Электронная библиотека » Карл Тиллер » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Замыкая круг"


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 22:13


Автор книги: Карл Тиллер


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Вемуннвик, 14–16 июля 2006 г.

Когда женщинам уже за сорок и дети достаточно подрастают, чтобы позаботиться о себе, многие, как известно, используют вновь приобретенное время и свободу, чтобы “удариться в культуру”, как ехидно говаривала мама. Посмеиваясь и слегка удрученным тоном, который совсем немного спустя сделался по меньшей мере таким же ехидным и колким, как у моей мамы, ты рассказывал, как Берит вдруг заинтересовалась искусством и культурой. Раньше она никогда почти книг не открывала, а тут вдруг начала покупать книги и брать в библиотеке – либо то, что ты презрительно именовал романами о страждущих и гонимых судьбой, но сильных женщинах провинциальной Норвегии, либо рифмованные стихи с простым и однозначным смыслом, которые почти всегда утверждали: надо ловить момент. Еще ты рассказывал, что утром в субботу, прогулявшись по магазинам, она стала забегать в галерею Дома культуры и, к сожалению, не всегда довольствовалась одним только осмотром. Однажды приволокла домой здоровенную фигуративную пачкотню какого-то, как ты выразился, местного болвана, воображавшего, что стоит напялить на башку берет и сразу заделаешься настоящим художником, а в другой раз купила нефигуративный опус, где так называемый художник приклеил к холсту птичье перо и малость карандашных очистков, а Берит, по твоим словам, враз уверовала, что это уродство – жутко современное и изысканное творение. По примеру подруги, которая, как ты говорил, пыталась держать на расстоянии страх и депрессию, раз в году устраивая ремонт, она вдобавок начала выписывать иллюстрированный журнал по интерьеру, из которого якобы будет черпать идеи реставрации дома. Что она путалась в иностранных словах и при гостях говорила “короко” вместо “рококо”, да не один раз, а все время, так что в конце концов ты, красный от стыда, уходил из комнаты, это еще куда ни шло, гораздо хуже, что дом ее мечты выглядел наподобие кремового торта – с колоннами, башенками, узорами, балконами и глазурованной черепичной крышей, которая сверкала на солнце, и что она, по всей видимости, намерена убедить Арвида руководствоваться этим стилем, когда придет время в очередной раз обновить фасад.

Помню, меня поразил агрессивный, почти злобный тон, каким ты рассказывал об этом, и мне часто приходилось слегка сдерживать тебя, напоминать, что все ж таки отнюдь не плохо, что Берит пытается расширить свой кругозор. Даже в самых буйных фантазиях я представить себе не мог, чтобы, например, моя мама делала что-нибудь подобное, она старалась избегать всего, что не было напрямую занимательным. Стонала и охала каждый раз, когда смотрела новости, ведь ужасная скучища, и прежде, чем они кое-как переходили в теледебаты, непременно качала головой и говорила “бла-бла-бла” или же разражалась вечным “неужто нельзя говорить так, чтоб обыкновенным людям было понятно!”. В то время как Берит зачастила в галерею и посещала, по крайней мере, хоть один из спектаклей, какие давал в Доме культуры Государственный передвижной театр, мама каждый Божий вечер торчала у телевизора, смотрела “Фолкон-Крест”, “Казино” и прочее в том же духе, а в то время как Берит ходила в библиотеку и брала книги, мама ходила в киоск и покупала “Норвежский еженедельник”, “Домашний очаг”, “Смотри и слушай” – вот и все, что она читала, помимо “Намдалской рабочей газеты”. “Сама не знаю, зачем я покупаю «Смотри и слушай», там ведь пишут всякий вздор”, – впрочем, говорила мама, словно показывая, что она все же не совсем идиотка, но неделю спустя, когда я напоминал ей собственные ее слова, лукаво прищуривалась, как бы говоря: знаю, так нельзя, но мне плевать. “Все равно мне нужен этот журнал, понятно?” – быстрым шепотком говорила она, а потом смеялась хриплым смехом курильщика.

Все это я говорил тебе, и не однажды, а много раз, и поскольку это помогало тебе почувствовать, что Берит, как бы там ни было, не такая уж плохая, ты всегда выслушивал меня с одинаковым вниманием.

