданную половую жизнь.
Вообразите тихую девчонку, которая ждет жениха из армии, три года ждет, поглядывая в окошко, письма длинные пишет, конверты запечатывает, марки покупает, а он берет да и женится на другой. Иная бы плюнула и жила себе дальше, вот и Таня жила, Таня, да не та, – опозоренная, отвергнутая, она зажмурила глаза и шагнула вниз, – жива осталась, только хромала, припадала на одну ногу, потешно ныряя тазом. Нежноликая, легко краснеющая, сшибала сигареты у ларька, – пошатываясь, дыша отнюдь не «духами и туманами», распахивала короткое демисезонное пальто, и тут уже все было по-настоящему, без дураков.
Таня была отзывчивая и часто давала за «так», а малолеток и вовсе жалела, обучала нежной науке в теплых парадных, – отшвыривала тлеющий окурок, заливаясь румянцем, прикрывала веки и устраивалась поудобней на грязных ступеньках.
Шальная, на спор могла спуститься с девятого на первый, естественно, голая, в одних чулках, чувство стыда было неведомо ей, – таращилась безгрешными своими васильковыми глазищами, нимфой белокожей плескалась в полумраке лестничного пролета, доводя тихих старушек и добропорядочных граждан до сердечного приступа.
Таня была шальная, но добрая, подкармливала приблудных псов, носила на свалку за новостройкой кости, обрезки и прочую требуху, трепала по свалявшимся загривкам, вздыхала над ними, – их тоже бросили…
Совсем бы пропала «хромая невеста», если б не повстречался на ее пути пожилой фотограф, любитель клубнички, и не сделал бы из Таньки настоящую блядь – не вокзальную дешевку, дающую всем без разбора, а дорогую гейшу в расшитом драконами шелковом кимоно.
Художник Бенкендорф, как все творческие люди, находился в постоянном поиске источника вдохновения.
Откуда было взяться ему в скучном городишке с единственной привокзальной площадью, химическим комбинатом, пустующим кинотеатром «Октябрь», усыпанными шелухой скамейками школьного парка.
Откуда было бы взяться ему, этому проклятому вдохновению, если бы не пленительные отроковицы, юные лолиты, созревающие по весне, набухающие под нелепыми фабричными одежками – порхающие в предчувствии, любопытные, еще не заматеревшие, не отягощенные, не измученные бытом.
К сожалению, не все в городе ценили Набокова и вряд ли одобрили бы тайную страсть художника, оттого и приходилось ему всячески маскироваться, изворачиваться, юлить.
Обитатели города большей частью были грубы и неотесанны и плохо понимали про «утонченное», оттого Бенкендорф вел достаточно уединенную жизнь, жизнь затворника, почти аскета.
Немолодой мужчина в шелковом шейном платке вызывал у простого человека, идущего, скажем, из какого-нибудь трамвайного депо или химического комбината, иногда усмешку, а порой и активное неприятие.
Помимо платка у художника были ухоженные руки с маникюром – маленькие, крепкие, волосатые кисти и тяжеловатая челюсть сластолюба и страстотерпца. Глаз у него был профессионально наблюдательный – томный, живой, чувственный, не упускающий ничего такого, что могло бы скрасить вынужденное затворничество вполне нестарого еще мужчины с богатым воображением.
При достаточно небольшом росте внешность у него была импозантная – ухоженная бородка, подернутая благородным серебром, пробуждала вполне конкретный отклик у жадных до впечатлений девочек из ПТУ, продавщиц и прочих обделенных вниманием, не только одиноких, но и глубоко замужних, годами везущих на себе воз семейных тягот. Замужние дамы были наиболее благодатным и благодарным материалом. Комкая в горсти бумажку с адресом, ожидали, трепещущие, – для него надевали лучшее, давно, с самой свадьбы, не надеванное, какого-нибудь цвета мадагаскарской чайной розы, – для него же и снимали, дрожащими от волнения неухоженными пальцами, сдирали потрескивающее белье и, почти теряя сознание, выходили на свет божий, выступали из темноты, прекрасные в своей неловкости, единственные в своей неповторимости – дремучие, заросшие, испуганные…
Возможно, это оставалось самым удивительным воспоминанием недолгого женского века, – затмевая свадьбу, рождение детей, редкое внимание мужей, футбольные матчи, пиво, зимнюю хандру и весеннее обострение.
Входили под покровом скудного вечернего освещения, точнее, полного отсутствия оного, – содрогающиеся от внезапной отваги, а выходили уже иными. Загадочно улыбаясь, вдыхали ночную сырость – расправляли перышки, лепестки, опьяненные новой ролью.
* * *
Как вы догадались, встреча «хромой невесты» и скромного художника была всего лишь вопросом времени, – все дороги вели к гастроному, откуда ковыляла уже с утра нетрезвая Таня и куда направлял свои стопы маленький мужчина в пестром платке.
Художник был небрезглив. То есть он бы предпочел, вне всяких сомнений, чтобы все девы благоухали, источали и тому подобное, но опыт подсказывал ему, что и в куче навоза может затеряться самородок. Несмело ковыляющий, подпрыгивающий, вихляющий вдоль витрин с живой рыбой. Завидев приближающегося мужчину, самородок качнулся и приблизил к нему чуть одутловатый, но прелестный лик.
Девушка была смертельно пьяна. Это он учуял моментально – о, если бы только это!
Девушка была пьяна, немыта, заброшенна, – в складках припухших век светилась берлинская лазурь, а нежность кожи могла соперничать с тончайшей рисовой бумагой.
Девушка была из породы краснеющих катастрофически, от корней волос до самой груди.
Мария Магдалена, нежная блудница, заблудшая дочь, дитя мое страждущее…
Взволнованный, он сделал шаг навстречу, не дожидаясь, пока малютка распахнет пальто, под которым, как известно, ничего не было.
* * *
Вот и пришло оно, позднее вдохновение, в виде маленькой немытой бродяжки. Как это водится, начало нового периода, самого удивительного в жизни провинциального художника, стало началом его конца.
Омытая в семи водах, облаченная в шелковый халат, внимала юная Таня науке обольщения. Поначалу застенчивая, неловкая, как на приеме у гинеколога, поднаторела в сооблазнительных позах – не прошло и полугода, как стала она самой дорогой блядью города. Карточки с «гейшей» шли нарасхват.
Выкрашенные в черный цвет волосы кардинально изменили ангельский облик «хромой невесты». Уверенной рукой подрисовывал маэстро тонкие разлетающиеся к вискам брови вместо чисто выбритых Таниных, растирал белила и румяна, обмахивал кисточкой округлые скулы. Выучил пользоваться туалетной водой, брить ноги и подмышки, двигаться маленькими деликатными шажками, носить кимоно, приседать, склоняя голову набок.
Над историей Чио-Чио-сан Танька рыдала, сотрясаясь худеньким телом. Слезы текли по напудренным щекам, обнажая мелкие конопушки. Она уже знала такие слова, как «знатный самурай» и «харакири». Японские острова стали далекой родиной, а подмигивающая азиатка из отрывного календаря – идеалом женской красоты.
В отличие от прекрасных азиаток ноги у Таньки были белые и гладкие, с правильными изгибами в нужных местах.
– Ослепительница, – беличьей кисточкой художник щекотал тупенькие пальчики с аккуратно подпиленными малиновыми ноготками, неспешно прохаживался по шелковой голени. Ослепительница дрыгалась, хохотала ломким баском.
В каком-нибудь Париже или Стамбуле цены бы не было многочисленным талантам мосье Бенкендорфа, но в нашем городе порнография столь же высоко ценилась, сколь жестоко каралась. По всей строгости закона.
Когда вышибали дверь и вламывались с понятыми – двумя угрюмыми соседками, пропахшими борщом и размеренным бытом, и двумя совершенно случайными (!) прохожими в одинаковых шапках-ушанках, мосье как раз устанавливал штатив.
– Содом и Гоморра, оспадиспаси, – прибившаяся к понятым старушка из пятнадцатой квартиры пугливо и часто крестилась. Ее острое личико светилось от любопытства.
На фоне занавешенной алым шелком стены в не оставляющих сомнений позах изгибались две нежные гейши, абсолютно голые, с набеленными лицами и зачерненными, как это и положено, зубами. Гейши зябко ежились, переступали босыми ступнями и послушно улыбались в направленный на них объектив.
Бедные люди
Этого, последнего, она сразу окрестила капитаном – наверное, из-за прямой спины и седого ёжика, который хотелось пригладить рукой. Какая женщина, урчал капитан, щекотно касаясь ее шеи холодными губами и носом. Это было приятно. Всю дорогу к дому он шептал стыдные вещи и трогал за разные места, разминая жесткими пальцами как свежую буханку, – внизу живота что-то переворачивалось. На лестнице капитан развернул ее спиной и стал подталкивать коленом вперед, издалека, наверняка, это напоминало детскую потасовку. Тут ей положено было испугаться, но страха не было. Сверкнул ключ в проржавевшем замке – и потасовка продолжилась уже в прихожей, сопением, тяжелым дыханием, – не выдержав напора, она стала по-собачьи суетливо подставляться, что было не так-то просто – наблюдалось явное несоответствие пропорций – округлого, купечески-просторного Маргаритиного и сухого негнущегося капитанова.
Уже через пару минут сырой квашней сползала по дверному косяку, прислушиваясь к удаляющимся шагам.
Утром искала на лице признаки женского, тайного, стыдного. Не нашла. Лицо казалось еще более отекшим, с серыми подглазьями, нечистой, покрытой пятнами кожей.
Но что-то сдвинулось. В колыхании бедер появилась плавность, жеманное виляние. Днем, забросив постылую варку и стирку, слонялась по отмороженным улицам, с усмешкой превосходства поглядывая на проходящих женщин, – с жадным вниманием заглядывала в мужские лица.
Вечером набрала номер капитана. Ровные гудки. Шумно дышала в трубку.
Набирала снова и снова, откладывала аппарат, бросалась к окну, выходящему в пустынный колодец двора, отшатывалась и вновь тянулась к телефону.
Позвонила вокзальной Маше, которую с шумом выгнала неделю назад. Маша жила у разных мужчин – она знакомилась с ними на танцах в Пушкинском парке. Лето выдалось обильным. Знакомцы угощали пивом, делились воблой и брали в койку, но к зиме все стало подсыхать. Воспоминанием о богатом лете оставался хорошенький мобильный телефон, найденный на берегу. Мужчины попрятались, как грибы.
Около месяца Маша жила у одной шалавы, как есть бедолаги, пока не подвернулся Петрович со знакомой дылдой. Дылдой она прозвала Маргариту, за глаза, конечно, а в глаза – Ритусиком. У Ритусика в центре города было как в кино. Вокруг огни, празднично одетые люди, «мерседесы». Можно надеяться на что-то приличное. Какие ее годы. А что морда красная, так это же от холодов, а так, подмажется, отоспится – и загляденье просто. Жалко вот, пальто истрепалось. Но Ритусик обещала порыться в старухином гардеробе. Размер, конечно, мелкий, но ничего, зато обувка подходящая. Тем более, старухе все равно не подняться.
* * *
Старуха лежала в боковой комнатке, обклеенной премилыми обоями игривого персикового цвета. Она лежала молча, изредка приоткрывая давно невидящие глаза, – в последние дни Рита не слишком донимала ее – разве что понемногу увеличивала дозу снотворного, особенно если дело шло к вечеру или к выходным. Все больше соблазнов открывалось в большом городе, и тягостно было губить молодую жизнь на круглосуточное бдение, кормежку и смену старухиного белья. Изредка навещал старухин племянник по имени Валерик, уже немолодой человек с понурым лошадиным лицом. Опасливо присаживался на краешек стула и барабанил пальцами по столу. Рита робела, скручивала в гармошку платье на животе и незаметно ногой запихивала куда-то под диван разбросанные там и сям тряпки.
Валерик ел, низко склонясь над тарелкой, – особенно тщательно первое, – жидкое нужно каждый день, – многозначительно произносил он и, утерев жирные губы, легонечко тискал Риту, прижимая ее спину к своему животу. Рита багровела, ойкала, но давала себя трогать, хотя пользы от Валерика все равно не было – помяв ее влажной рукой, он стремглав летел в ванную комнату и выходил минут через пять с мокрым красным лицом.
Иногда бывали визитеры из «Хэсэда» и молоденькая журналистка, которая писала бесконечную книгу воспоминаний о старой актрисе. Еще год назад, до прихода Риты, в персиковой комнате звенел смех, серебряная конфетница была заполнена шоколадными конфетами, к приходу Сонечки (так звали милую барышню со смешливыми глазами и задорной стрижкой) надевался парадный вишневый халат и проветривалась квартира. Это было еще до перелома, обезболивающих, снотворного. Это было еще до Риты. В прошлой жизни, год назад.
Даже сквозь неровный мутный сон чуткое старухино ухо улавливало какую-то возню, явное присутствие посторонних людей в доме. Ближе к вечеру Рита становилась нервной, раздражительной. Она роняла крышки от кастрюль и топала большими ногами. Приближался заветный час, – юбка некрасиво топорщилась на толстых бедрах, чулки обзаводились внезапными стрелками, а от пальто с треском отлетала пуговица. Наконец, с грохотом защелкивался замок, и воцарялась тишина.
* * *
– Смотри, Ритусик, мужики западают на тебя. Видала того, татарина? Как посмотрел, – вокзальная Маша вовсю вертела головой и сплевывала лушпайки семечек – быстро-быстро, – губы ее двигались, складывались в игривую гримаску, лицо было густо замазано оранжевым тональным кремом, но шея оставалась красной, а усеянный простудными болячками рот казался неприлично раздутым. Рита брезгливо отодвигалась, но Машка цепко держала ее за локоть, – на Машкиных ногах красовались замшевые старухины ботики с пуговками, а на руке болталась черная сумочка, усыпанная стеклянными камушками. В таком наряде она ощущала себя наследной принцессой – даже ноги свои ставила мелко, а сумочку прижимала к груди, – вот блять, – дернула она башкой, – боты тесные, – еще бы, у актрисы нога была узкая, с высоким подъемом, а у наследной принцессы – широкая лапища, да еще и повернутая носками вовнутрь.
Тот, которого Машка назвала татарином, на самом деле был то ли цыган, то ли чеченец, тут точно нельзя знать, – но от пронизывающего взгляда его кровь приливала к щекам, а сердце ухало, приподымая крепдешиновую блузу на груди.
В свои сорок два Рита ощущала себя девушкой, юной девушкой на первом балу, – арифметика – штука простая – парализованный старик, называвший себя ее мужем десять лет, не в счет, – парни, тупо лапающие при каждом удобном случае в родном Энске, – не в счет, – за всю свою бестолковую жизнь она и женщиной не побывала, – то ли дело теперь – в искристых чулках, в розовой помаде, она поигрывала оттопыренным задом, – царица, прошептал важный старичок, – перспективный жених, – Машка уже все разведала, – семьдесят с лишком, еще в деле, обладатель двушки почти в центре, завсегдатай танцевального «майданчика» в Пушкинском парке, – еще вчера объявил воодушевленной Маргарите, что у нее «европейская задница», – самой себе она не могла бы объяснить значение этого эпитета, но при ходьбе старалась не забывать о нем.
Предвкушение переходило в отчаяние, – наконец наступил ее звездный час, – всегда недооцененная, обиженная мужчинами, Рита цвела – возможно, последним безумным цветением, – в парке она была, что называется, нарасхват – кавалеры сменяли один другого, – правда, немало горьких минут доставил важный старичок со сложным отчеством – то ли Арнольдович, то ли Артурович, – при первом же визите он бодро и как-то по-петушиному овладел смущенной Маргаритой – только и успела ойкнуть, удивленно приподнимаясь на локтях, – жесткими жилистыми руками старик необыкновенно споро выгнул ее ноги и развел их в стороны, – вонзаясь острым как жало стержнем, он страшно вскрикнул и забился бесом. Потом долго пил чай вприкуску с печеньем и выспрашивал о родных, о прошлом, а самое главное, о квартире. Последнее интересовало старичка более всего. Свою перспективную двушку он сдавал, а сам ютился у каких-то полуродственников.
Сообразив, что к чему, старичок быстро ретировался и теперь подавал Маргарите многозначительные знаки издалека – к слову сказать, танцевал он вполне прилично, – вальсировал с прямой спиной, с раздувающимися ноздрями, деликатно отставив мизинец у поясницы партнерши, – даже пятидесятилетние девушки не поспевали за ним, – твой-то, твой, – прыскала в кулак вокзальная Маша и толкала Риту в бок.
* * *
На капитана Рита, что называется, запала. Что-то вызывало в ней почти детскую робость – то ли голос его, негромкий, глуховатый, то ли голубовато-седые виски, то ли умение пить не пьянея, разве что наливаясь темной кровью в уголках глаз. От нижней губы наискось сползал тонкий шрам, будто аккуратно нанесенный лезвием, – холодея, Маргарита трогала этот шрам пальцем и обморочно закрывала глаза. В фильмах это называлось – любовь.
Появлялся внезапно, как и исчезал, – сражал натиском, каскадом решительных действий – это был тот самый единственный мужчина, которому позволялось все, – даже боль от острых пальцев и колен Маргарита сносила безропотно. Капитан туманно намекал об особенных удовольствиях, неизведанных еще, о тщательной подготовке к этим самым удовольствиям, – поблескивая металлом, капитан улыбался странной, очень странной улыбкой, от которой первобытные страхи закрадывались в душу несчастной, – поглядывая на жесткие пальцы, украшенные фиолетовой татуировкой, Рита исходила вязким соком. Составными неукротимого желания были страх и сладко-стыдная боль.
Едва услышав голос, увлажнялась, неслась к зеркалу, торопливо пудрила блестящий нос, жирно подводила губы, таращила пуговицы глаз, – за стенкой сипела старуха, что-то ее беспокоило, – Риточка, детка, – голос внятный, дикция сохранилась, – что, Манюся, опять болит? – легко переворачивала сухое как лист тело – один дух, собственно, – спите, Манюся, я скоро, – втискивала ноги в тесные сапоги.
В полночь в дверь поскреблась Маша. Сегодня ей непременно нужно было выспаться. Наутро намечался поход к монашкам.
В предпраздничные дни сердобольные монашки давали гречку, сахар. Все это складывалось в кладовой. В одну кучу со старухиными пайками из организации с нерусским названием «Хэсэд».
Маша была безалаберная. Чужое брала, но и своего не жалела. В обмен на сахарный песок и крупу гоняла чаи в просторной зале, озиралась, распаренная домашним теплом, – неловко помешивала изящной серебряной ложечкой в высоком стакане – сахару она клала ложек пять, и сонно жмурилась от удовольствия, вытянув под столом натруженные ноги в черных мужских носках. Близился Новый год, но снега не было – только в витринах нарядных бутиков вспыхивали радужными огоньками миниатюрные санта-клаусы, все как один похожие на румяного старичка из собеса, который как-то обещал пособить, но так и не собрался, а подло вышел на пенсию.
В старухиной комнате пахло лекарствами, чего Маша терпеть не могла, – запах этот, с примесью корвалола и еще чего-то, душил, напоминая холодный абортарий со страшным металлическим инвентарем и толстую женщину в надвинутой на сердитое лицо белой шапочке – обнаженная по пояс Маша пыталась натянуть на стыдное место застиранную жесткую ткань, но только поначалу, – стреноженная тягучей, разрывающей болью, забилась в кресле, не удерживая некрасивого низкого воя, – терпите, женщина, – женоподобное существо еще возилось меж ее раздвинутых ног, звякая щипцами, но Маша уже ничего не слышала и не видела – этот аборт был первым и оттого запомнился ей.
В сторону старухиной кровати она старалась не смотреть – напрягая икры ног, бесшумно юркнула к платяному шкафу и лицом зарылась в ворох прохладного белья, – белье лежало аккуратными стопочками, – шелковые комбинации, кружевные бюстгальтеры, пояса, чулки, – все это было из какой-то иной жизни, в которой галантные кавалеры пропускали вперед дам, а по зеркально натертому паркету стучали каблучки, – услужливые швейцары провожали по красной бархатной дорожке к лестнице, за окнами звучала музыка, а смеющаяся черноволосая женщина с обнаженной спиной запрокидывала голову, будто от щекотки.
Затаив дыхание, Маша стянула поношенные шерстяные рейтузы и осторожно скользнула шершавой ступней в чулок. К чулку полагался пояс, к поясу – невесомая комбинация на бретельках. Узкое платье треснуло под мышками, а молния оставалась распахнутой, но все это не имело никакого значения. Из зеркального полумрака на Машу взирала женщина с тяжелым пепельным узлом на затылке, с высокой обтянутой шелком грудью…
– Вам очень к лицу этот наряд, голубушка, – от неожиданности Маша вздрогнула и отпрянула от шкафа. Бежать было поздно. Голос раздавался из глубины комнаты – сомнений не оставалось, дылда все наврала, – старуха оказалась зрячей.
* * *
Актриса умерла в канун Нового года, – соседи сообщили, что ночью происходило странное – скрип патефонной иглы, звуки музыки и счастливый смех – будто две молодые женщины, взявшись за руки, вальсировали по натертому паркету, они плакали и смеялись, наперебой рассказывая о том, что было, и о том, чего не было…
Что же наша главная героиня, – спросите вы, – прекрасная Маргарита живет на противоположной стороне улицы и ухаживает за славным старичком.
Если вы распахнете окно, то непременно увидите их, прогуливающихся степенно по бульвару, – ее, покачивающую величественным фасадом, и его, укутанного байковым одеяльцем, с детским любопытством взирающего на этот лучший из миров.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.