Текст книги "Еще одна станция"
Автор книги: Кейси Маккуистон
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Нет, просто она… – У Джейн поднимается уголок рта. – Очень красная.
– Эм. – Она не знает, хорошо это или плохо. – Спасибо?
Джейн никогда не рассказывает о своей жизни, поэтому Огаст начала заполнять пробелы догадками. Она представляет голые стопы на паркетном полу в комнате в Сохо, солнечные очки на ступенях перед входной дверью в кирпичный дом, уверенный и быстрый заказ в пельменной забегаловке, кошку, свернувшуюся под кроватью. Ее интересуют татуировки и их значение. В Джейн есть что-то… непостижимое. Запертый сверкающий ящик с документами, один из тех, которые Огаст когда-то научилась взламывать. Сопротивляться невозможно.
Джейн болтает со всеми, но никогда не забывает про Огаст, говоря ей несколько лукавых слов или короткую шутку. И Огаст спрашивает себя, возможно ли, что Джейн думает об этом столько же, сколько Огаст, что она выходит на своей станции и фантазирует о том, что замышляет Огаст.
Иногда, когда она работает длинными часами или слишком долго заперта в своей комнате, Джейн остается единственным человеком за весь день, который был к ней добр.
И поэтому «Кью» – это человек.
3
МЕСТО И ВРЕМЯ
Бюро находок метро 34-я ул. и 8-е ав. 21.01.2012
Служба НЕ смогла найти мои потерянные вещи! Я потеряла очень дорогой красный шарф ручной работы из шерсти викуньи в поезде «Кью», когда гостила у своей подруги в городе. Я позвонила на номер 511 и рассказала, где именно я в последний раз видела шарф, мне сказали, что у них нет вещей, соответствующих описанию, и они не проверили поезда – даже ПОСЛЕ того, как я сказала, сколько он стоит! Единственным полезным человеком, который мне попался в этой УЖАСНО стрессовой ситуации, была дружелюбная пассажирка по имени Джейн, которая помогала мне искать шарф в поезде. Могу только предположить, что он исчез навсегда.
Конверт ждет на кухонном столе, когда Огаст заходит в квартиру в пятницу днем, наконец-то освободившись от учебы и работы до воскресенья. Всю дорогу до дома она думала только о том, чтобы найти обучающее видео по бровям на Ютубе и отключиться с пиццей под боком.
– Тебе пришло сегодня что-то по почте, – говорит Майла, не успевает Огаст разуться ради исполнения строгого запрета Майлы и Нико на обувь в помещении.
Голова Майлы высовывается из-за кучи мышеловок, которые она разбирает последние три дня. Непонятно, для той же ли это скульптуры, что и лягушачьи кости. Возможно, ее искусство за пределами понимания Огаст.
– А, спасибо, – говорит Огаст. – Я думала, ты на работе.
– Мы рано закрылись.
Под «мы» она имеет в виду «Ривайнд», магазин подержанных вещей, ответственный за ее долю в аренде. Судя по тому, что слышала Огаст, там ужасно затхло и ужасно дорого и там лучшее собрание винтажной электроники в Бруклине. Они позволяют Майле забирать все, что не продается, для запчастей. Рядом с микроволновкой лежит полтелевизора эры Никсона.
– Твою ж мать, – ругается Майла, когда одна из ловушек щелкает ее по пальцу. – В общем, да, тебе пришел какой-то огромный конверт. От мамы вроде.
Она показывает на толстый пластиковый пакет рядом с тостером. Адрес отправителя: Сьюзетт Лэндри, Белл-Чейз, Лос-Анджелес.
Огаст берет его, задаваясь вопросом, что, черт возьми, мама прислала ей на этот раз. На прошлой неделе это было полдесятка пралине с пеканом и брелок с перцовым баллончиком.
– На секунду я подумала, что моя мама прислала мне что-то на Новый год по лунному календарю, – продолжает Майла. – Я же говорила тебе, что мои родители – китайцы? В общем, моя мама – учительница по рисованию, и в этом году она заставила детей сделать открытки на Новый год по лунному календарю, и она собиралась прислать мне одну с какими-то козинаками… Ой, что это?
Это не пралине, и не средство самозащиты, и не маленький подарок на Новый год по лунному календарю, сделанный второклассниками. Это папка, одна из миллиона в квартире матери Огаст, с документами, объявлениями и записями из телефонной книги. К обложке папки прикреплена записка.
«Я знаю, ты занята, но я нашла друга Оги, который, возможно, живет в Нью-Йорке, – гласит ее неразборчивый почерк. – Я подумала, может, у тебя получится с ним встретиться».
– Боже, серьезно? – ворчит Огаст на папку. Ободранные края равнодушно глядят на нее в ответ.
– Опа, – говорит Майла. – Плохие новости? Ты выглядишь, как Уэс, когда его папа написал ему, что лишает его трастового фонда.
Огаст тупо моргает.
– У Уэса есть трастовый фонд?
– Был, – говорит Майла. – А у тебя что?
– Все в порядке, – говорит Огаст, пытаясь от нее отмахнуться. – Ничего такого.
– Без обид, но не похоже на «ничего такого».
– Так и есть. В смысле, ничего такого нет.
– Ты уверена?
– Да.
– Ладно, – отвечает Майла. – Но если захочешь поговорить…
– Ладно, ладно, это мой тупой мертвый дядя. – Огаст шлепает рукой по губам. – Прости, это… прозвучало хреново. Я просто… это как бы больная тема.
Лицо Майлы из любопытного превращается в мягкое и встревоженное, и Огаст от этого едва не смеется. Майла понятия не имеет.
– Я не знала, Огаст. Мне так жаль. Вы были близки?
– Нет, я не то чтобы грущу из-за этого, – говорит Огаст, и на лице Майлы появляется слабая обеспокоенность. Боже, у нее плохо получается объяснять. Вот поэтому она никогда и не пытается.
– В смысле, это грустно, но он не умер прям недавно. Я никогда его не видела. В смысле, я даже не знаю технически, мертв он или нет.
Майла опускает мышеловку, с которой игралась.
– Ясно…
Огаст кажется, что вот сейчас она наконец-то поймет, как рассказывать, какими были первые восемнадцать лет ее жизни. Здесь рушится очаровательная история про «одинокую маму и дочь», «лучшие друзья навеки», «мы против всего мира». С этого начался цинизм Огаст, и ей не нравится в этом признаваться.
Но ей нравится Майла. Майла непредсказуемая, смешная, добрая, и она настолько нравится Огаст, что Огаст не все равно, что она думает. Настолько, что Огаст хочет объясниться.
Поэтому она вздыхает, открывает рот и рассказывает Майле о том, что повлияло на большую часть ее жизни:
– Старший брат моей мамы пропал в 1973 году, и она потратила всю свою жизнь – всю мою жизнь – на то, чтобы его найти.
Майла прислоняется к холодильнику, отодвигая фотографии в сторону.
– Ни фига себе. Ясно. И она прислала тебе?..
– Гребаную тучу информации о каком-то случайном чуваке, который мог его знать и может тут жить. Я не знаю. Я говорила ей, что больше не буду этим заниматься.
– «Заниматься этим» – то есть, – медленно говорит она, – искать пропавшего члена семьи?
Если так это сформулировать, то, наверно, Огаст и правда похожа на сволочь.
Она не знает, как донести до других, каково это, насколько она была запрограммирована на то, чтобы делать это, жить этим. Она до сих пор запоминает лица и цвета рубашек, до сих пор хочет проверять пыль на каждом подоконнике на наличие отпечатков пальцев. Прошло пять лет, а ее инстинкты до сих пор возвращают ее в те тайные инсценировки «Вероники Марс», и она это ненавидит. Она хочет быть нормальной.
– Это… – Она запинается и начинает сначала. – В общем, это как бы… один раз, когда я была в шестом классе, мы праздновали конец учебного года в скейт-парке. Моя мама должна была меня забрать, но она забыла. Потому что она была в библиотеке в двух районах от меня и просматривала полицейский архив от 1978 года. Я несколько часов просидела на бордюре, и никто не предложил меня подвезти, потому что католические школьницы дерьмово относились к бедной беспризорнице со странной мамой-барахольщицей, верящей в теории заговора. Поэтому первую неделю лета я провела с худшим солнечным ожогом в своей жизни после того, как просидела до семи часов на парковке. И это было моей… жизнью. Все время.
Огаст убирает документы обратно в конверт и кладет его на холодильник между футляром «Лакруа» и коробкой «Колонизаторов».
– Раньше я ей помогала: ездила сама на автобусе в суд, чтобы запросить документы, занималась сомнительной хренью после школы ради информации. У меня все равно не было друзей, с которыми можно было погулять. Но потом я поняла, почему у меня не было друзей. Когда я уезжала, чтобы учиться в колледже, я сказала, что с меня хватит. Я не хочу быть как она. Я должна решать, что, черт возьми, делать со своей жизнью, а не раскрывать старые дела, которые невозможно раскрыть. Но она не может с этим смириться.
Следует ужасно долгая пауза, и Майла говорит:
– Ого, – и, – вот в чем дело.
Огаст хмурится.
– Вот в чем какое дело?
– Твое дело, – говорит Майла, размахивая отверткой. – Ну, то, что с тобой происходит. Я задавалась этим вопросом с тех пор, как ты тут поселилась. Ты словно девушка-детектив в отставке.
У Огаст дергается мышца на челюсти.
– Можно и так сказать.
– Ты похожа на частного детектива-спеца из нуарного фильма, который вышел на пенсию, а она твой бывший босс и пытается вернуть тебя в игру.
– Мне кажется, ты не улавливаешь суть.
– Прости, это твоя жизнь и все такое, но неужели ты не слышишь, насколько круто это звучит?
Это и правда жизнь Огаст. Но Майла смотрит на нее так, словно ей все равно – не так, как смотрели люди почти всю жизнь Огаст, – так, как она смотрит на Нико, когда он читает Неруду своим растениям, или на Уэса, когда он проводит часы, пересобирая мебель из «Икеи», которую кто-то собрал неправильно. Как будто это очередная несущественная причуда человека, которого она любит.
Вся эта история и правда звучит по-дурацки. Одна из ловушек Майлы захлопывается и падает со стола, скользя по кухонному полу. Она останавливается прямо у ноги Огаст, и Огаст смеется.
– В общем, – говорит Майла, открывая морозильник. – Это отстой. Теперь я твоя мама. Правила такие: никаких фильмов Тарантино, время ложиться спать – никогда.
Она вытаскивает с одной из забитых полок мороженое с сахарной ватой и кладет его на стол у раковины, а потом открывает ящик и берет две ложки.
– Хочешь послушать про второклассников моей мамы? – говорит она. – Это кошмар. На днях ей пришлось снимать одного с крыши.
Огаст берет ложку и следует за ней.
Мороженое – ядреного синего оттенка, ужасно приторное, и Огаст от него в восторге. Майла говорит и говорит про свою приемную мать, про ее неуклюжие, но благонамеренные попытки приготовить уачи – блюдо ганской кухни из риса и фасоли, – пока Майла росла, чтобы та могла почувствовать связь со своим происхождением, про папины проекты по деревообработке (он делает гитару), и про брата в Хобокене (он получает вид на жительство), и про то, что главный способ укрепить связь в их семье – вместе пересматривать старые эпизоды Star Trek. Огаст позволяет этому рассказу отвлечь ее и успокаивается. Семья. Звучит мило.
– Все эти мышеловки… – Огаст подталкивает одну ногой. – Что именно ты делаешь?
Майла задумчиво мычит.
– Если кратко? Понятия не имею. С лягушачьими костями было то же самое, подруга. Я все пытаюсь понять, где тот самый мой элемент, понимаешь? Элемент как смысл. То, что объединит все. Для меня как художника, имею в виду.
Огаст смотрит на зефирную Джуди в другом конце комнаты.
– Да, – говорит Майла. – Я понятия не имею, какой вложенный смысл у этой штуки.
– Хм, – неуверенно произносит Огаст. – Это… Высказывание на тему… рафинированного сахара и зависимости.
Майла шипит сквозь зубы.
– Какое широкое толкование.
– Я ученый.
– Ты трепло.
– Это… правда.
– Ладно, – говорит она. – Я покажу тебе, над чем работаю.
Она поворачивается на пятках, и ее волосы развеваются, как дым в мультфильмах при быстром бегстве.
Комната Майлы и Нико похожа на комнату Огаст – длинная и узкая, с единственным окном в конце. Они тоже не стали заморачиваться с кроватью, на полу у окна лежит двуспальный тюфяк с мешаниной из постельного белья и разбросанных потертых подушек, освещаемых вечерним солнцем.
Майла плюхается на тюфяк и тянется к ящику, заполненному винилом. Пока она копается, Огаст топчется у двери, рассматривая столы: заставленный тюбиками с краской, банками с эпоксидной смолой и круглый, заваленный кристаллами и тающими свечами.
– Ой, можешь войти, – говорит Майла через плечо. – Прости за такой беспорядок.
Надо признаться, это и правда беспорядок, а от его вида кожу Огаст начинает покалывать воспоминаниями о стопках журналов и коробках с документами. Стены частично покрыты рисунками и полароидными снимками, и Огаст нужно перешагнуть через брошенный свитер и банку с углем, чтобы пройти в дверь.
На расстеленной ткани в центре комнаты медленно воплощается в жизнь скульптура. Она почти похожа на нижнюю половину человека, практически в натуральную величину, и сделана из разбитого стекла, компьютерных составляющих и миллиона других фрагментов. Трещины заполняют провода, как вены, пожирающие ее изнутри.
– Я совершенно не представляю, что это будет, – говорит Майла, пока Огаст медленно обходит скульптуру вокруг. Вблизи она видит фрагменты вставленных туда костей, выкрашенные золотым. – Я пытаюсь приделать провода так, чтобы она двигалась и светилась, но, черт, как это сделать? Хрен знает.
– Невероятная детализированность, – говорит Огаст. С такого близкого расстояния видны все крошечные части, но с другого конца комнаты это казалось сложной мерцающей работой из бисера. – Это больше, чем просто сумма составляющих.
Майла щурится.
– Может быть. Хочешь что-нибудь послушать?
Большая часть ее винила выглядит подержанной и часто используемой без какого-либо порядка. Это тот уровень комфортного хаоса, всегда прослеживающийся в Майле.
– Эта коллекция, – говорит она, – раньше принадлежала моим родителям – они несколько лет назад решили избавиться от всего винила по методу КонМари, но я их сохранила.
– У меня самый скучный музыкальный вкус, – говорит ей Огаст. – Все, что я слушаю, – подкасты об убийствах. Я и половину этих людей не знаю.
– Мы можем это исправить, – говорит Майла. – К чему у тебя лежит сейчас душа? Фанк? Панк? Пост-панк? Поп-панк? Поп? Олд-скульный поп? Нью-скульный поп? Нью-скульный олд-скульный?..
Огаст думает о вчерашнем дне, о Джейн, садящейся на сиденье рядом с ней, рассказывающей, затаив дыхание, про Clash и протягивающей наушники. Она казалась такой разочарованной, когда Огаст неловко призналась, что не знает эту группу.
– У тебя есть панк 70-х?
– У-у, да, – говорит Майла. Она вытаскивает пластинку и перекатывается на спину, как греющаяся под солнцем ящерица. – Это очень узнаваемо. Ты наверняка уже это слышала.
Она показывает обложку – черную и покрытую тонкими зубчатыми белыми линиями. Огаст кажется, что она видела ее на чьей-то футболке, но не может вспомнить.
– Ну же, – говорит Майла. – Joy Division? Все, кто хоть когда-то чуял запах гвоздичной сигареты, знают Joy Division.
– Я же говорила, – отвечает Огаст. – Тебе придется меня исправить.
– Ладно, хорошо. – Майла ставит пластинку на проигрыватель в углу. – Начнем с этого. Давай. – Она взбивает подушку рядом.
Огаст таращится. Она привыкает к тому, чтобы иметь друзей, как Уинфилд привыкает к дням, когда ему приходится работать в утреннюю смену, – с раздражением и недоумением. Но все равно опускается на кровать.
Они остаются там часами, снова и снова переворачивая пластинку, пока Майла объясняет, что Joy Division – это технически не панк, а пост-панк, и в чем разница между ними, и что, хотя пост-панк был в 70-х, в 80-х и 90-х был еще и панк. Майла открывает страницу в «Википедии» на телефоне и начинает зачитывать ее вслух, что для Огаст в новинку: обычно никто не ищет информацию для нее.
Она слушает басовые партии, переходящие друг в друга, и начинает понимать. Музыку и то, почему она может так много для кого-то значить.
Она представляет Джейн где-то в городе, раскинувшуюся на кровати и тоже это слушающую. Может быть, она включает She’s Lost Control[5]5
She’s Lost Control – песня группы Joy Division.
[Закрыть], пока бродит по кухне, готовя ужин, кружась в вальсе из повседневных дел, касаясь сковородок и ножей, которые она перевозила из одной квартиры в другую, – целая жизнь, полная вещей. Огаст уверена, что у нее намного больше, чем пять коробок. Она наверняка полностью реализовалась. У нее наверняка есть целая гирлянда из любовных похождений, и в поцелуях для нее уже нет ничего особенного, потому что носки одной ее бывшей девушки смешались с ее бельем, а сережка другой потерялась под комодом.
С ума сойти – Огаст может вообразить всю жизнь девушки, которую даже не знает, но не может представить, как должна выглядеть ее собственная.
В какой-то момент Майла переворачивается и смотрит на нее, пока музыка продолжает играть.
– Мы все разрулим, да? – говорит она.
Огаст фыркает.
– Почему ты меня об этом спрашиваешь?
– Потому что у тебя… энергетика человека, который все знает.
– Ты думаешь о своем парне.
– Не-а, – говорит она. – Ты что-то знаешь.
– Я даже не знаю, как… устанавливать контакт с человеком.
– Это неправда. Мы с Нико тебя обожаем.
Огаст моргает в потолок, пытаясь осмыслить ее слова.
– Это… это мило и все такое, но вы… понимаешь. Другие.
– В чем другие?
– Как будто вы – две планеты. У вас есть гравитационные поля. Вы притягиваете к себе людей. Это… неизбежно. Я и вполовину не такая теплая и радушная. Никакой поддержки для жизни.
Майла вздыхает.
– Господи, я не знала, что ты можешь быть такой охренительно ужасной. – Огаст хмурится, и Майла смеется. – Ты вообще себя слышишь? Ты классная. Ты умная. Господи, может, это просто люди в твоей дурацкой католической школе были придурками. Ты светишь ярче, чем сама думаешь.
– Ну, может быть. Очень мило с твоей стороны.
– Это не мило, это правда.
Они обе молчат, пока крутится пластинка.
– Ты тоже, – наконец говорит Огаст в потолок. Ей тяжело говорить такие вещи прямо. – Светишь.
– Ой, я знаю.
* * *
Учеба в самом разгаре, и пять дней в неделю у Огаст тесты и лекция за лекцией. Из-за этого ей приходится брать ночные смены, и она становится свидетелем появления самых чудных персонажей и самых странных событий, которые снисходят на «Билли» под покровом ночи.
В свою первую неделю она двадцать минут объясняла пьяному мужчине, почему нельзя заказать сосиски и, когда ей это не удалось, почему нельзя делать упражнения для тазового дна на барной стойке. Быть заведением в Бруклине, как узнала Огаст, означает собирать всех странных обитателей Нью-Йорка под конец ночи, как фильтр в бассейне, полный майских жуков.
Сегодня за столом сидят мужчины в кожаных куртках и громко обсуждают социальные скандалы местного сообщества вампирских фетишистов. Они отказались от своего первого заказа панкейков с требованием добавить больше шоколадной стружки и плохо восприняли попытку Огаст пошутить про графа Шокулу. Чаевые они не оставят.
У бара сидит драг-квин, только пришедшая с концерта и потягивающая молочный коктейль, – на ней обтягивающий кошачий костюм и каблуки, снятые накладные ногти лежат двумя аккуратными рядами на столешнице. Она смотрит на Огаст у кассы, разглаживая концы своей розовой шнуровки спереди. В ней есть что-то знакомое, но Огаст не может определить, что именно.
– Я могу вам еще чем-то помочь? – спрашивает Огаст.
Квин смеется.
– Сделать фронтальную лоботомию, чтобы я забыла эту ночь?
Огаст сочувственно морщится.
– Тяжело было?
– Натолкнулась на одну из девочек, которая страдала от очень красочных последствий веганского сэндвича с тунцом в гримерке. Вот поэтому я… – Она обводит рукой себя. – Обычно я переодеваюсь в обычную одежду, прежде чем сесть на метро, но там был полный капец.
– Да уж, – говорит Огаст. – А я думала, у меня все плохо с теми потерянными мальчиками.
Квин бросает взгляд на одетых в кожу приспешников тьмы, которые терпеливо передают пекановый сироп из одной руки в перчатке другой.
– Никогда не думала, что увижу вампира, которого мне совсем не захочется трахнуть.
Огаст смеется и прислоняется к бару. С такого близкого расстояния она чует приторный аромат спрея для волос и блеска для тела. Это пахнет как Марди Гра[6]6
Католический аналог Масленицы.
[Закрыть] – потрясающе.
– Погоди, я тебя знаю, – говорит квин. – Ты же живешь над «Попайс», да? Парксайд и Флэтбуш?
Огаст моргает, наблюдая за тем, как сверкает золотой хайлайтер на ее темно-коричневой скуле.
– Да.
– Я видела тебя там пару раз. Я тоже там живу. На шестом этаже.
– А, – говорит Огаст. – А! Ты, наверно, та драг-квин, которая живет напротив нас!
– Я бухгалтер, – с каменным лицом отвечает она. – Не-а, я прикалываюсь. Ну, дневная работа у меня такая. Но да, это я, Энни.
Она широко взмахивает рукой с молочным коктейлем, изображая реверанс.
– Энни Депрессант. Гордость Бруклина. – Она на секунду задумывается. – Ну, или хотя бы Флэтбуша. Северо-восточного Флэтбуша. Можно сказать. – Она пожимает плечами и снова подносит трубочку ко рту. – В общем, я очень плодотворно работаю.
– Я Огаст, – говорит Огаст, показывая на свой бейджик. – Я… не знаменитая ни по стандартам Флэтбуша, ни по каким-то другим.
– Круто, – говорит Энни. – Добро пожаловать в наш дом. В удобства включены роскошный водопровод времен Второй мировой войны и драг-квин-вегетарианка, которая может помочь тебе с налогами.
– Спасибо, – говорит Огаст. В этом доме наверняка самая высокая концентрация агрессивно-дружелюбных людей на квадратный метр во всем городе. – Да, мне даже… как бы нравится.
– О, это прекрасно, – с готовностью говорит Энни. – Ты теперь живешь на другом конце коридора? С Уэсом?
– Да, ты его знаешь?
Энни шумно втягивает коктейль и говорит:
– Я влюблена в Уэса уже лет пятьсот.
Огаст чуть не роняет тряпку, которой она вытирала бар.
– Что? Вы… вместе?
– Ой, нет, – говорит Энни. – Просто я в него влюблена.
Огаст пару раз открывает и закрывает рот.
– Он знает?
– О да, я ему говорила, – отвечает Энни, пренебрежительно взмахнув рукой. – Мы целовались раза три, но у него есть проблема: он боится быть любимым и отказывается верить, что он это заслуживает. Это так утомительно. – Она видит выражение на лице Огаст и смеется. – Я шучу. Ну, у него и правда есть такая проблема. Но я никогда не считала этого парня нудным.
Энни подписывает свой чек, когда заканчивается смена, и Огаст в итоге идет домой вместе с драг-квин, которая возвышается над ней на полметра и двадцатисантиметровые платформы которой заглушают мягкий топот кроссовок Огаст.
В оранжевом свечении «Попайс» Огаст собирается отпереть дверь, ведущую в небольшой обшарпанный вестибюль их дома, но Энни хватает ее за локоть.
– Эта лестница после той ночи, которая у нас была?
Огаст дает Энни затянуть себя в «Попайс». Парень за стойкой осторожно оглядывается вокруг, а потом проскальзывает в коридор, ведущий к туалетам, где открывает дверь, на которой написано «Только для персонала».
Энни, проходя мимо, целует его в щеку, а Огаст неловко машет, поддерживаемая потоком энергии Энни. Они сворачивают налево, и там, за коробками «Попайс» и кувшинами соевого масла, находится то, что Огаст даже не думала найти в этом прекрасном задрипанном здании, – лифт.
– Служебный лифт, – объясняет Энни, пока жмет на кнопку большим пальцем. – Никто больше им не пользуется, но эта старая поломанная тварь еще работает.
Поднимаясь наверх, Огаст развязывает фартук, а Энни начинает снимать все шесть пар накладных ресниц, складывая их в шкатулку к ногтям. В ее хаосе есть уверенная дотошность, идеально сдержанная вечеринка с шампанским. Огаст представляет, как Энни сидит в своей квартире посреди ночи со всеми теми свободными спальнями, которые можно себе позволить на зарплату бухгалтера, и мычит под Патти Лабелль, пока старательно возвращает каждый ноготь и каждую ресницу на места за своим туалетным столиком. Лифт издает сигнал на шестом этаже, и дверцы открываются.
– Вот почему полезно заводить друзей, куда бы ты ни пошла, – лучезарно говорит Энни, когда выходит из лифта. Она держит свои туфли, шагая по коридору обтянутыми колготками в сетку стопами, но выглядит так, будто могла бы пробыть на ногах еще всю ночь. – Шесть этажей, ни одной ступеньки. Мы с этим парнем давно познакомились, когда я замяла драку из-за куриного филе между какими-то пьяными придурками.
– Из-за курицы, в которой даже нет костей?
Энни хмыкает в знак согласия.
– Вот именно. Я не ем мясо девять лет, но черт возьми.
Они доходят до своих дверей: 6F – Огаст, 6Е – Энни.
– Приходи как-нибудь на шоу, – говорит Энни. – И если ты увидишь меня парнем, то можешь звать «Исайя».
– Исайя. Ладно. – Огаст выуживает из сумочки ключи. – Спасибо за лифт.
– Не за что, – говорит Энни. В мягком свете коридора Огаст видит, как изменяется ее лицо, когда Энни и Исайя сливаются. – Передай Уэсу от меня привет. И скажи, что он все еще должен мне кусок пиццы и тридцать баксов.
Огаст кивает, а потом. Что ж. Она не знает точно, что заставляет ее задать вопрос. Может, то, что она начинает чувствовать себя актером массовки в ужасно низкобюджетной «Реальной любви», окруженная людьми, любящими и любимыми своими запутанными, непредсказуемыми способами, и она этому не доверяет и это не понимает. Или, может, ей просто так хочется.
– Тебе когда-нибудь, ну… Не знаю. Одиноко? От того, что ты любишь того, кто не может ответить тебе взаимностью?
Она тут же об этом жалеет, но Энни смеется.
– Иногда. Но, сама понимаешь, это чувство. Когда ты просыпаешься утром и тебе есть о ком подумать. Куда направить свою надежду. Это хорошо. Даже когда плохо, это хорошо.
И Огаст… что ж, Огаст обнаруживает, что ей нечего на это ответить.
В эти дни Огаст тревожат две вещи.
Первая – как обычно: тревога перерастает в полноценный страх. Та ее часть, которая говорит: «Не доверяй никому, особенно тому, кто мягко стучится в покои твоего сердца. Не ввязывайся. Носи с собой нож. Не надо наносить им увечья, хотя, может, и придется».
А вот вторая – это то, что очень ее пугает. Надежда.
Огаст окончила свой последний семестр в колледже Мемфиса прошлой осенью в тумане из экзаменов и наполовину собранных картонных коробок. Ее соседка, найденная по объявлению, постоянно проводила время у своего парня, поэтому большую часть дней Огаст проводила в одиночестве, ездила в кампус и обратно в своей дерьмовой подержанной «Королле» мимо ресторана «Кэтфиш Кэбин», людей, вываливающихся из баров, и задавалась вопросом, что есть у всех, но не у нее. В Мемфисе было тепло, с влажными полуднями и тем, как люди относились друг к другу. Кроме Огаст. Два года Огаст была кактусом на поле теннессийских ирисов.
Она переехала, чтобы обрести пространство – здоровое пространство – без ее мамы, того дела и всех новоорлеанских привидений, в которых она не верит. Но Мемфис тоже не был местом для нее, поэтому она подала документы для перевода.
Она выбрала Нью-Йорк, потому что думала, что он окажется точно таким же циничным, как и она, таким же любителем убить время. Если честно, она думает, что наконец-то осела где-то, где чувствует себя как дома. И часто она ощущает, что так и есть. Серые улицы, люди с плечами, опустившимися под весом очередного дня, острые локти и уставшие глаза. Огаст может в это влиться.
Но есть такие опасные люди, как Нико и Майла, и Уэс, как Люси и Уинфилд, и Джерри. Есть доброта, которую она не понимает, и доказательства существования вещей, в которые она убедила себя не верить. И, что хуже всего, впервые с детства она хочет во что-то верить.
И есть Джейн.
Ее мама видит, что что-то не так.
– У тебя такой мечтательный голос, – говорит она во время одного из их ночных созвонов.
– Эм, да, – заикается Огаст. – Просто думаю о пицце.
Ее мама одобрительно мычит.
– Ты точно мой ребенок, да?
У Огаст уже бывали влюбленности. Девушки, которые сидели через два места от нее во время занятий геометрии на первом курсе, парни, которые касались тыльной стороны ее ладони на пьяных вечеринках с UNO, люди, которые встречались ей на парах и работах на полставки. Чем старше она становится, тем больше предпочитает думать о любви как о хобби для других людей, типа скалолазания или вязания. Это прекрасно, можно даже позавидовать, но ей не хочется тратиться на оборудование.
Но Джейн другая.
Девушка, которая садится на поезд в неизвестном месте и сходит в неизвестном пункте назначения, которая носит с собой рюкзак, полный полезных предметов, как веселый протагонист из видеоигры, у которой морщится нос, когда она смеется, очень сильно смеется. Она луч тепла в холодные утра, и Огаст хочет свернуться в ней калачиком так, как Нудлс сворачивается в пятнах солнечного света, наполняющих квартиру.
Это все равно что коснуться горячей плиты и затем положить ладонь на конфорку, вместо того чтобы обложить ее льдом. Это безумно. Это иррационально. Это противоположность осторожной дистанции на тысячу метров, которую она соблюдала. Огаст не верит ни во что, кроме осмотрительности и карманного ножа.
Но Джейн рядом, в поезде и в ее голове, расхаживает по половицам комнаты Огаст в своих красных кедах и цитирует слова Энни: «Даже когда плохо, это хорошо».
И Огаст должна признаться: это хорошо.
Утром в среду она заходит в поезд с опасным оптимизмом.
Толпа довольно типичная: полдесятка парней-подростков, сгрудившихся вокруг чьего-то телефона, по-деловому выглядящая пара с портфелями, до огромного беременная женщина на последних сроках и ее дочь, склонившиеся над книжкой с иллюстрациями, туристы, зарывшиеся в Google-карты.
И Джейн.
Джейн прислоняется к поручню со снятой до локтей кожаной курткой, рюкзаком, свисающим с одного плеча, в наушниках и с черными волосами, падающими ей на глаза, когда она кивает в такт музыке. И это сплошная… надежда. Огаст смотрит на нее, и между ребер расцветает надежда, как лагерстремия. Как гребаные цветы. Это так унизительно.
Джейн поднимает взгляд и говорит:
– Привет, Девушка С Кофе.
– Привет, Девушка Из Метро, – говорит Огаст, хватаясь за поручень и вытягиваясь во все свои метр шестьдесят три. Джейн все равно выше. – Что слушаешь?
Она отодвигает один наушник.
– Sex Pistols.
Огаст издает смешок.
– Ты вообще слушаешь что-то, выпущенное позже 1975-го?
Джейн тоже смеется, и вот опять – в груди у Огаст появляется отчаянная и приторная надежда. Это отвратительно. Это непривычно. Огаст хочет изучить это под микроскопом, но при этом больше никогда не думать об этом до конца своей идиотской жизни.
– Зачем? – спрашивает Джейн.
– Ну, ты упускаешь Joy Division, – говорит Огаст, вспоминания тезисы, которые она записала после лекции Майлы про панк. – Хотя они многим обязаны Clash.
Она поднимает бровь.
– Joy Division?
– Да, я знаю, технически они пост-панк и все такое, но все же. Сама понимаешь.
– Мне кажется, я про них не слышала. Это новая группа?
Джейн прикалывается над ней. Огаст, стараясь быть спокойной, отвечает саркастичным голосом:
– Да, совсем молодая. Я запишу тебе кассету.
– Можно и так, – говорит Джейн. – Или, может быть, если ты будешь хорошо себя вести, я покажу тебе свою коллекцию.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?