Но когда твоя мать начала носить шляпу, мои слова действовать перестали. В маленьком городишке вроде Намсуса шляпа была символом, ярким и заметным, с тем же успехом Берит могла бы разгуливать с плакатом, написав на нем “Я благородней вас”. Ты ненавидел материну шляпу, красную, круглую, с большими плоскими полями – этакий располовиненный Сатурн с кольцом вокруг. Никогда не упоминал про нее, но если мы субботним утром сидели в “Хамстаде”, пили кофе и туда вдруг заявлялась Берит в шляпе, ты жарко краснел от стыда, а если она, заметив нас, подходила поболтать, был раздражен, резок и враждебен чуть ли не до смешного, а мы с Силье жалели Берит и очень старались сгладить ситуацию.

Конечно, мы изо всех сил стремились внушить себе и всем остальным, будто нас совершенно не волнует, что говорят и делают наши матери, однако без особого успеха. Мы отчаянно пытались уверить себя, что у нас своя жизнь, а у них – своя, но все напрасно, никто не приводил нас в такое смущение, не вызывал такой злости, недовольства и огорчения, как наши матери, но, позволяя это себе, мы терпеть не могли, когда их критиковали другие.

К примеру, пока маме не диагностировали фибромиалгию, никто не принимал всерьез маминых слов, когда она говорила, что у нее все болит и она не в состоянии работать; помнится, меня охватывала злость, граничащая с ненавистью, когда соседки и подруги твердили “но ты же прекрасно выглядишь”, намекая тем самым, что она просто жалуется да хнычет, без всякой причины.

Наши матери незримо присутствовали почти во всем, что мы говорили, думали и делали. Разумеется, мы всегда поступали не так, как им хотелось, но то, чего им хотелось, никогда не было нам безразлично, и мы жаждали их похвалы точно так же, как опасались быть отвергнутыми. Мы могли испытывать неловкость от того, с каким бесстыдным жаром они рассказывали другим про наши замечательные успехи в школе и про то, чего мы сумеем достичь в жизни, но никогда особо не пытались их остановить, разве только выглядели слегка удрученно, когда они нами хвастались. “Во всяком случае, дело тут не в способностях, – обыкновенно говорила про тебя Берит, а затем добавляла: – Практического здравого смысла – вот чего ему недостает”. Будто считала, что подобное шутливое уточнение придаст ее словам бо́льшую правдоподобность и заставит слушателя забыть, что так говорит мать о своем родном сыне.

Вечный страх, как бы они не дознались, что мы больше чем просто приятели, – это еще один пример их постоянного присутствия. Мама моя немножко успокоилась после того, как я напрямик сказал, что мы не гомики, но, как и раньше, была начеку, и мы осторожничали пуще прежнего. Не запирались в моей комнате, не врубали музыку на полную громкость и не воображали, будто мама не понимает, что происходит, и на ночь у меня ты больше не оставался, поскольку мы опасались прибегать к обычной отговорке, что, мол, время позднее и ты “не в силах идти домой”. А когда вдвоем ходили в поход и снимали домик, начали вдобавок регистрироваться под вымышленными именами, чтобы народ, если обнаружит, чем мы занимаемся, не узнал, кто мы такие. Как правило, ночевали мы в одном спальнике, однако никогда не забывали развернуть второй, уложить его на другую койку и взбить, чтобы с виду казалось, будто каждый спит на своей койке, на случай, если неожиданно кто-нибудь зайдет, а если изредка пользовались презервативом, то затем не просто бросали его в помойное ведро, а всегда отправляли на самое дно, прикрыв сверху прочим мусором.

Но однажды нас все-таки застукали. Мы сняли домик в Намсусском кемпинге, на вымышленные имена, и сперва чудесно провели там два дня, пили белое вино, сочиняли песни и здорово веселились, внушая всем вокруг, будто мы сыновья богачей из Западного Осло. Гуляли по кемпингу, набросив на спину свитера, руки в карманы, разговаривали на безупречном ословском диалекте и называли друг друга Рикард и Вильгельм-младший. Сам я справлялся со своей ролью не ахти как. То не смел полностью расслабиться, а то, наоборот, так расслаблялся, что в итоге перегибал и смахивал на спесивого, размахивающего клюшкой для гольфа персонажа, которого Тронн Хирквог[7]7
  Хирквог Тронн (1946–2007) – норвежский комический актер.


[Закрыть]
несколько лет спустя сыграл в “Монтебелло”. Ты же был настоящим Вильгельмом-младшим. Делал вид, будто с трудом понимаешь трёнделагский диалект продавщицы, а когда мы проходили мимо других отдыхающих, с удовольствием ронял “в кругах моего отца”, но дальше этого в чванстве никогда не заходил. Вдобавок ты был дружелюбен, галантен и необычайно учтив, открывал дверь женщинам, которые намеревались зайти в магазинчик, улыбался и кивал другим постояльцам кемпинга, а когда мы стояли в очереди, чтобы пройти к умывальнику в общественной ванной, ты охотно уступал свое место старшим или людям с детьми.

Но вечером второго дня нас разоблачили. Мы сидели в лучах низкого солнца, пылавшего за соснами, пили вино и, увлеченно подыскивая мелодию, подходящую к Сильину тексту, вдруг забылись и, то и дело напевая, заговорили на намсусском наречии. Не знаю, надолго ли мы выпали из своих ролей, но так или иначе перед нами неожиданно вырос хозяин кемпинга. Долговязый, тощий, сутулый мужик с зачесом поперек лысины и темными пятнами пота под мышками, минуту-другую он неприязненно сверлил нас своими маленькими глазками, а потом прямо-таки выплюнул вопрос насчет того, какие-такие у нас секреты, раз мы выдаем себя за других. Ты мгновенно переключился на литературный язык и попробовал оправдаться: мы-де просто решили слегка развлечься, пародируя трёнделагский диалект; но он послал нас куда подальше с этой нашей пародией и сказал, что прекрасно знает, кто мы и чем занимаемся.

Я тогда вправду поверил, что он знает, кто мы и чем занимаемся, а поскольку был нетрезв, зол и почти запаниковал из-за разоблачения, то неожиданно для тебя и для себя самого резко вскочил с шезлонга и рявкнул, что не его, черт побери, собачье дело, чем мы занимаемся под одеялом. Сказал и разом почувствовал что-то вроде радости, облегчения и гордости, но, когда увидел на его лице смятение и сообразил, что он понятия не имел, чем мы занимаемся под одеялом, застыл как истукан, только таращил глаза да шевелил губами, стараясь придумать оправдание. Ничего я не придумал, но это не имело значения, потому что он явно опешил не меньше меня и, не задавая других вопросов, молча отвалил.

Мы успокаивали себя тем, что он, скорей всего, решил, будто фальшивые имена мы указали оттого, что либо не ладили с законом, либо рассчитывали смыться, не заплатив по счету, и через некоторое время, уверившись, что он не вернется и не спросит наших настоящих имен, воспрянули и пришли в как никогда хорошее настроение. Снова и снова повторяли, как лихо поставили его на место. Смеялись, обсуждали выражение его лица и поспешное бегство и все больше чувствовали себя раскованными, гордыми и неуязвимыми парнями, какими нам и хотелось быть. В собственных глазах мы проявили не меньше мужества, чем Гинзберг, Барроуз и Керуак, и бросили вызов не опешившему и сконфуженному хозяину кемпинга, а намсусцу вообще, каким нам нравилось его себе представлять, – полному предрассудков, нетерпимому и узколобому обитателю заштатного городишки, который норовил запретить нам жить так, как мы хотим. До сих пор помню яркое чувство общности, наполнявшее меня, когда мы сидели там и без устали рассказывали друг другу, как пережили случившееся, я чувствовал даже не просто общность, а – рискну сказать – любовь и, помнится, весь остаток вечера и ночь томился и мечтал о возможности доказать эту любовь.

Я вообще часто мечтал об этом. Как ни банально, обычно я воображал, будто ты заболел, или получил травму, или тебе грозит какая-то опасность, а я поддерживаю тебя, когда все остальные отвернулись, и, как ни банально, всегда воображал, что взамен ты признавался в большой и бескорыстной любви ко мне, на деле-то такое, собственно говоря, вряд ли могло произойти, ведь хотя я прекрасно видел, что тебе нравилось быть со мной, что ты расслаблялся, открывался и куда меньше старался сохранять жесткий, холодный имидж, нежели при других, но, если я начинал вести себя как влюбленный, у тебя возникали проблемы. Занимаясь сексом, ты совершенно не стеснялся, но если я затем прижимался к тебе, хотел полежать в твоих объятиях, если, сидя на заднем сиденье мопеда, обнимал тебя за талию или осторожно ласкался, когда мы стояли рядом, ты беспокоился, смущался и деликатно искал способ уклониться. “Тсс! – говорил ты, поднеся палец к губам. – Кажется, кто-то идет”. Или просто вырывался, отходил к окну, вроде как посмотреть, нет ли там кого. Я понимал, что тебе не хотелось меня обижать, а мне не хотелось ставить тебя в такое положение обидчика, и все это, конечно вдобавок к боязни быть обиженным и отвергнутым, заставляло меня делать вид, будто я клюю на твои отговорки. “Ну вот, опять”, – говорил я и тоже как бы настороженно прислушивался.

Я понимал, чем вызвано это твое сопротивление, во всяком случае, думал, что понимал. Если дарить и принимать ласки, то станет труднее по-прежнему притворяться, будто интимные отношения с представителем того же пола суть просто невинное исследование сексуальности и плоти, переведет наши отношения в новую и более серьезную фазу, а к этому ты был еще не вполне готов. Ставка была слишком велика, и тебе требовалось время, а потому я решил пока избавить тебя от подобных знаков внимания.

Но вот случилось то, что рано или поздно должно было случиться и немногим позже вынудило нас принять решение, которое мы до тех пор откладывали, – нас разоблачили, и пошли слухи, что мы гомики.

Мама никогда не напивалась, так сказать, допьяна, по крайней мере когда я был поблизости, но в один прекрасный день она, наперекор фибромиалгии и связанной с нею боязни общения, отправилась к подругам на посиделки, какие раньше посещала частенько, и домой вернулась на такси уже в половине девятого, заметно под градусом и с огорченным, страдальческим выражением лица. “Лучше бы ты, а не твой брат изнахрапил свои причиндалы, тебе-то они без надобности”, – сказала она, когда я присел, чтобы снять с нее туфли, а после короткого приступа истерического смеха закрыла лицо руками и разрыдалась. Позднее я выяснил, что по регистрационому номеру мопеда владелец кемпинга установил твое имя и слух, что мы гомики, пустил именно он, но тогда я не мог понять, где мамины подруги прознали об этом, и сидел как истукан, слушая мамин бессвязный, прерываемый всхлипами рассказ, как хозяйка вечеринки, с виду вроде бы дружелюбная и невинная, но жаждущая унизить, спросила у нее, правда ли, что я гомосексуалист и вожу компанию с пасторским пасынком. По словам мамы, все собравшиеся целый вечер только и твердили, какие замечательные у них мужья, дети да внуки, и в этом вечном соперничестве насчет того, кто самая счастливая и самая удачливая, мама в качестве наиболее веского аргумента привела меня и мои школьные оценки, а “в ответ получила этак вот по морде”, как она выразилась.

Наутро она старательно делала вид, будто ничего не помнит, но хитрости ее были шиты белыми нитками. Держалась она большей частью особняком, сама по себе, а если нам случалось оказаться вместе, прятала глаза и прикидывалась, что ужасно занята делами – на самом деле неважными или, по крайней мере, такими, что совершенно не к спеху. Вдобавок поминутно повторяла, что у нее с юности не бывало подобных провалов в памяти. “Ничего не помню, надо же. Я когда, собственно, вернулась? На такси? Жутко пьяная? Ох, стыд-то какой! Хорошо хоть соседи не видели!” Так она говорила, а я вымучивал улыбку и пытался выглядеть как ни в чем не бывало.

Помнится, мы бродили где-то на восточной окраине, когда я рассказал тебе об этом. Ты аж побледнел от злости, потом спросил, как я только терплю подобное отношение, и хотя я оправдывал маму тем, что она крепко выпила, хотя объяснял, сколь многим она пожертвовала ради меня и какая она хорошая и заботливая мать, меня тронуло, что ты так это воспринял. Может, потому, что сам я не мог злиться на маму и хотел, чтобы вместо меня злился ты, а может, потому, что мне попросту было приятно видеть и знать, что я тебе не безразличен и тебя возмущает, что кто-то причиняет мне боль, – не знаю, помню только, я сказал, что люблю тебя. Раньше я никогда так не говорил и по сей день помню, что́ чувствовал, когда у меня вырвались эти слова. Я никогда не имел детей и, наверно, никогда их не заведу, но если попробую быть поэтичным, то могу сказать, что произнес я эти слова примерно с таким же чувством, с каким мать отпускает свое дитя в широкий мир, с надеждой, что люди примут его по-доброму и отнесутся к нему хорошо.

Ты так и сделал. “Я тоже тебя люблю”, – сказал ты, и поскольку ты не выносил громких слов и драматических эмоций, а я тогда был так рад и растроган, что боялся все испортить, брякнув что-нибудь с твоей точки зрения помпезное или патетическое, то вообще надолго замолчал. Бок о бок мы не спеша шагали вдоль сетчатого забора “Ван Северена”, и, помнится, вода из одного разбрызгивателя, увлажнявшего бревна, попадала на тротуар, образуя на сухом горячем асфальте тонкую темную полосу. Не знаю, может, я слегка ностальгирую по детству в лесопильном городке Намсусе, или, может, от оживших отзвуков тогдашнего счастья даже теперь щемит грудь, во всяком случае, когда я чую запах влажных бревен и опилок, меня наполняет странная, легкая радость, ощущение сопричастности, что ли.

Наряду с радостью, которая обуревала меня тогда и в последующие дни, я, конечно, чувствовал неуверенность и страх. Мы были в том возрасте, когда человек занят собой и с легкостью драматизирует и воспринимает более чем всерьез сущие пустяки, но это было вправду серьезно. Разумеется, мы изрядно преувеличивали интерес окружающих к тому, гомики мы или нет, но не ошибались в другом: способ взаимоотношений и восприятия слухов о гомосексуализме, который мы выберем, окажет огромное и необратимое воздействие на наше собственное будущее, в этом я убежден сейчас точно так же, как и тогда. В известном смысле было прямо-таки упоительно сознавать, что на карту действительно поставлено очень много, и в те дни я порой самодовольно думал, что по меньшей мере живу куда более яркой и интересной жизнью, чем большинство. Порой же меня охватывал цепенящий страх, я сидел, упражнялся или, может, смотрел телевизор, и вдруг, как бы ни с того ни с сего, к горлу подступала тошнота, лоб и шею заливал холодный пот. В такие минуты мне отчаянно хотелось внести ясность во все вопросы, роившиеся в голове, и хотя я до смерти боялся заговорить с тобой об этом, я бы все же заговорил, если б Берит скоропостижно не умерла и все это до поры до времени стало неважно.

Я толком не помню, что показало вскрытие, но, по-моему, речь шла о каком-то пороке сердца. Так или иначе, она внезапно упала прямо в обувном магазине и скончалась еще до приезда “скорой”. Раньше я никогда не сталкивался с людьми, которые только что потеряли кого-то из близких, и, помнится, с напряженным любопытством стоял вместе с Силье у вас на крыльце, дожидаясь, когда ты откроешь. Я думал, постигшее тебя горе настолько велико, что проявится такими способами, каких мне никогда не забыть, и помнится, был ошеломлен, что выглядел ты совершенно спокойным. И я растерялся, когда ты вроде как вполне естественно завел речь не то про текст, недавно сочиненный Силье, не то про фильм, который очень хочешь посмотреть, я знать не знал, как реагировать, когда ты вдруг рассказал услышанный где-то анекдот и громко рассмеялся. Сперва я решил, что тут действуют защитные механизмы и твое показное спокойствие свидетельствует о том, что ты не в силах принять эту смерть, но так быть не могло, ведь ты и о Берит говорил, и о ее смерти тоже. Однако даже тогда говорил не убитый горем, сломленный молодой человек, которого я заранее себе представлял и, вероятно, надеялся увидеть, ведь тогда я бы оказался в положении утешителя и опоры и мог бы доказать любовь, которую так хотел проявить. Единственный раз я увидел, как ты обнаружил что-то вроде боли и скорби, когда мы втроем – я, ты и Силье – шли по Хавнегата и встретили художника, который так нравился Берит и которого ты обозвал местным болваном, полагавшим, что настоящий художник непременно ходит в берете. В ту минуту ты ничего не сказал, но вдруг притих, а когда мы сидели у Силье, пили чай, а потом слушали Trout Mask Replica с Капитаном Бифхартом[8]8
  Капитан Бифхарт (наст. имя Дон ван Влит; 1941–2010) – американский музыкант-экспериментатор и художник; Trout Mask Replica – альбом 1969 г.


[Закрыть]
, у тебя случился короткий, но трогательный эмоциональный взрыв: чуть дрожащим голосом ты признался, что тебя мучает совесть из-за того, как ты относился к Берит. Ты винил себя в холодности и жестокости, не мог простить себе, что поднимал ее на смех, когда она рассказывала о прочитанной книге или показывала тебе купленную картину. Вдобавок ты сказал, что ее внезапный интерес к искусству и культуре вообще-то, наверно, был попыткой сблизиться с тобой, и от этого все только становилось еще хуже. Романы, стихи, художественная галерея, Передвижной театр – все это, как ты считал, было не потому, что однажды утром она проснулась новым человеком и решила заняться культурой, нет, она просто старалась сблизиться с тобой, проявляя интерес к вещам, которые, как она знала, очень много для тебя значили. “А я хоть и понимал это с самого начала, но оттолкнул ее”, – сказал ты.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации