Электронная библиотека » Карл Уве Кнаусгор » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 8 июня 2023, 09:20


Автор книги: Карл Уве Кнаусгор


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Мама тоже меняла имя, то есть по традиции взяла папину фамилию, но потом сменила ее обратно на девичью. Менял имя и папа, такое случается реже, однако и он сменил только фамилию, а не имя, принадлежавшее лишь ему.

Петра, держа в руках по пол-литровой кружке пива, уселась за стол.

– Ты на кого поставишь? – спросила она.

– В смысле?

– В школе, в нашем классе.

Мне совсем не понравилось, как она выразилась, сам я предпочитал говорить, что учусь в академии, но я промолчал.

– Не знаю, – ответил я.

– Я же говорю – «поставишь». Ясное дело, откуда тебе знать.

– Мне понравилось, как ты пишешь.

– К другим подлизывайся.

– Но это правда.

– Кнут: ноль. Труде: поза. Эльсе Карин: проза для домохозяек. Хьетиль: ребячество. Бьорг: скукота. Нина: хорошо. Ее затирают, но пишет она хорошо. – Она рассмеялась и искоса взглянула на меня.

– А я? – не утерпел я.

– Ты, пф-ф! – Она фыркнула. – Ты себя не понимаешь и оттого не понимаешь, что пишешь.

– А ты сама-то понимаешь, что пишешь?

– Нет. Но я, по крайней мере, знаю, что ничего не знаю. – Она снова рассмеялась: – А еще ты малость фемик. Но зато у тебя руки большие и сильные, это перевешивает.

Я отвел глаза, внутри у меня запылал пожар.

– Я вообще что думаю, то и говорю, – добавила она.

Я сделал несколько глотков пива и огляделся.

– Ты же не обижаешься на всякие пустяки! – Она хихикнула. – Если хочешь, могу сказать про тебя и чего похуже.

– Лучше не надо.

– Ты еще и с самомнением. Но это возрастное. Ты тут не виноват.

А сама-то, тянуло меня сказать. С чего ты вообще решила, что ты такая охрененно крутая? И если я фемик, то ты мужиковатая. По походке прямо парень!

Но я ничего не сказал, и медленно, но верно пожар у меня внутри утих, во многом оттого, что я основательно опьянел и приближался к тому состоянию, когда ничто не имеет значения или, точнее, когда все на свете одинаково важно.

Еще пара пива – и я готов.

В глубине зала, за столиками, среди посетителей навеселе, я заметил знакомую фигуру. Мортен. Одетый в красную кожанку, со светло-коричневым ранцем за спиной и с длинным сложенным зонтом в руке. Заметив меня, он просиял и заспешил к нам, долговязый и нескладный, с волосами, блестящими от геля и торчащими в разные стороны.

– Привет, чувак! – сказал он и засмеялся, – чего, отдыхаешь?

– Да, – ответил я. – Это Петра. Петра, это Мортен.

– Привет, – поздоровался Мортен.

Петра стремительно отвела глаза и едва заметно кивнула, а после, отвернувшись, уставилась в другую сторону.

– Мы с однокурсниками по академии решили по пиву взять, – сказал я, – но остальные уже разошлись.

– А я думал, писатели только и делают, что бухают, – сказал он. – Я вот только из читального зала вылез. Вообще неясно, как дальше жить. Я ничего не понимаю. Ничегошеньки! – Он огляделся. – Вообще-то я домой собирался. Зашел посмотреть, нет ли тут кого знакомых. Но вами, будущими писателями, я восхищаюсь. – Его взгляд на секунду посерьезнел. – Ну ладно, пойду, – сказал он. – Увидимся!

Когда он скрылся за барной стойкой, я объяснил Петре, что Мортен – мой сосед. Петра равнодушно кивнула, допила пиво и встала.

– Мне пора, – сказала она, – у меня автобус через пятнадцать минут.

Она сняла со спинки стула куртку и, сжав пальцы в кулак, сунула руку в рукав.

– Ты же вроде собиралась у меня переночевать? Меня ты не стеснишь.

– Нет, поеду домой. Но предложением твоим как-нибудь, возможно, воспользуюсь, – сказала она, – пока, – и, схватив сумку и глядя вперед, направилась к лестнице. Других знакомых тут не было, но я остался еще ненадолго, на тот случай, если кого-нибудь встречу, однако сидеть одному оказалось неуютно, поэтому я надел дождевик, взял пакет и вышел в темный, продуваемый всеми ветрами город.

