Текст книги "Русская философия смерти. Антология"
Автор книги: Коллектив Авторов
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
VIII
Если жизнь – благо, то благо и смерть, – составляющие необходимое условие жизни.
1. Смерть
Смерть дщерью тьмы не назову я
И, раболепною мечтой
Гробовый остов ей даруя,
Не ополчу ее косой.
О дочь верховного Эфира!
О светозарная краса!
В руке твоей олива мира,
А не губящая коса.
Когда возникнул мир цветущий
Из равновесья диких сил,
В твое храненье Всемогущий
Его устройство поручил.
И ты летаешь над твореньем,
Согласье прям его лия.
И в нем прохладным дуновеньем
Смиряя буйство бытия,
Ты укрощаешь восстающий
В безумной силе ураган,
Ты на брега свои бегущий
Вспять повращаешь океан.
Даешь пределы ты растенью,
Чтоб не покрыл гигантский лес
Земли губительною тенью,
Злак не восстал бы до небес.
А человек! Святая дева!
Перед тобой с его ланит
Мгновенно сходят пятна гнева,
Жар любострастия бежит.
Дружится праведной тобою
Людей недружная судьба:
Ломаешь тою же рукою
Ты властелина и раба.
Недоуменье, принужденье —
Условье смутных наших дней,
Ты всех загадок разрешенье,
Ты разрешенье всех цепей.
Баратынский
2. Где умершие? Там же, где нерожденные.
Сенека
3. Если смерть страшна, то причина этого не в ней, а в вас. Чем лучше человек, тем меньше он боится смерти.
Для совершенно святого нет смерти.
5. Плотская смерть уничтожает то, что держит тело вместе, – сознание временной жизни. Но ведь это случается с нами беспрестанно и каждый день, когда мы засыпаем. Вопрос в том, уничтожает ли плотская смерть то, что соединяет все последовательные сознания в одно, то есть мое особенное отношение к миру? Для того же, чтобы утверждать это, надо прежде доказать, что это-то особенное отношение к миру, соединяющее в одно все последовательные сознания, родилось с моим плотским существованием, а потому и умрет с ним. А этого-то и нет.
Рассуждая на основании своего сознания, я вижу, что соединявшее все мои сознания в одно – известная восприимчивость к одному и холодность к другому, вследствие чего одно остается, другое исчезает во мне, – степень моей любви к добру и ненависти к злу, – что это мое особенное отношение к миру, составляющее именно меня, особенного меня, не есть произведение какой-либо внешней причины, а есть основная причина всех остальных явлений моей жизни.
Рассуждая на основании наблюдения, мне представляется, что причины особенности моего я находятся в особенностях моих родителей и условий, влиявших на меня и на них; но, рассуждая по этому пути дальше, я не могу не видеть, что если особенное мое я лежит в особенности моих родителей и условий, влиявших на них, то она лежит и в особенности всех моих предков и в условиях их существования – до бесконечности, то есть вне времени и вне пространства, – так что мое особенное я произошло вне пространства и вне времени, то есть то самое, что я и сознаю.
5. Прежде чем достигнуть старости, я старался хорошо жить; в старости я стараюсь хорошо умереть; чтобы хорошо умереть, нужно умереть охотно.
Сенека
6. Люди, не понимающие жизни, не могут не бояться смерти.
Ты боишься смерти, но подумай о том, что бы было, если бы ты был обречен в твоей все одной и той же личности на вечную жизнь?
IX
Человек, как животное, противится смерти, но благодаря разуму он всегда может заменить это противление не только покорностью, но и согласием.
1. Причина, почему представление о смерти не оказывает того действия, какое оно могло бы оказать, заключается в том, что мы по своей природе, в качестве деятельных существ, по-настоящему совсем не должны думать о ней.
Кант
2. Жизнь не чувствует никакого родства со смертью. Поэтому-то, вероятно, всегда и возрождается в нас машинальная, инстинктивная надежда, затемняющая разум и заставляющая сомневаться в верности нашего знания о неизбежности смерти. Жизнь стремится упорствовать в бытии. Она повторяет, как попугай в басне, даже в минут у, когда его душат: «Это, это ничего!»
Амиель
3. Смертные страдания более всего вызывают в человеке противление смерти, но эти же самые страдания заставляют человека желать смерти.
4. В последние, предсмертные минуты духовное начало оставляет тело и, оставляя его, соединяется ли с безвременным, всепространственным началом всего или переходит в другую опять ограниченную форму, мы не знаем; знаем только то, что тело оставляется тем, что живило его, и становится только предметом наблюдения.
5. Смерть есть перемена или исчезновение предмета сознания. Само же сознание так же мало может быть уничтожено смертью, как перемена зрелища может уничтожить зрителя.
6. Ты пришел в эту жизнь, сам не зная как, но знаешь, что пришел тем особенным я, которое ты есть; потом шел, шел, дошел до половины и вдруг не то обрадовался, не то испугался и уперся и не хочешь двинуться с места, идти дальше, потому что не видишь того, что там. Но ведь ты не видал тоже и того места, из которого ты пришел, а ведь пришел же ты. Ты вошел во входные ворота и не хочешь выходить в выходные.
Вся жизнь твоя была шествие через плотское существование; ты шел, торопился идти, и вдруг тебе жалко стало того, что совершается то самое, что ты не переставая делал. Тебе страшна большая перемена положения твоего при плотской смерти, но ведь такая большая перемена совершалась с тобою при твоем рождении, и из этого для тебя не только не вышло ничего плохого, но, напротив, вышло такое хорошее, что ты и расстаться с ним не хочешь.
Если мы верим, что все, что случалось с нами в нашей жизни, случалось с нами для нашего блага, а человек, верующий в благое начало жизни, не может не верить в это, – то и то, что совершается в нашей смерти, совершается для нашего блага.
1910
В. В. Розанов. Вечная тема
В «Живой жизни», очень интересном и прекрасно составляемом новом религиозном журнале, начавшем издаваться в Москве[20]20
Редакция – некоего г. Руковича (Москва, Тверская ул., д. Олсуфьева), цена 5 р., сельским священникам, учителям и учащимся скидка 10 %. Главные сотрудники гг. Свенцицкий, Эрн и Ельчанинов (прим. В. Розанова. – Ред.).
[Закрыть], помещена интересная статья г. Эрна «Социализм и проблема свободы»1. О «социализме» и «проблеме свободы» я пропустил, не интересуясь ими, но в конце статьи натолкнулся на рассуждение о смерти, об умирании. Это так хорошо и значительно, что ничего более веского, грустного, религиозно-мучительного я не читал после «Смерти Ивана Ильича» Толстого. Мой образ мысли совершенно противоположен образу мыслей г. Эрна. И мне хочется сказать ему, как другу-автору (лично я его не знаю, но всякий задушевный автор становится другом читателю), следующее письмо-исповедание:
– Вы так боитесь смерти? Она вас пугает своим образом, своей бессмысленностью, своею болью и печалью, что – кажется вам – человек не может быть счастлив, пока он смертен2, и что даже ни о чем, кроме смерти, он и не может думать серьезно в своей жизни… Вы говорите это пространно, длинно, гораздо лучше, чем я, но, вкратце, вы говорите именно это… Вы хотели бы бессмертия, «воскресения там, за гробом», и указываете, что это «обещает нам воскресение Христа»…
Мне это не кажется так.
Прежде всего, «воскресение Христа» ничего не обещает нам. Он – Бог, мы – люди: из «воскресения» Бога ничего не вытекает для человека. Бог мог воскреснуть, а человек, может быть, и не может воскреснуть? Не знаю. Меня «воскресение Христово» не убеждает, что я воскресну… В идеях г. Эрна, Вл. Соловьева, Мережковского, Тернавцева3, которые все указывают на «воскресение Христово», говоря, что там содержится некое обещание и нам, я не нахожу связности. От большего и разнородного нельзя заключать к меньшему и неоднородному. «Бог» и мир сотворил, а я – не могу.
Хотел ли бы я очень воскресения? Не знаю. Ведь есть и очень мучительное в жизни, стыдное. Мы воскреснем «со всем в себе», а не «по-хорошему»… Как же тогда? Не лучше ли быть совсем забытым, исчезнуть? Не знаю, что лучше, что больнее. Говорят: «всё равно будет прощено» или «все воскреснем со стыдом, и потому никому не будет стыдно». Не знаю, хорошо ли и это: такое было бы печальное зрелище. Да и это взаимное прощение, «потому что все преступники»… бррр…
Я почти не желаю воскресения или желаю с тем, чтобы быть только с Богом и без «других»… Без свидетелей и очевидцев. Я бы желал «воскреснуть» и не «для Бога» в богословском смысле, а чтобы продолжать помнить и продолжать любить тех, кого знал и любил на земле. В последнем анализе «земля» для меня всё: сужу по тому, что без воспоминания «о земле» и «земных людях» я решительно не хочу «воскреснуть». Не имею интереса к «воскрешению»…
Так думаю. Может быть, скверно, но так думаю.
Самый «Бог» для меня какая-то сумма узнанных, встреченных… милых… людей, удлиненная, бесконечная, но – она… Я путаюсь, неясен, чувствую это. Без «этих людей» сам Бог для меня как-то не нужен, то есть «тот Бог какой-то огромный, огромный, и чужой, и страшный или там «наказывающий», что ли… Это так огромно и далеко, что я не умею ни любить «этого огромного», ни не любить. Ничего. Если Он хочет меня за это «наказать» – пусть.
Я очень мал. За что Богу меня наказывать? Не знаю. Бороться со мною, победить меня, искалечить меня, «сжечь огнем»? Не знаю, не знаю. До того «не знаю», что не боюсь.
Быть вечно с памятью о милых людях, – да, это манило бы… Другого, пустого, с «обнажением» и «свидетелями» я не хотел бы. Но если будет такой всемирный скандал, ну, что же… Зажмем глаза руками. Не будем смотреть. Не осудим друг друга. Не заставит же Бог нас плевать друг на друга, не устроит такой всемирной плевательницы.
Нет, это так глупо, что, конечно, этого не будет.
Просто, я думаю, умрем…4 Отчего это так страшно, отчего нам всю жизнь об этом думать, отчего «при наличности смерти – все радости не в радость» (тезис г. Эрна)?
Эрн, положим, через три года потеряет имущество, какое имеет: неужели же из-за этого ему не идти сегодня в кухмистерскую обедать? Будет голодно – он будет голодать, но когда можно быть сытым, почему же не быть сытым? Не понимаю. Мне кажется, г. Эрн одевает смерть мистицизмом, а жизнь он мистицизмом не одевает. Мистицизм имеет свойство все удлинять, расширять, простирать «куда-то», «обесконечивать»… Увитая мистицизмом «смерть» представляется бесконечною, огромною, всёзакрывающею. Но ведь с таким же правом и жизнь может потребовать себе мистического одеяния: и под его покровом она представится еще неизмеримо бесконечнее смерти, бесконечнее смыслом своим, драгоценностью своею, милостью своею, тем, что она мила и чем и почему мила.
Хотите «мистицизм» – туда, берите (или допускайте) его и сюда. А если вы жизнь, еду, довольство, литературу признаете только «маленькими эмпирическими фактами», то позвольте мне и на смерть взглянуть, что вот я «простужусь, будет воспаление легких, поколет в груди, покашляю и – умру». Только. Почему не только? Эмпирический факт смерти не длиннее всякого эмпирического факта в жизни, а мистический факт смерти гораздо короче и проще факта жизни под углом мистического на нее воззрения.
Мне кажется, что наше дело на земле просто: делай хорошо свое дело. И больше – ничего! Никаких страхов, опасения «за будущее». Делал хорошо свое дело: а «там» счет может быть представлен «с пристрастием» или без пристрастия. Если без «пристрастия», то мне и «там» будет хорошо, потому что за что же будет худо?!! А если «с пристрастием»: то это исключает самую идею «суда» и кассирует «судию» (именно как судию) и открывает возможность «черт знает чего такого», и в таком случае я об этом ни думать не хочу, ни бояться этого не хочу, и вообще всё считаю в «ничто».
Итак, работа здесь – вот и все! И никакого беспокойства, ни страха за «там». И если здесь хорошо (исправно), то и «там» хорошо; а если «там» ничего, то это тоже ничего. Пожили. Любили. Трудились. Осмысливали, многое осмыслили. Как это хорошо было, счастливо, радостно. Сколько я радостей пережил, когда писал книгу «О понимании» (очень длинную). Сказать, что это «ничто», и будто смерть «поглотит все» – чепуха. Не поглотит же она моей бывшей радости (когда писал книгу «О понимании»), да и вообще ничего она не поглотит, потому что и нельзя ей ничего поглотить, кроме вот той недели, «когда я простужусь и начну кашлять» и проч. Ну и пусть возьмет ту неделю. Это так же просто, как то, что сегодня у меня не было денег, и я не пообедал.
Может быть, я глуп, и мое рассуждение глупо? Может быть. Но я написал книгу «О понимании» (пять лет сидел за одной книгой) и не постигаю, почему я глупее Эрна. Может быть, мы все не умны? Вероятно. Но для чего эту «вероятность» тянуть в черную, темную сторону – не понимаю же. Оставьте все, как есть. Не тяните ни туда, ни сюда. Есть черное, есть светлое. Смерть, конечно, тяжела, но радость жизни бесконечнее ее. Сами говорите, что смерть «бессмысленна». Ну, а о жизни никак этого нельзя сказать, а все «осмысленное», конечно, длительнее, сложнее «бессмысленного». Что такое «бессмысленное» в конце «осмысленного»? Точка. Ну и пусть ставится эта точка, после прекрасной книги, какою была наша жизнь.
Эта книга мудрая (у всякого). Это книга сладкая. Это книга горькая. И святая, и грешная. Бесконечная книга! Ничего (во всем мироздании) нет столь великого, неоцененного, дорогого, лучшего из лучшего, чем обыкновенная жизнь обыкновенного человека. Только по отношению к ней я чту и так называемое Св. Писание, (кажется, и все так делают), и, таким образом, она для меня и есть Св. Писание, реальное Священное Писание.
Будем, друзья, жить хорошо – и авторы-друзья, и читатели-друзья! Не будем всматриваться в это «там» и анализировать, что есть «точка»?. Будем внимательнее, с великой страстью, с великим благоговением всматриваться в «здесь»… Если бы я был великим иереем, все молитвы я положил бы на «здесь», «сюда»… Я сотворил бы религию «здесь» и «здешнего»: и, уверен, тогда бы гораздо лучше судили и «там», если вообще есть «там» суд, что, впрочем, и не интересно, раз уже все положено «здесь»…
Будь человек хорош: и оставайся спокойным в отношении страхов и здешних, и «тамошних». Для тебя равно хорошо и «все» и «ничего». И что будет дано, то и прими с радостью. Умру? Умру. Страшно? Не страшно. «Бог будет судить, Бог засудит…» Не сможет, не за что; а если все-таки «осудит» и «не за что», то какой же и почему же он для меня «Бог», – и, я думаю, это просто маленький «бог» маленьких попов, судящий дела мирские, как они судят «дела» в консистории. Слишком антроморфично и даже консисторо-морфично. Перед этим я не питаю испуга, и все другое или неясно, или хорошо.
1908
В. В. Розанов. Смерть… и что за нею
…После трудной и отчасти страдальческой зимы, – этих 250 дней, когда воля была в тесном ярме, а нервы были напряжены до последней крайности, – я получил летний отпуск и, чтобы укрепиться в холодном, северном море, поехал в Аренсбург. Всякий чрезмерный труд подобен болезни, а отдых кажется тогда выздоровлением: необыкновенное свежее и еще не веселое пока, но какое-то благородное ощущение.
– «Слава Богу!»
Слава Богу: уже мелькнуло, уже «за спиною» и «вчера» это несносное писанье, изо дня в день, из темы в тему, – писание, пожалуй, и счастливое, но все же физически и по комнатной обстановке однообразное и утомительное, – а главное, слава Богу, прошла та ужасная, чудовищная операция близкого и дорогого человека, ожидание которой что-то кажется ужаснее самой смерти, ужаснее всего, что ты можешь сообразить себе… «Лягу не я, а он на этот узенький, высокий операционный столик, подобный эшафоту: он, именно он, я его никак не могу заместить, моя операция ничего никому не поможет… И ножички начнут работать, щипчики, иголки, и около них тряпочки тела, отрезанные куски, его куски, еще живого, моего человека»… И вот этот ужас нескольких дней перед операциею…
* * *
Но прошло. Все прошло!
Отстучал два дня винт морского парохода. Скверный обед, небольшая качка, наконец, возня с отысканием квартиры, и еще худшая возня с размещением вещей, с так называемым «устройством на новом месте», все это, похожее на возню матросов в трюме, тоже прошло… Наконец прислуга ставит самовар в «убранной кухне», дети уснули в детской, покой, порядок, тишина вокруг, – та «тишина и порядок», которые мы, в сущности, и зарабатываем всю жизнь пером или горбом, – и нервы отдыхают еще совершенно физиологическим, а не психическим отдыхом. И вот чистая постель и крепкий сон.
Физиология, но какая прекрасная! «Это Бог создал сон в награду усталому человеку». Всё «слава Богу», и море, и земля, и всяческое творение.
Но психологическая радость отдыха наступила только назавтра. Солнце отлично взошло, большой сад около дома, на краю городка, был весь в зелени, а новое совсем место, «остров Эзель», о котором когда-то я только учил в географии, а теперь вот сам попал сюда, – манило любопытство и возбуждало энергию. Заметили ли вы, что «на новом месте» всегда прибывают силы? Напившись вкусного кофея, я взял одну девочку, лет семи, за руку и пошел «осматривать город».
Все спокойно.
Как все спокойно! Ничего угрожающего впереди. Средства к жизни, этот «багаж, который мы возим с собою», – в исправности, болезни нет и не предвидится, и я шел и шел…
Где же город? Зданий все нет или почти нет. «Следуя дорожке», мы перешли с улицы на что-то вроде бульвара или парка, но иного устройства. Как я потом узнал, это были аллеи, рассаженные на месте прежнего земляного вала, окружавшего «крепость Аренсбург», и они шли легким скатом или нетрудным подъемом, слегка загибаясь вправо или влево. Не было строгой аллеи, однообразной и скучной, а красивое ее подобие: дорожка, крепкая, гладкая, почти тропка, по сторонам которой не часто посажены великолепные, уже теперь старые, деревья, и дальше по покатостям – трава, луг.
Все так красиво. «Боже, как красиво». А главное – покой.
И около меня идет молча, держась за руку, моя тихая и задумчивая Веруська. «Нисходящее потомство: и с одной стороны обеспечен». Нужно заметить, после беды всегда как-то оглядываешься с этой заботой: «что́ же осталось» и вторая дума – «что́ именно в исправности», но оглядываешься широко, биографически, не о сегодня и вчера, а о всей жизни…
Рука девочки в моей руке была поэтому существенной частью «жизненного багажа». «Все правится, все крепнет в моей жизни». Я думаю, так иногда оглядывает свой пароход и вглядывается в море капитан.
Я и волновался, и молчал. «Новые места, новые места». – «Что будет за поворотом этой дорожки?» Но перед нами она еще далеко вилась.
Всего шагах в шестнадцати и не более тридцати – бежала птичка. Должно быть, в Аренсбурге несколько иная фауна: такой я никогда не видал. Необыкновенно стройная, узенькая, с умеренно-длинным хвостом, держа прямо головку перед собою, она бежала и бежала перед нами. Я думал, что по мере нашего шага она вспорхнет и улетит, но она не улетала. Что-то желтенькое, серое, синее в перышках, кажется, полосы: она была красива и мила.
«Вот не улетает…» – удивился я. И стал смотреть уже на птичку, а не на дорожку.
Я иду, и она бежит.
Иду дальше, дальше, много прошел: птичка все перед нами шагах в двадцати.
«Она гуляет с нами».
Мне было хорошо. «Еще лучше, чем прежде».
Неожиданно без дум, без соображения, без воображения, а каким-то теплом в груди я почувствовал, что это – душа матери. Не оспариваю, что тут была «ассоциация»: мать была тоже худенькая и небольшого роста. Вся жизнь ее, и особенно ближе к смерти, была глубоко страдальческая, как я никогда не испытывал, – а умирала она в полной безнадежности о судьбе всех детей. Все разваливалось в какой-то не только физический, но и моральный хаос, которому она, уже больная два года, бессильна была помочь. Лежала и видела, как все рушится: и среди этого разрушения «чего-то былого» – не то чтобы благоустроенного, но «все-таки» – запутались мы двое, я с братом, – и она до очевидности видела, что мы погибнем, как гибнет все «уличное» и «бездомное».
Птичка бежала. Повертывая головку чуть-чуть, она видела нас.
«Вот как все устроилось: а мы-то тогда думали, что все погибнет. Я отпросилась оттуда и прилетела сюда, взглянуть и побыть с тобой. Вот и дети у тебя, хорошие такие… Ничего худого… Ничего худого не случилось: а мы-то думали и трепетали! Ну, были горести, у кого их нет. Но все закругляется. – Я сейчас улечу… Но пока побегу еще вперед и посмотрю на тебя и внучку».
Может быть, это были мои мысли? Но, может быть, это – птичка внушила? Так и не так: с необыкновенною ясностью я пережил полную уверенность, что это душа матери – такая страдальческая – переселилась теперь в легкую птичку, в «легкую» по контрасту с ее страданиями и в вознаграждение за него, и вот в ее виде она слетела ко мне в такую особенную минуту жизненного перелома. Сейчас же я вспомнил, конечно, что так верят в Индии, в «перевоплощение души»: «Как странно, что я в Аренсбурге, и питомец Московского университета, а верю, и знаю, и чувствую как там, в Индии»1.
«Что такое?»
В душе совершилось как бы качание цивилизаций.
«Но ведь это же правда, это – душа мамаши: от этого так тепло в груди, и такая ясность взгляда, глаза. Как воздух прозрачен. И прозрачно далеко, далеко… И будущее, и прошлое, и нет границ горизонта. Ясно, широко: и эту особенную ширь и ясность принесла эта птичка, и принесла оттуда, откуда слетела. Там все широко. Там узкого нет, узкого и короткого. Нашего. Там – отдых. Вот и мамаша: кровотечения, бессилие. А теперь как ей легко. И мне с ее внучкою как хорошо, что она прилетела сюда и вот погуляла со мною».
– Как все хорошо кончилось, а?
– Да, мама: как все хорошо кончилось!
* * *
Как птичка «слетела», – я уже не помню, потому что «по ассоциации идей» погрузился в размышление об индийской философии и ее правдоподобии или возможности. Но на несколько минут, даже на полчаса, я пережил полное ощущение этой веры.
«Боже, как полно – если бы так!»
Я чувствовал, что мое «индийское миросозерцание» дало на эту минуту такой избыток счастья и полноты моей душе, такую ясность и спокойствие, как этого решительно я не испытывал никогда в христианском миросозерцании, с его тяжбой «грехов» и «заслуг», и вообще с какой-то загробной «волокитой над душами»2.
– Ну их, не надо…
И я морщился.
Отстрадал. Улетел. Это так ясно и просто. Потом прилетел на землю, к «своим». И это понятно. Затем же судить, кого судить? И на земле мы осуждаем «судящих»: так неужто «там» еще увеличится это худое?
И я морщился еще сильнее.
– Не надо. Легче. На земле трудно: ну, – так; а «там» все будет легче, «там» зачем быть трудному? И не надо, и непонятно.
В противоположность детству, когда я непрерывно воображал «муки ада» и жег на сальной свече пальчик, чтобы испугаться еще больше и без того страшного, – в зрелом возрасте я совсем перестал об этом думать. «Просто неинтересно». Или ничего, или хорошо. «Хорошее» положим в карман, а если «ничего» – то просто промолчим. И я додумывал:
– Это монахи от того, что у них нет деток, воображают «на том свете» детообразных ангелов. «Ангельские лики будут реять». Им надо было здесь жениться, они обязаны были к этому, если не уроды: а не исполнив долга или отступив от нормы, утешают себя «тамошним»… Все «там»… Это кающаяся их совесть, или уродская, возмещает себя, казнит себя, оплакивает себя: вот происхождение «рая» и «ада», «ангелов» и «судий». Ничего этого. Воздух… и посещу «своего». И только. И больше не надо.
Когда Д. С. Мережковский в ряде статей, клонившихся к выяснению, «откуда происходит религия» или почему «нужна религия», «должна быть религия», «нам до́лжно, мы должны религиозно веровать», уперся в факт всеобщей смерти и ожидания, «что же будет там», то я печатно ему ответил, что просто это неинтересно. Ответил со своей точки зрения и, может быть, с точки зрения своего положения: для человека, имеющего детей и всю жизнь трудящегося, «там» просто неинтересно, и психологически, субъективно не существует. А существует ли «там» объективно и, так сказать, научно, точно…3
Об этом я не говорил. Это кто же знает. Ну, кроме попов, которые «все знают». К этому я позднее прибавил мысль, что настолько «здесь» все улучшилось бы, энергия наша напряглась бы, если бы мы совсем оставили заботу о «там». Я говорил со своей личной точки зрения, как (думаю) и Д. С. Мережковский говорил тоже не без «своей точки зрения» и своего частного положения, близкого к монашескому.
«Нет детей – воображай ангелов».
«Есть дети – ангелы призрачны, тают, нет их…»4
* * *
Статьи мои, резко выраженные, вызвали несколько откликов. Вопрос смерти и «что будет там» есть вопрос практический; и мне кажется чем-то ужасным, когда философия или поэзия принимается фантазировать «на эту тему». Разве можно фантазировать об операции? Может тот, кто ее никогда не переносил и близкие его не переносили. Смерть и «загробное существование» или «нет его» суть не темы философии или стихов, а право и собственность сгорбленных, почерневших от страдания и труда людей, которым это – важно.
Поэтому я сохраняю с большим благоговением письма этих немногих людей, откликнувшихся на вопрос «есть ли бессмертие?» И предложу некоторые из них читателям.
В виде предисловия к ним считаю нужным сделать оговорку: читатели встретятся здесь с голосом не духовенства, – из него никто не отозвался, – но с голосом людей церковного строя души, которых задело мое отрицание. К «церковному же строю души» нужно относиться и не преувеличивая, и не уменьшая его значения: в области данной темы церковь есть преемственная хранительница вековой работы мысли, когда-то свежей в пору еще новизны самого вопроса. Теперь – это коралловый риф, может быть, уже и ушедший под воду, помертвелый: но тут копошились мириады живых существ, копошились и строили. Строившие были вот такими точь-в-точь, как авторы писем ко мне: они живы. И церковная мысль была когда-то жива и деятельна. Но потом она отмерла в профессионалах; однако в «исповедниках» она млеет еще, угольки горят и при возбуждении вспыхивают. Статьи мои, под заглавием «Вечная тема», послужили таким возбуждением. Церковный дух ярче вспыхнул, чем как мы обычно видим его. Это – старый дух, имеющий силу и слабость всего старого: что-то поношенное и крепкое, стильное и вышедшее из моды, неприменимое к лицам, но на что можно долго любоваться, как мы любуемся, иногда до слез, на всякие руины, на все седое, вековое, полуразрушенное.
«Здесь жил когда-то человек»…
Можно ли пройти мимо этого равнодушно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?