На следующий день я проснулся в одиннадцать утра от того, что у стены что-то скрипело и стучало. Я сел в кровати и огляделся – что за звук? Поняв, откуда он, я снова улегся. Снаружи на стене висели почтовые ящики, но до сих пор я просыпался довольно рано и не знал, каково оно, когда привозят почту.

Из квартиры наверху доносились шаги и пение.

А моя комната – отчего в ней так светло?

Я встал и отодвинул занавеску.

За окном светило солнце!

Я оделся, дошел до магазина, купил молока, булочек и свежих газет. Вернувшись, я отпер почтовый ящик. Помимо двух счетов, там лежали два извещения о посылках. Я отправился на почту, где забрал две толстые бандероли. Вскрыв их ножницами на кухне, я извлек том избранных сочинений Шекспира, стихи и пьесы Т. С. Элиота, избранные сочинения Оскара Уайльда и альбом с фотографиями обнаженных женщин.

Я уселся на кровать и, дрожа от нетерпения, принялся его листать. Нет, женщины оказались не совсем голыми, на некоторых были туфли на шпильке, а на одной – блузка, расстегнутая и обнажающая худощавое загорелое тело.

Отложив книгу, я сел завтракать и читать три только что купленные газеты. Главной темой в «Бергенс тиденде» было убийство вчерашним утром. Место преступления на снимке показалось мне знакомым, и мои догадки подтвердились: убийство произошло всего в паре кварталов от моего дома. Мало того – подозреваемый по-прежнему разгуливал на свободе. Восемнадцатилетний студент училища, так говорилось в газете. По какой-то причине это произвело на меня сильнейшее впечатление. Я представил себе его – вот он затаился в подвальной квартирке, за задернутыми шторами, изредка выглядывает из-за них, проверяя, что происходит на улице и, хотя видит он лишь ноги прохожих, сердце у него колотится, отчаянье разрывает душу в клочки. Он колотит кулаком по стене, мерит шагами комнату, раздумывает, не сдаться ли или все же просидеть так еще несколько дней и попытаться улизнуть, сесть на паром, например, до Дании или Англии, а дальше автостопом. Вот только у него нет ни денег, ни вещей, кроме тех, что на нем.

Я взглянул в окно, ожидая увидеть что-нибудь необычное, например оцепление или припаркованные полицейские машины, однако все было как обычно, кроме солнца, окружавшего каждый предмет светящимся ореолом.

Убийство можно обсудить с Ингвиль, отличная тема для разговора: прямо сейчас убийца здесь, в моем районе, и буквально вся полиция ищет его, сбиваясь с ног.

Может, у меня и написать об этом получится? Парень убивает старика и прячется, пока полиция его выслеживает?

Нет, у меня ни за что не выйдет.

Я ощутил укол разочарования, вскочил, положил блюдце и стакан в раковину, где за неделю успела скопиться грязная посуда. Кое в чем Петра ошибается – в том, что я не понимаю сам себя, – думал я, глядя на газон, по которому шла женщина, держа за руки детей. Как раз я себя понимаю. Я прекрасно знаю, кто я. Мало кто из моих знакомых изучил себя настолько хорошо.

Я вернулся в комнату, наклонился было над пластинками, но новая книга словно притягивала к себе. Меня накрыло радостью и страхом. Пускай это случится сейчас, я один, никаких особых дел у меня нет, причин откладывать это тоже нет, я взял альбом и огляделся – как мне незаметно донести его до туалета? В пакете? Ну на хрен, кто ходит в туалет с пакетом?

Я расстегнул пуговицу на брюках, потом молнию, сунул альбом в штаны, прикрыл рубашкой, нагнулся, стараясь оценить, как это выглядит со стороны и видно ли, что у меня там книга.

Пожалуй.

А если прихватить с собой еще и полотенце? Если кого-нибудь встречу, то на эти несколько секунд прикрою живот полотенцем. А потом приму душ. Ничего подозрительного – сначала в туалет, а после – в душ.

Так я и сделал. Спрятав книгу в брюках, сжимая в руке самое большое полотенце, я вышел из квартирки, прошел по короткому коридору, спустился по лестнице, опять по коридору, вошел в туалет, запер дверь, вытащил альбом и стал его листать.

Хотя я никогда не мастурбировал и точно не представлял, что надо делать, я все равно знал – выражения «передернуть» и «гонять лысого» я то и дело слышал в анекдотах об онанизме, которых наслушался немало, особенно в футбольных раздевалках, и теперь высвободил из превратившихся в тесный чехол трусов набухший член, уставился на длинноногую женщину с алыми губами, снятую, судя по выбеленным домикам и корявым деревьям, где-то на средиземноморском курорте; женщина стояла под бельевой веревкой и держала в руках тазик, но была при этом совершенно голая, я смотрел, смотрел, смотрел на нее, на вызывающе красивые линии ее тела, сдавливая член и водя по нему рукой. Сперва по всей длине, но потом, проделав так несколько раз, ограничился головкой; я не сводил глаз с женщины с тазиком, и когда меня захлестнуло наслаждение, я подумал, что надо бы мне еще на кого-нибудь посмотреть, а не только на нее, чтобы не упускать возможности, перелистнул страницы и наткнулся на снимок другой женщины – она сидела на качелях, а из одежды на ней были лишь красные туфли и пояс от чулок, я дернулся, попытался направить член вниз, в унитаз, но не получилось, он слишком затвердел, поэтому первая порция спермы угодила в поднятую крышку и потекла вниз, зато все, что выходило со следующими толчками, попало в унитаз, потому что мне вовремя пришло в голову наклониться всем корпусом, а не сгибать член.

Уф-ф.

Вот я и сделал это.

Наконец-то.

Нет в этом ничего загадочного. Наоборот – все невероятно просто, и поразительно, что я не сподобился раньше. Я закрыл альбом, вытер сперму, помылся, на миг замер, прислушиваясь, не стоит ли кто возле двери, снова сунул книгу в брюки и, взяв полотенце, вышел из ванной.

Лишь тогда я засомневался, что сделал все правильно. Полагается ли кончать в унитаз? А может, в раковину? Или в скомканную туалетную бумагу? А что, если это вообще принято делать в постели? С другой стороны, все произошло в строжайшем секрете, поэтому неважно, отличается мой способ от принятого или нет.

Едва я успел положить альбом на стол и убрать сложенное полотенце в шкаф, как в дверь позвонили.

Я пошел открывать.

Это были Ингве и Асбьорн. Оба в солнечных очках, и оба, как в прошлый раз, какие-то встревоженные: судя по тому, как Ингве зацепил большим пальцем ремень и как Асбьорн сунул сжатую в кулак руку в карман, а может, мне так показалось – из-за того, что оба стояли вполоборота и повернулись, лишь когда я открыл дверь. Или, возможно, из-за солнечных очков, которые они так и не сняли.

– Привет, – сказал я, – проходите!

Они прошли следом за мной в квартирку.

– Мы на самом деле хотели тебя позвать прогуляться, – сказал Ингве. – Мы думали по магазинам пластинок пройтись.

– Отлично, – обрадовался я, – мне все равно делать особо нечего. Сразу пойдем?

– Да. – Ингве взял книгу с обнаженными женщинами. – Я смотрю, ты фотоальбом купил.

– Да.

– И сразу ясно, зачем он тебе, – добавил Ингве и засмеялся.

Асбьорн тоже посмеялся, но было ясно, что развивать тему ему не хочется.

– Это серьезные фотографии, между прочим, – сказал я, надевая куртку, а после нагнулся и принялся завязывать шнурки, – это что-то вроде книги по искусству.

– Ну да, ну да. – Ингве отложил альбом в сторону. – И плакат с Джоном Ленноном ты убрал?

– Ага.

Асбьорн закурил, повернулся к окну и выглянул на улицу.

Через десять минут мы, все трое при солнечных очках, шли по Рыночной площади. С фьорда дул ветер, вымпелы на флагштоках трепетали, на совершенно синем небе сияло солнце, заливая светом все вокруг. Каждый раз, когда на светофоре загорался зеленый, автомобили вереницей, похожей на собачью упряжку, бросались вперед. На рынке толкались люди, а между ними в емкостях, запертая в нескольких кубометрах зеленоватой ледяной воды, плавала с разинутым ртом треска, ползали друг по дружке крабы, неподвижно лежали омары с затянутыми белыми резиночками клешнями.

– Как насчет перекусить потом в «Янцзы»? – предложил Ингве.

– Давай, – согласился Асбьорн, – если пообещаешь не говорить, что в Китае еда совсем не такая, как тут у них.

Ингве, не ответив, достал из кармана пачку сигарет и остановился на светофоре. Я посмотрел направо, на овощной лоток. При виде оранжевых морковок, связанных в пучки и сложенных в громадную кучу, я вспомнил, как два сезона подряд работал у огородника в Трумёйе – так мы выдергивали морковь, мыли ее и упаковывали, и я все время был рядом с почвой, черной и жирной, под позднеавгустовским и раннесентябрьским небом, когда темнота и земля сливались воедино, а от шороха в кустах меня охватывало счастье. Почему, подумал я сейчас, почему я тогда чувствовал себя таким счастливым?

Светофор загорелся зеленым, и человеческий поток понес нас через улицу, мимо часовой мастерской на просторную площадь, открывающуюся между домами, словно лесная поляна; я спросил, куда мы идем, Ингве ответил, что в «Аполлон», а после еще заглянем в пару комиссионок.

Перебирать пластинки в магазинах, это я умел, – с большинством групп, чьи альбомы я видел на полках, у меня было что-то связано, я брал в руки пластинки, смотрел, кто продюсер, кто играет и поет, в какой студии их записали.

Я чувствовал себя знатоком и тем не менее то и дело поглядывал на Ингве и Асбьорна, те тоже перебирали пластинки, и если кто-то из них вытаскивал из стопки пластинку, я старался разглядеть, что там; Асбьорна интересовало старое и необычное, вроде Джорджа Джонса и Бака Оуэнса, особенно я удивился, когда он достал пластинку с рождественскими песнями – он показал ее Ингве, они засмеялись, и Асбьорн сказал, мол, эта штука совершенно за гранью, а Ингве ответил, что да, зашибись. Впрочем, сам Ингве придерживался тех же вкусов, что я: британский постпанк, американский инди-рок, может, пара австралийских групп и, разумеется, пара норвежских, но больше, насколько мне удалось заметить, ничего.

Я купил двенадцать пластинок, большинство групп я и прежде слышал, а одну взял по совету Ингве, Guadalcanal Diary. Когда мы спустя час сидели в китайском ресторане, Ингве с Асбьорном подтрунивали надо мной, что я накупил столько дисков, но в их смехе я чувствовал уважение: теперь я не просто студент, который до сих пор не держал в руках столько денег, а настоящий меломан. Перед нами на стол поставили здоровенную дымящуюся миску риса, и мы, орудуя большой фарфоровой ложкой, положили себе по порции, Ингве с Асбьорном полили рис коричневым соусом, и я последовал их примеру. Соус почти сразу же исчез между рисинками, плотная масса, поначалу почернев, сделалась коричневой, и сквозь нее стали видны зернышки риса. Получилось терпковато, но уже следующая ложка, с острым китайским рагу, смягчила вкус. Ингве ел палочками, которые мелькали у него в руках, как у настоящего китайца. На десерт мы взяли жареный банан с мороженым, а потом кофе, к которому подали по шоколадке на блюдечке.

Все время, пока мы ели, я пытался понять, как ведут себя двое таких закадычных друзей наедине. Долго ли они смотрят друг дружке в глаза, когда говорят, прежде чем отвести взгляд. О чем они говорят, много ли и почему выбирают именно такую тему. О прошлом: помнишь, как-то?.. О других друзьях: говорил такой-то то или это? О музыке: слышал эту или ту песню, эту или ту пластинку? Об учебе? О политике? О том, что случилось недавно, вчера, на прошлой неделе? Когда возникает новая тема для разговора, связана ли она с предыдущей, следует ли из нее или возникает спонтанно?

Но я не сидел молча, наблюдая за ними, я все время был рядом, улыбался и вставлял комментарии, единственное, чего я избегал, это длинных монологов, хотя и Ингве, и Асбьорн любили с такими выступить.

Каким образом они общаются? Как это у них устроено?

Во-первых, они, в отличие от меня, почти не задают друг другу вопросов. Во-вторых, одна тема вытекает из другой, мало что возникает ни с того ни с сего. В-третьих, цель почти каждой реплики – это вызвать смех. Ингве что-нибудь рассказывал, они смеялись, Асбьорн цеплялся за рассказ Ингве и переводил в область гипотетического, и если получалось удачно, то Ингве продолжал и история звучала все более дико. Потом смех стихал, они несколько секунд молчали, пока Асбьорн не сообщал что-нибудь похожее, тоже чтобы рассмешить, после чего все повторялось примерно тем же порядком. Время от времени им случалось набрести и на серьезные темы, тогда оба пускались в рассуждения, порой в форме спора – ну да, отчасти, ну нет, тут я не согласен, – бывало, они ненадолго умолкали, и я уже начинал бояться, что между ними пробежала черная кошка, но потом кто-то из них снова выдавал историю, анекдот или байку.

Особенно внимательно я следил за Ингве, для меня было важно, чтобы он не сморозил никакой глупости и не предстал несведущим, то есть низшим по статусу, чем Асбьорн; но нет, они были равноправны, и это меня радовало.

Сытый и весьма довольный я поднимался в горку, возвращаясь домой, в руках я нес по пакету с пластинками, но, когда я почти дошел, мимо меня медленно проехала полицейская машина, и я вспомнил про юного убийцу. Если его ищет полиция, значит, он прячется где-то в городе. Представить только, как он напуган. Как он ужасно напуган. И как раскаивается в том, что совершил. Что убил человека, воткнул нож в тело другого человека, так что тот упал замертво на землю, и ради чего? Наверняка сейчас все в нем вопрошает: ради чего? Ради чего? Ради чего? Ради бумажника, нескольких сотен крон, безделицы. О, как же ему, должно быть, скверно сейчас.

Я приготовился к встрече с Ингвиль, но было только пять, и, чтобы убить время, я спустился вниз и постучался в дверь Мортена.

– Входите! – гаркнул он.

Я открыл дверь. Мортен, одетый в шорты и футболку, убавил громкость проигрывателя.

– Привет, сударь, – сказал он.

– Привет, – ответил я, – можно войти?

– Ну естественно, входи.

Потолки здесь оказались высокие, каменные стены были выкрашены белой краской, а под самым потолком виднелись два узеньких продолговатых окошка, почти непрозрачных. Меблировка – скромная, чтобы не сказать скудная: складная кровать, тоже белая, но с коричневым матрасом, обтянутым чем-то вроде вельвета, и большими коричневыми подушками из того же материала. Перед кроватью – стол, с другой его стороны – стул из тех, что попадаются на блошиных рынках и у старьевщиков, в стиле пятидесятых. Проигрыватель, несколько книг, среди которых выделялась красная – «Норвежское право». Телевизор на придвинутом к стене стуле.

Подложив две большие подушки под спину, Мортен уселся на кровать. Выглядел он еще более расслабленным, чем прежде.

– Неделя в проклятом универе, – сказал он, – а сколько их всего предстоит? Триста пятьдесят?

– Тогда лучше уж дни считать, – предложил я, – получится, что пять ты уже осилил.

– Ха-ха-ха! Ничего глупее не слыхал! Тогда останется две с половиной тысячи!

– Так и есть, – сказал я, – а если годы считать, останется всего семь. Но это означает, что ты и тысячной доли не одолел.

– Даже одного промилле, как выразился один мой одногруппник, – подхватил Мортен. – Садитесь же, месье! Собираешься куда-нибудь сегодня?

– С чего ты решил? – Я сел.

– Да вид у тебя такой. Причепуренный.

– Ага, собираюсь. Я сегодня с Ингвиль встречаюсь. В первый раз.

– В первый раз? Ты что, по объявлению с ней познакомился? Ха-ха-ха!

– Мы познакомились весной в Фёрде и провели вместе с полчаса, не больше. И я совершенно пропал. Ни о чем другом с тех пор вообще не думаю. Но мы переписывались.

– Ага, ясно. – Он потянулся к столу, подтолкнул к себе пачку сигарет, открыл ее и вытащил одну.

– Будешь?

– Почему бы и нет? Я табак у себя забыл. Но я тебе как-нибудь самокрутку сверну.

– Я как раз свалил от тех, кто сам себе скручивает курево. – Он кинул мне пачку.

– А откуда ты? – спросил я.

– Из Сигдала. Это такая маленькая вонючая деревня в Эстланне. Лес и безнадега. Там еще кухни производят. Кухни «Сигдал». Мы там ими гордимся. – Он прикурил и провел рукой по волосам.

– А что я причепуренный – это хорошо или плохо? – спросил я.

– Ясное дело, хорошо, – ответил он, – ты же на свидание идешь. Можно и марафет навести.

– Да, – я кивнул.

– А ты сёрланнец? – поинтересовался он.

– Ага. Я из маленького вонючего города на юге. Или, скорее, из конченого города.

– Ты из конченого города, а я из задроченной деревни.

– Задроченный – не замоченный, – нашелся я.

– Ха-ха-ха! Как ты это придумал?

– Сам не знаю, – ответил я, – просто в голову пришло.

– Да, ты и правда писатель. – Он откинулся на подушки и, закинув ногу на матрас, выпустил в потолок дым. – А какой ты был в детстве?

– В детстве?

– Ну да, когда маленький был, – какой?

Я пожал плечами:

– Да не знаю. По крайней мере, помню, я часто скулил.

– Скулил? – Он расхохотался так, что закашлялся.

Смеялся он заразительно, смех перекинулся и на меня, хоть я и не понимал, что его насмешило.

– Ха-ха-ха! Скулил!

– А что? – не понял я. – Так и было.

– Это как же? – Он выпрямился. – Ы-ы-ы-ы-ы-ы – вот так, что ли?

– Нет, скулил в смысле ревел. Или, по-простому выражаясь, плакал.

– А-а, вон оно что! Ты в детстве плакал! А я-то решил, что ты правда скулил!

– Ха-ха-ха!

– Ха-ха-ха!

Отсмеявшись, мы замолчали. Я вдавил окурок в пепельницу и закинул ногу на ногу.

– А я в детстве старался быть один, – сказал Мортен. – В школе только и мечтал свалить оттуда. Поэтому на самом деле это потрясающе – что я сижу вот тут, в собственной халупе, хоть она и жутковатая.

– Есть такое, – поддакнул я.

– Но юридический меня слегка пугает. По-моему, это не мое.

– Ты же только в понедельник учиться начал. Рановато еще говорить, не?

– Пожалуй.

В коридоре хлопнула дверь.

– Это Руне, – сказал Мортен. – Все время моется. Невероятный чистюля. – Он снова засмеялся.

Я встал.

– Я с ней в семь встречаюсь, – сказал я, – мне еще надо кое-что успеть. А ты идешь сегодня куда-нибудь?

Он покачал головой:

– Нет, почитаю.

– Юриспруденцию?

Мортен кивнул:

– Удачи тебе с Ингвиль!

– Спасибо!

Я поднялся к себе. Вечер за окном стоял на редкость светлый, за деревьями и крышами домов проглядывало алеющее небо, а ближе ко мне на нем чернели слои облаков. Я поставил старые синглы Big Country, съел булочку, надел черный пиджак, переложил туда ключи, зажигалку и монеты из карманов брюк, чтобы они не оттопыривались, убрал пачку табака во внутренний карман и вышел на улицу.

* * *

Войдя в «Оперу», Ингвиль заметила меня не сразу. Она сделала несколько шагов и нерешительно огляделась. На ней был белый свитер в синюю полоску, бежевая куртка и синие джинсы. С первой нашей встречи волосы у нее успели отрасти. Сердце у меня так заколотилось, что стало трудно дышать. Наши взгляды встретились, но зря я надеялся, что Ингвиль просияет от радости, – она лишь слабо улыбнулась, и все.

– Привет, – сказала она, – ты уже здесь?

– Да. – Я привстал.

Вот только мы едва знакомы, обниматься – это перебор, но взять и нырнуть обратно за стол, как чертик в табакерку, тоже нельзя, поэтому я все же выпрямился и повернулся к ней щекой, а она, к счастью, коснулась ее своей.

– Я надеялась прийти первой, – сказала она, вешая на стул сперва сумку, а потом куртку, – и опередить тебя. – Она снова улыбнулась и села.

– Хочешь пива?

– Ну да, точно, – проговорила она, – нам надо выпить. Возьмешь мне пива? А я потом тебя угощу.

Я кивнул и пошел к бару. Посетителей прибывало, в очереди передо мной уже стояло несколько человек, я старался не смотреть на Ингвиль, но краем глаза видел, что она глядит в окно. Руки она сложила на коленях. Я радовался передышке, радовался, что не сижу с ней; но тут подошла моя очередь, я взял два бокала по пол-литра, и надо было возвращаться.

– Как дела? – спросил я.

– С вождением? Или мы это уже обсудили?

– Не знаю, – ответил я.

– Ужасно много нового, – начала она, – новое жилье, новый университет, новые книги, новые люди. Впрочем, старых университетов у меня как-то не было, – добавила она и рассмеялась.

Наши взгляды встретились, и я узнал смешливые глаза, на которые запал, впервые увидев.

– Я же предупреждала – вот я и побаиваюсь! – сказала она.

– Я тоже, – сказал я.

– Тогда выпьем! – сказала она, и мы осторожно чокнулись бокалами.

Затем Ингвиль склонилась над сумочкой и достала оттуда пачку сигарет.

– Итак, как поступим? – спросила она. – Может, попробуем снова? Я захожу, ты тут сидишь, мы обнимаемся, ты спрашиваешь, как дела, я отвечаю и задаю тебе тот же вопрос. Получится намного лучше!

– Да у меня все примерно так же, – ответил я, – много всего нового. Особенно в академии. Но у меня тут, в Бергене, брат учится, поэтому я с ним тусуюсь.

– А твой чокнутый двоюродный брат тоже здесь?

– Юн Улав, да!

– У нас дача рядом с домом его бабушки и дедушки. Пятьдесят процентов вероятности, что это и твои бабушка с дедушкой.

– В Сёрбёвоге?

– Да. У нас дача на противоположном берегу, под самой Лихестен.

– Правда? Я туда каждое лето приезжаю, с детства.

– Бери лодку и заплывай как-нибудь в гости.

Я подумал, что об этом только и мечтаю – о выходных наедине с ней на даче у подножья могучей горы Лихестен: что может быть лучше?

– Было бы здорово, – сказал я.

Мы умолкли.

Я старался не смотреть на нее, но не получалось, прекрасная, она разглядывала столешницу, а между пальцами у нее дымилась сигарета.

Она подняла глаза и перехватила мой взгляд.

Мы заулыбались.

Тепло в ее глазах.

Свет вокруг нее.

И в то же время какая-то неловкость и робость, когда она, стряхивая пепел, следила за собственной потянувшейся к пепельнице рукой. Я знал, откуда это берется, я по себе это знал, – она оценивала себя, примеряла к ситуации.

Мы просидели так почти час, это было настоящее мученье, никто из нас не решался взять на себя ответственность за ситуацию, та словно существовала отдельно от нас, огромная, тяжелая, непосильная. Когда я говорил, получалось робко, и всякий раз робость пересиливала то, что я говорил. Ингвиль смотрела в окно, ей – и ей тоже – не хотелось находиться там, где она оказалась. Но – такая мысль несколько раз приходила мне в голову – возможно, время от времени ее внезапно захлестывает такая же радость от того, что она сидит здесь вместе со мной, как и меня, что я сижу здесь вместе с ней. Наверняка я не знал, мы с ней были едва знакомы, и как она себя обычно ведет, я не представлял. За окном стемнело, но без обычных дождевых туч сумерки выглядели летними, открытыми, легкими, обещающими.

Мы поднялись на Хёйден и прошли по дороге, с одной стороны которой высилась горная стена, с другой была ограда, за которой внизу выстроились несколько каменных домов. Комнаты за светящимися окнами походили на аквариумы. По улицам бродили прохожие, и сзади, и впереди слышны были шаги. Мы молчали. Я думал лишь о том, что совсем рядом, в нескольких сантиметрах от меня, находится она. Ее поступь, ее дыхание.

Наутро, когда я проснулся, шел дождь, ровный моросящий дождик, такой привычный для этого города, не сильный, не яростный, он тем не менее определял здесь все. Даже если, выходя наружу, надеть дождевик, непромокаемые брюки и резиновые сапоги, все равно домой вернешься мокрый. Дождь забирался в рукава, просачивался за воротник, одежда под дождевиком отсыревала, и это не говоря обо всех мокрых стенах и крышах, лужайках и деревьях, дорогах и дверях, на которые неумолимо лил дождь. Все было влажным, на всем блестела пленка воды, и если идти по берегу, то казалось, будто надводный мир перетекает в подводный, будто граница между мирами в этом городе размытая, если не сказать жидкая.

Дождь проникал в душу. Все воскресенье я провел дома, посвятив день собственным мыслям и чувствам, словно укутанным в нечто серое, равномерное и нечеткое, усиленное воскресным настроением, когда улицы пусты и все закрыто, настроением, наполнявшим все бесконечные воскресенья, которые мне довелось пережить.

Вялостью.

Поздно позавтракав, я вышел к телефонной будке и позвонил Ингве. К счастью, он оказался дома. Я рассказал ему про встречу с Ингвиль, пожаловавшись, что мне не удалось выдавить ни слова и что вел я себя неестественно, а он успокоил меня, она чувствовала то же самое, я могу поверить его опыту, девушки так же переживают и ругают себя. Позвони ей и поблагодари за встречу, посоветовал он, и предложи снова встретиться. Может, не на целый вечер, а просто выпить кофе. Тогда я пойму, как обстоят мои дела. Я ответил, что мы и так уже договорились встретиться. Ингве поинтересовался, кто из нас это предложил. Ингвиль, ответил я. Ну, тогда все ясно, решил он, она заинтересована – это очевидно!

Он говорил так уверенно, что я обрадовался. Он словно добавил уверенности и мне.

Прежде чем попрощаться, он сказал, что в субботу устраивает вечеринку и чтобы я приходил и приводил с собой приятелей. Я помчался домой бегом, чтобы не промокнуть, думая, кого бы мне взять с собой.

Ну разумеется, Ингвиль!

Уже в квартире я вспомнил про Анне, которая работала звукооператором, когда я вел программу на местном радио в Кристиансанне, она тоже в Бергене и наверняка захочет пойти. Юн Улав с приятелями. И, может, Мортен?

За следующие несколько часов я трижды спускался в ванную, засунув в брюки альбом. Оставшееся время я писал, а когда наступил вечер, уселся на диван, прихватив с собой сборник стихотворений и книгу о текстологическом анализе, чтобы подготовиться к курсу поэзии, который начинался завтра.

Первое стихотворение оказалось коротким.

СЕЙЧАС
 
Что бы ты ни говорил тащи
все с корнями пусть
болтаются
 
 
со всем дерьмом
 
 
пускай будет ясно
откуда они взялись
 

Пускай будет ясно, откуда они взялись?

Я перечитал заново, и лишь тогда понял, что речь о корнях слов. То есть надо показать, откуда берутся слова и всяческое дерьмо в них, чтобы те, кто слушает эти слова, понимали, откуда слова берутся. Иными словами, говорить про дерьмо и не бояться.

И что – на этом все?

Нет, вряд ли. Наверняка слова – символ чего-нибудь еще. Может, нас. То есть нам нельзя скрывать, откуда мы взялись. Нельзя забывать, кем мы были. Хотя, возможно, хорошего в нас было мало. Стихотворение оказалось несложным, главное – внимательно читать и вдумываться в каждое слово. Но такое прокатывало не со всеми стихами, некоторые разгадать не удавалось, сколько бы я их ни перечитывал и сколько бы ни размышлял над тем, что в них написано. Особенно меня раздражало одно.

 
кто идет с домом на голове
небо кто идет с домом
на голове небо кто идет
с домом на голове
небо идет с домом
 

Сюрреализм чистой воды. Кто или что есть небо – кто идет с домом на голове (что бы это ни означало): или тот, у кого есть дом, или тот, у кого на голове небо? Ладно, допустим, что дом – это образ головы, а мысли занимают в этом доме различные помещения и что все вместе – это небо. А что дальше? К чему все это? И в чем смысл – повторять одно и то же два с половиной раза? Обычная претенциозность: сказать нечего, поэтому слепил вместе несколько слов и решил, что прокатит.

* * *

В следующие два дня на нас обрушился поток стихов и имен, названий поэтических школ и направлений. Шарль Бодлер и Артюр Рембо, Гийом Аполлинер и Поль Элюар, Райнер Мария Рильке и Георг Тракль, Готфрид Бенн и Пауль Целан, Ингеборг Бахманн и Нелли Закс, Гуннар Экелёф и Тур Ульвен; здесь были стихи о пушках и телах, ангелах и шлюхах, привратницах и черепахах, кучерах и земле, ночах и днях – все валилось на меня в невообразимую кучу, так казалось мне, пока я записывал, ведь прежде из всех этих имен я слышал разве что Шарля Бодлера и Тура Ульвена, отчего выстроить хронологию не получалось, все было частью единой массы, современной поэзии Европы, – на самом деле не особо и современной, все же со времен Первой мировой уже немало воды утекло, и на перемене я сказал об этом: удивительно, как все эти модернистские стихотворения старомодны, по крайней мере, их тематика. Юн Фоссе заметил, что точка зрения интересная, но что модернизм, в первую очередь, заключен в форме и радикальном образе мышления. Который, по словам Фоссе, так и остается радикальным. Пауль Целан, например, – дальше него никто не продвинулся. И в тот момент я понял, что все, чего я не понимаю, все то, чего не могу взять в толк, все в этих стихах, что кажется мне закрытым и замкнутым на себе, – как раз это и является радикальным, и именно оно делает эти стихи современными, в том числе и для нас.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации