Текст книги "Русская философия смерти. Антология"
Автор книги: Коллектив Авторов
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Русская философия смерти XIX в. пытается замкнуть перспективы дольнего мира на образы Собора спасенных лиц (Ф. М. Достоевский), Всеединства вечного Воскресения (В. С. Соловьев), в утопиях тотально воссозданных поколений (Н. Ф. Федоров) и грядущего царства «бессеменных святых» (В. В. Розанов). Эти мифологемы вошли в религиозный опыт следующего века, но претерпели существенную переадресацию: XIX век любил жизнь и мог еще благоговеть перед ее возможностями. Начальные десятилетия XX века вручили философам в качестве ближайшего объекта новый тип человека, не желающего жить и изверившегося в жизненных ценностях. Новая иммортология по многим направлениям развивается в формах философической профилактики суицида. В глазах XX в. Космос изображающей смерти отчетливо и неотвратимо преобразуется в трагедию вселенского самоубийства.
III
Новые образы смерти надвигаются на человека в кризисные эпохи, когда резко меняются стереотипы восприятия исторического времени, ломаются привычный жизненный ритм и скорость реакции на события. Революция и война воздвигли вокруг свидетеля народившегося века живые картины изображающей смерти. В искусстве авангарда рухнули классическая геометрия прямой перспективы и эстетика жизнеподобия. В литературе импрессионизм размыл ясно очерченные контуры внешнего мира, а символизм и вовсе заменил их мифологической конструкцией. Мифология мирового зла, Танатоса и эстетские программы суицида заняли в быту и творчестве символистов центральное место. Футуризм избрал поэтику насилия и разрушения «старого мира». Ситуация человека внешне угрожающего мира усилилась кризисом внутреннего человека: ницшеанство и психоанализ, релятивистские концепции в физике и космогонии, неокантианская гносеология и культурфилософия агонизирующей Европы довершили разгром традиционных гуманистических ценностей путем простой перемены знака. На аксиологической шкале эпохи меняются местами «варварское» и «культурное» (типа «панмонголизма»), «стыдное» и «целомудренное» (замена философия эроса «половым вопросом»), «иллюзорное» и «подлинное» («неужели я настоящий / И действительно смерть придет?» – вопрошал поэт), – и далее, по всему списку основных оппозиций.
Явление религиозного ренессанса стало и мировоззренческой «суммой» этих процессов, и отчаянной попыткой вернуться к целостной картине мира, к богочеловеческому диалогу в богооставленном мире. «Пещера Платона» и «Иов на пепелище» стали навязчивыми образами философской прозы, а мистериальная этика жертвы и тревога за судьбу «другого» – основными ее мотивами. Размыкание вплотную придвинувшегося горизонта изображающей смерти осуществляется необычным для прошлого века способом: путем перебора ее экзистенциальных посулов. Чтобы уяснить оксюморный смысл этого подхода, скажем, что культурное сознание могло устоять перед эпидемией ранних уходов и гибелью привычного интеллектуального уюта только одним манером: сделав смерть маленькой. В реальном бывании изображающая смерть не объективируема, но ее можно представить изображенной, играть с ней, как со псевдообъектом. XX век вспомнил о пространственных интерпретациях изображенной смерти в виде закрытых, довлеющих себе объемов (вроде идиллии остановленного времени в «Старосветских помещиках»). Иначе говоря, «объект» философско-эстетической танатологии обретает очертания и пластику скульптуры, возникает скульптурика смерти. Смерть, успокоенная в «своем» пространстве, позволяет обойти ее кругом, разглядеть с разных дистанций и в разных ракурсах. К ней применимы теперь инструменты измерения и навыки достраивания пластических структур, она может быть «размягчена» в целях концептуальной формовки и комбинирования в составе пространственных ансамблей мировоззренческой архитектуры, ей можно подыскать «свою» онтологическую нишу в научной модели мира, в образных картинах Космоса и в ландшафте исторического самосознания.
Идея структурности вещей бытия в сочетании с символическим опытом чтения «текста мира» (гиперсемиотизация натуры) позволили XX веку осуществить чрезвычайно важную (неотрефлектированную современниками) онтологическую реформу. Смысл ее состоял в признании за природой свойств уровневого взаимозначения. Иллюстрацией пусть послужит нам несколько выходящий из хронологического ряда герой А. П. Платонова, который занимается достаточно странным делом: изготовляет деревянные копии железных предметов (сковородки, орудия крестьянского труда) или лепит из глины нечто, не имеющее аналогов в природе.
Взаимоозначиваясь, вещи «проговаривают себя» в инородном их природной фактуре материале, тем авторитетнее подтверждая и исконную свою суть, и мировое единство «вещества существования». Деревянная сковородка не отрицает эйдоса «сковородности», но проявляет (на контрасте клетчатки и железа) тяжкую весомость иновещного металла. Смерть пропадает в онтологической дружбе вещей. Подобным образом другой герой Платонова проявляет заботу о сиротски отпавших от Целого фрагментах мира: собирает комья земляного праха, обломки и обрывки забытых предметов [как и герой «Гарпагониады» К. К. Вагинова (1933)]. На фоне собирателя нежити и хранителя гнили Плюшкина образами платоновских чудаков (федоровцев?) утверждается мысль о бессилии изображающей смерти перед вечной жизнью живого. В сирых предметах бедного забвенного мира звучат приглушенные голоса мировой памяти бытия; в сложном органическом процессе метаморфоз мировой плоти и ее ино-воплощений, во всеобщем законе онтологического ино-означенья отстаивается бессмертие живого и водружается завет неодиночества человеков под осиротевшими небесами.
Схожие процедуры метавоплощений описаны и у Н. А. Бердяева. По условиям его персонологии, «я» не объективируемо в смертном мире, но, чтобы состоялся диалог с «другим», «я» высылает навстречу многим «я» «других» свои артистические «ино-я», обладающие всей полнотой личностного голосового приоритета. В зоне маргинального контакта полномочные вестники «я» общаются с вестниками «другого» на границах личностей. Целокупная и бессмертная монада «я» изъята из тления и сохранена для богочеловеческого диалога и выхода, по смерти тела, в метаисторию, в завременные недра Троицы. Эсхатологическая гносеология Бердяева почти отрицает учение о бессмертии души и вечной жизни духовного Собора посмертного человечества. В его трагической картине мира смерть являет собой непобедимое зло разъединения и разобщения живой материи. Оно преодолевается в борьбе человека за целостность субъективного самоодержания и позитивно разрешается в возможностях не вполне ясного «многопланового перевоплощения». Увлеченность идеей метемпсихоза многих русских философов XX в. делает весьма условной их верность христианству с его строгим историзмом и убежденностью в единократности исторического события (Иисус Христос лишь единожды явился в мир).
Обращенная онтология смерти раскрыта и в центральном памятнике философской танатологии XX в. – книге С. Н. Булгакова. В диалектике взаимоозначающей тварно-нетварной Софии одолена смерть как наследие падшего бытия. Приятие смертной муки бессмертным существом – Спасителем и Искупителем мира – укореняет возможность победы над тленом в смысловом теле слова Завета, в событии кеносиса и в обетовании будущего века. Голгофа есть распятие смертного и воскресение в смерти. Умирание есть отпадение в одиночество гибнущей твари. Но в смерти, говорит Булгаков, «я познал себя включенным в полноту, в апокалипсис, в откровение будущего века». Сегодняшним читателям сочинений на тему «Жизнь после смерти»23, в которых обобщен клинический опыт самонаблюдений агонизирующего пациента (то есть обобщены мгновения не «после», а «вместо» жизни), неплохо бы вслушаться в то рассуждение Булгакова, где утверждается, что «умирание само по себе не знает откровения о загробной жизни и о воскресении. Оно есть ночь дня, сам первородный грех»24.
Игра уровнями бытия и зеркально отраженными иерархиями – предмет онтологической игры со смертью в мистерии Л. П. Карсавина «Поэма о Смерти» (Каунас, 1932). Обыгрывается ситуация прения Иова с Богом. Устами подвергаемого инициации ветхозаветного героя уже задан, как мы помним, специфично новозаветный вопрос: «<…> Как оправдается человек перед Богом?» (Иов. 9,1); «Когда умрет человек, то будет ли он опять жить?» (Иов. 14,14). В карсавинском изводе антропологии человек осуществляет в своей судьбе восхождение к «Симфонической личности» – единомножественному сообществу спасенных. Индивид («момент-личность») означивает свое сущностное со-присутствие в Симфонии, в иерархиях, растущих по вертикали и вверх в метафизическом пространстве Собора. Как деревянная сковородка платоновского героя моделирует свой металлический прототип, так и индивид Карсавина воплощен в человеческих мощностях высшего порядка («О Личности», 1929)25. В «Поэме о Смерти» идет не лишенная травестийного риска игра по переводу традиционных аргументов теодицеи в план оправдания человека. Новый Адам Карсавина берет на себя роль… искупителя Бога как «Своего Другого». Бог спасен и оправдан в человеке полнотой страдальческого жития на земле. Человеку надлежит исполнить крестный завет до конца (во фрагм. 138: «…будем вместе жить этой несовершенной жизнью»). Так у нового Адама-Искупителя появляется надежда положительного ответа на вопрос: «Умру ли я Божьей смертью?» (в контексте: «Не будет ли напрасной моя жертва и мое сораспятие Господу?») Религиозная философия Танатоса в творчестве Л. П. Карсавина подошла к черте, за которой взыскание «Божьей смерти» по факультативному смыслу словосочетания готово означить смерть самого Бога. Если в единомножественной фактуре Симфонии «я» жертвует своей самостью ради универсального сверхличного синтеза, то, вопреки намерениям Карсавина, эта картина метаистории не нуждается ни в Боге как инициаторе Собора, ни в смерти как разлучной инспирации, коль скоро финальный замысел Богостроительства – спасение личного человека – при этом не осуществляется по слову Завета. Отдаленно брезжущий проблемный фон поэмы (христианство как историческая неудача) приближается к тексту вплотную и даже сливается с ним, насыщая его атмосферой почти веселого отчаяния.
Сходная картина единомножественной мистерии «я», поднявшихся к «Верховному «Я» (целокупному Организму наследников спасения), построил А. А. Мейер [ «Заметки о смысле мистерии (Жертва)», 1933; «Gloria (О Славе). 16 тезисов», 1932–1936].
Отдельный сюжет в истории русского Танатоса составила изображенная смерть, в частности в литературе. Первое десятилетие века отмечено приоритетным влиянием темы смерти; в параллель ей философская публицистика культивирует апокалипсис культуры, эсхатологические пророчества и образ Антихриста. В 1910 г. выходит альманах «Смерть» с обзором литературной танатологии26, а еще раньше группа «Литературного распада» с позиций почти марксистского иммортализма подвергает критике богемное самолюбование смертью27. Будущий историк отечественной мысли о смерти оценит и импрессионистическую прозу Р. М. Соловьева (Философия смерти. М., 1906), и исповедальный анализ страха смерти в романе В. В. Свенцицкого «Антихрист» (1908), и тексты Ф. Сологуба – поэта трагического пессимизма28.
Иммортология Серебряного века охотно развивает идущие от «парадоксалистов» Достоевского аналогии идейного иллюзионизма всякого рода и смерти как последнего миража. «Общественные идеалы» получают новое испытание «пред лицом смерти»: «Разве смерть не будет так же пожирать всех рождающихся людей, когда в России наступит другой общественный строй?» – резонно замечает герой скандальной исповеди. – <…> Я слишком знаю смерть <…>, чтобы закружиться в ребяческом вихре «освободительного движения»29. Прямым ответом этой реплике является маленький трактат Е. Н. Трубецкого: «Достаточно совершить прогулку на кладбище, тут мы найдем безобразную, возмутительную пародию на все наши идеалы и формулы. <…> Разве смерть не превращает в недостойный обман все наши святыни? <…> Деспотизм есть смерть. <…> В основе нашей жизни лежит вера в скрытый для нас разум вселенной <…>. В бессмертии смысл свободы и ее ценность. <…> Признание свободы – это та дань уважения, которую мы платим бессмертию»30.
Проблемы эстетической танатологии развернуты в антропологических сочинениях М. М. Бахтина 1920-х годов. По его мысли, «я» не в состоянии осознать событие своей смерти со своего собственного места. Она может быть увидена лишь «другим», в видении которого моя жизнь получает эстетическое спасение-завершение: «Память о законченной жизни другого <…> владеет золотым ключом эстетического завершения личности. <…> Помыслить мир после моей смерти я могу, конечно, но пережить его эмоционально окрашенным моей смертью, моим небытием уже я не могу изнутри себя самого, я должен для этого вжиться в другого или в других, для которых моя смерть, мое отсутствие будет событием их жизни; совершая попытку эмоционально (ценностно) воспринять событие моей смерти в мире, я становлюсь одержимым душой возможного другого, я уже не один, пытаясь созерцать целое своей жизни в зеркале истории, как я бываю не один, созерцая себя в зеркале»31. Особую ценность для истории Танатоса представляет анализ Бахтиным изображенной смерти у Ф. М. Достоевского (в его мире «смерть ничего не завершает, потому что она не задевает самого главного в этом мире – сознание для себя») и Л. Н. Толстого (для овеществленного сознания его героя смерть обладает «завершающей и разрешающей силой»32).
Опыт изображенной смерти у Достоевского и Толстого лег в основу книги Л. Шестова «На весах Иова» (1929). Шестов наследует экзистенциальную тревогу «парадоксалиста», в которой сублимировано недоумение подпольного мыслителя Достоевского перед абсурдом смерти как самоочевидной онтологической бессмыслицы; внятна ему и смертная тоска овнешненного тленной телесностью героя Толстого. Перед зрелищем смерти изображающей, то есть перед живой жизнью, упакованной в футляры смерти, Шестов формулирует долг философа: не мириться с противоречиями бытия, но «вырваться, хотя бы отчасти, при жизни от жизни». В интонациях Иова богооставленного автор «Откровения смерти» (1915) твердит о напрасном даре, доставшемся человеку: разумении и объяснении. Одна мысль о смерти приносит мыслителю физическое ощущение бессилия перед титаническими стенами плотно слежавшегося праха, которые обступают личность по всему периметру его дольней Платоновой пещеры.
В контраст шестовскому отчаянию русская традиция Танатоса знает смиренные размышления И. А. Ильина: в книгу «Поющее сердце» (Мюнхен, 1958) он включил «Письмо о смерти» и «Письмо о бессмертии», в которых православная дидактика танатоса строится в традиционном европейском аспекте достоинства личности33.
IV
Концепции воскрешения и метаисторических аннигиляций смерти в XX в. перестали выполнять компенсаторные функции (по отношению к страху жизни и страху смерти). Они, конечно, сохранились в списке предметов богословских дискуссий и конфессиональных предпочтений, но по эту сторону бытия все чаще смотрят на них с чувством некоторой неловкости.
Русская традиция знает абсолютную посюстороннюю альтернативу смерти; история ее философского осмысления практически не изведана.
Это – метафизика детства. В феномене ребенка отечественной мысли открылась та единственная ниша в космосе изображающей смерти, в которой Танатос априорно упразднен. В детях дана сама субстанция жизненности и онтологическая «иллюстрация» бессмертья. Дети – черновики бессмертных существ: и внутри своего родового неиндивидуализированно-мифологического сознания, и в нежном цветении мировой плоти. Всем смыслом своим мифологема детства освящает витальную достоверность человекоявленья в бытии и весь человеческий план Божьего домостроительства. Дети – самые надежные вестники Божьей правды; на них осуществляется свидетельское представительство мировой надежде и первопамять древнего Эдема, в них сбывается подлинник Завета. В глазах С. Н. Булгакова детским миром «устанавливается некое срединное, переходное состояние между ангельским и человеческим миром… <…> Онтологическое раскрытие природы и предназначения этого детского мира, по-видимому, переходит за грань этого века. Он имеет свое онтологическое основание в том освящении детского возраста, которое дано Спасителем, прошедшим и младенчество в своем воплощении»34. Святоотеческая мифологема человечества как Детского Собора чад Божьих закреплена в отечественной словесности образом «детской церкви» (М. М. Бахтин): клятвой детей на могиле в финале «Братьев Карамазовых». «Детское» в мире взрослых призвано, по Достоевскому, вернуть человека в догреховное состояние; таков в «Идиоте» князь Мышкин. В ребенке просветляется темная, падшая природа дольней твари. «В сиянии младенца есть ноуменальная, поту-светная святость, как бы влага по-ту-стороннего света, еще не сбежавшая с ресниц его»35.
Философия смерти создается взрослыми людьми, их угрюмому позитивизму обязаны мы маскировкой танатологии под какие-нибудь «Этюды оптимизма»36. В детях открыты творческая юность мира и рвущая смертные оковы витальная энергетика. Так полагал автор жизненной концепции «творческого поведения» русский мыслитель М. М. Пришвин: «Если творчество есть сила освобождения от цепей, то это же самое творчество может и сковать цепь: как сохранить силу творчества до решимости схватиться с самой смертью? <…> Сила творчества сохраняется теми же самыми запасами, какими сохраняется на земле вечное детство жизни во всех его видах»37.
Мысль героя Ф. М. Достоевского о невозможности оправдания мира, стоящего на крови ребенка, запала в память русской культуры. В картине мира А. П. Платонова рушится мироздание, если в нем погибает центральная его ценность и предмет культа: ребенок. Мир, в котором нашлось место для детских могил, не готов для жизни: «Жить на земле, видно, нельзя еще, тут ничего не готово для детей»38.
Параллельно литературно-эстетической метафизике и теологии детства39 развиваются и культурно-исторические трактовки. Они связаны со специфическими рефлексами «русского эллинства», которыми так плотно насыщены тексты вроде «Младенчества» (1918) Вяч. Иванова и мемуаров о своем детстве П. А. Флоренского. В греческой детской Европы и России мы получили культурный иммунитет от смерти; за нашими плечами – опыт ее отрицания в масштабах исторически адекватного возраста. Б. Л. Пастернак писал в «Охранной грамоте»: «В возрастах отлично разбиралась Греция. Она остерегалась их смешивать. Она умела мыслить детство замкнуто и самостоятельно, как заглавное интеграционное ядро. <…> Какая-то доля риска и трагизма, по ее мысли, должна быть собрана достаточно рано в наглядную, мгновенно обозримую горсть. Какие-то части здания, и среди них основная арка фатальности, должны быть заложены разом, с самого начала, в интересах его будущей соразмерности. И, наконец, в каком-то запоминающемся подобии, быть может, должна быть пережита и смерть»40.
Культурология смерти и метафизика Танатоса, встретившись на почве эллинских симпатий русской мысли, придали ей особый привкус трагического оптимизма. О. Э. Мандельштам, твердо знавший, что лишь культура не ведает смерти, готов распространить эллинскую иммортологию на все историческое содержание христианства: «Христианский мир – организм, живое тело. Ткани нашего мира обновляются смертью. Приходится бороться с варварством новой жизни, потому что в ней, цветущей, не побеждена смерть! Покуда в мире существует смерть, эллинизм будет, потому что христианство эллинизирует смерть. Эллинство, оплодотворенное смертью, и есть христианство»41.
Русские интуиции смерти и опыт ее переживания в родной словесности и искусстве почти не изучены. Настоятельной современной потребностью, отвечающей духовной конъюнктуре дня, является собирание и издание памятников отечественного размышления над смертью. Уже само по себе это дело есть борьба со смертью. Музыкой смерти переполнен кризисный космос нашей культуры. Но партитура ее неплохо изучена русскими мыслителями. Наш долг – вернуться к этим страницам и заново перелистать их в закатном свете сошедшего во тьму небытия второго тысячелетья.
1990–2003
Примечания
1. Токарский А. Страх смерти // Вопросы философии и психологии. М., 1897. Кн. 40. № 6. С. 931–978; Эрн Вл. Социализм и проблема свободы // Живая жизнь. М., 1907. № 2. С. 68–87 (ч. III статьи).
2. Розанов В. Вечная тема // Новое время. СПб., 1908. 4/17 января. № 11427. С. 3. Позже в полемику включился Д. С. Мережковский (Мистические хулиганы // Свободные мысли. СПб., 1908. 28 января. № 38. С. 2), после чего появилась статья Розанова «Еще раз о вечной теме» (Новое время. СПб., 1908. 23 февраля / 7 марта. № 11476. С. 4–5) и его же эссе «Смерть… и что за нею» (Смерть: Альманах. СПб., 1910. С. 143–163). В 1903 г. Розанов опубликовал в «Новом пути» (СПб., № 7) статью «Святость и смерть», вошедшую потом в книгу «Темный лик: Метафизика христианства» (1911).
3. См. обзор: Гуревич А. Я. Смерть как проблема исторической антропологии: О новом направлении в зарубежной историографии // Одиссей: Человек в истории. Исследования по социальной истории и истории культуры. 1989. М., 1989. С. 114–135; Новикова О. А. К вопросу о восприятии смерти в Средние века и Возрождении: (На материале испанской поэзии) // Культура Средних веков и Нового времени. М., 1987. С. 51–59; Семина К. А. Археология и социология смерти: (Анализ исследований 80-х гг.) // Личность и общество в религии и науке античного мира: (Современная зарубежная историография). Реферат. сб. М., 1990. С. 91–107; Гайденко П. П. Смерть // Философская энциклопедия: В 5 т. М., 1970. Т. 5. С. 34–36.
4. Седов Л. Типология культур по критерию отношения к смерти // Синтаксис. Париж, 1989. № 26. С. 159–192. См. материалы первой отечественной конференции по проблемам культурологии смерти: Семиотика культуры. III Всесоюзная школа-семинар 15–20 сентября 1991. Тезисы докладов. Сыктывкар, 1991.
5. Топоров В. Н. О космологических источниках раннеисторических описаний // Труды по знаковым системам. Тарту, 1973. Т. 6.
6. Лотман Ю. М. Поэтика бытового поведения в русской культуре XVIII века // Там же. 1977. Т. 8. С. 65–89.
7. Радищев А. Н. О человеке, о его смертности и бессмертии // Избранные философские и общественно-политические произведения. М., 1952. С. 330, 331; с. 56, 57 наст. издания. Ср.: Щербатов М. М. «Разговор о бессмертии души», «Размышление о смертном часе» (оба – 1788).
8. Ламетри Ж. Соч. 2-е изд. М., 1990. С. 162. Вопреки механистическому опыту своего века герой сократического диалога кн. М. М. Щербатова (включенного в наст. книгу) говорит: «Не машины Он, но разумных тварей сотворил, а потому и дал нам свободу последовать или нет Его Святому Закону». Ср. у наследника стереотипов «Бог-Геометр», «Мир-часы» Г. Сковороды в трактате «Начальная дверь ко христианскому добронравию»: «<…> Натура, или дух, весь мир, будто машинистова хитрость часовую на башне машину, в движении содержит <…> Сам одушевляет, <…> опять в грубую материю, или грязь, обращает, а мы тое называем смертию» (Сковорода Г. Повне зiбрання творiв: В 2 т. Киïв, 1973. С. 146).
9. Игнатий Брянчанинов. Слово о Смерти. 6-е изд. М., 1900. См. тему смерти в опубликованных фрагментах его антропологического сочинения «Слово о человеке» // Богословские труды. М., 1988. Т. 29. С. 285–320.
10. См., в частности: Савонарола Дж. Проповедь об искусстве хорошо умирать // Вестник РХД. Париж и др. 1981. № 135. С. 99–124. См. анализ темы «искусства умирания» (ars moriendi) в кн.: Хёйзинга Й. Осень Средневековья. М., 1988 (гл. IX. С. 149–163), и публикуемое в наст. книге эссе И. И. Лапшина «Ars moriendi».
11. См. проповедническую прозу прот. Павла Светлова: Любовь и смерть // Киевлянин. 1899. № 132; О страхе смерти // Там же. 1901. № 25; О смысле смерти // Там же. 1901. № 53. См. также: Гермоген (К. П. Добронравин). Утешение в смерти близких смерти. 11-е изд. СПб., 1903; Митрофан, монах. Как живут наши умершие и как будем жить и мы по смерти: По учению православной Церкви, по предчувствию общечеловеческого духа и выводам науки. Т. 1. В 4 ч. 5-е изд. СПб., 1889. М., 1991; Иоанафан, еп. Тайна смерти // Домашняя беседа для народного чтения. СПб., 1869. № 48.
12. «Я действительно был поэтом, – не в стихах, а на самом деле. Под влиянием внешнего вдохновения я задумал и развил длинную поэму жизни и, по всем правилам искусства, сохранил в несовершенное единство. <…> Я был также и актером. Я разыгрывал всевозможные роли» (Печерин В. С. Замогильные записки (Apologia pro vita mea) // Русское общество 30-х гг. XIX в.: Мемуары современников / Под ред. И. А. Федосова. М., 1989. С. 149).
13. См.: Евдокимов П. Н. Преподобный Серафим как икона православия // Вестник РХД. Париж и др., 1963. № 70/71 (III–IV). С. 43–54 (главка «Смерть в радость» – о беседе святого с Н. А. Мотовиловым в чаще Саровского леса. С. 51–55).
14. Достоевский Ф. М. ПСС: В 30 т. Л., 1974. Т. X. С. 92. Собеседник Шатова возражает в интонациях уравновешенного рационализма: «Человек смерти боится, потому что жизнь любит <…> и так природа велела» (Там же. С. 93). Ср.: «Если бы наш ужас перед уничтожением был изначальным эффектом, а не действием присущей нам вообще любви к счастью, то он скорее доказывал бы смертность души. <…> Смерть в конце концов неизбежна, однако человеческий дух не сохранился бы, если бы природа не внушила нам отвращения к смерти» (Юм Д. Соч.: В 2 т. М., 1965. Т. 2. С. 806).
15. Ср.: «Если смерть – величайшая опасность, то надеются на жизнь; если же узнали о еще более ужасной опасности, то надеются на смерть. И если опасность так велика, что смерть стала надеждой, то отчаяние есть отсутствие надежды смочь умереть» (Кьеркегор С. Болезнь к смерти (1849) // Антология мировой философии: В 4 т. М., 1971. Т. 3. С. 731).
16. См.: Лифтон Р., Ольсон Э. Жизнь и умирание / Реферат Д. Ляликова // Буржуазные психоаналитические концепции общественного развития. Реф. сб. АН СССР ИНИОН. М., 1980. С. 64–92; Сабиров В. Ш. Проблема страха смерти в современной танатологии // Философские аспекты духовной культуры. М., 1984; о самоанализе страха смерти см.: Шперк Ф. Э. О страхе смерти и принципе жизни. СПб., 1895.
17. Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 20 т. М., 1961. Т. 12. С. 50, 109.
18. О значении религии жизни и религии смерти см.: Толстой Л. Н. ПСС: В 90 т. (Юбилейное издание). М., 1936. Т. 17. С. 356.
19. О смерти: Мысли разных писателей. Собрал Л. Н. Толстой. М., 1908. Не без влияния этой антологии в XX в. была написана книга: Андреевский С. А. Книга о смерти: (Мысли и воспоминания). Ревель; Берлин. 1922. Т. 1–2. См. рец. Д. В. Философова // За свободу! Варшава, 1923. 3 января.
20. Соловьев В. С. Соч.: В 2 т. 2-е изд. М., 1990. Т. 2. С. 526–528. Далее в тексте указываем том и страницу этого издания. Ср.: «Жизнь обладает бесконечной ценностью лишь в том случае, когда субъект в качестве духовного, самостоятельного субъекта является единственной действительностью; в справедливом ужасе он должен считать себя отрицаемым смертью» (Гегель Г. В. Ф. Эстетика. М., 1969. Т. 2. С. 237). Однако на фоне гегелевского «необходимость есть чистый произвол, убийство без содержания…» (Его же. Философия религии: В 2 т. М., 1977. Т. 2. С. 193) Соловьев утверждает: «…то, что <…> смерть есть необходимость безусловная, – для этого нет даже тени разумного основания» (Цит. изд. С. 527).
21. Федоров Н. Ф. Соч. М., 1982. С. 109. Ср.: Брюсов В. Я. О смерти, бессмертии и воскрешении // Вселенское дело. Одесса, 1914. Вып. 1.
22. Помимо прямого влияния Ницше, вновь сделавшего тему переселения душ мировоззренческой сенсацией века, следует вспомнить о работе Г. Зиммеля «К вопросу о метафизике смерти» (Логос: Международный ежегодник по философии культуры. М., 1910. Кн. 2. С. 34–49). В 1920-е годы в Русском философском обществе в Праге И. Лапшин прочел диалог «Вопрос о смерти» (см.: Лосский Н. О. История русской философии. М., 1991. С. 195). Книгу «О перевоплощении» писал в конце жизни С. Аскольдов-Алексеев. См. также: Переселение душ: Сб. Париж, 1935.
23. См.: Жизнь после смерти / Сост. Гуревич П. С. М., 1990.
24. Булгаков С. Н. Софиология смерти // Вестник РХД. Париж, 1978. № 127. С. 18–41; 1979. № 128. С. 13–32. См. также: Булгаков С. Н. Жизнь за гробом. Париж, 1987; Флоровский Г. Смерть на кресте. Париж, 1930 (англ.); Ильин В. Н. Профанация трагедии: Утопия перед лицом любви и смерти // Путь. Париж, 1933. Т. 40. С. 54–63; Его же. Великая Суббота: О тайне смерти и бессмертия // Там же. 1938. Т. 57. С. 48–57. Ср.: Флоренский П. А. Рецензия на сочинение <…> «Метафизика смерти в произведениях Тургенева и Достоевского» // Богословский вестник. Сергиев Посад, 1913. № 4. С. 411–413; Левицкий С. Этюд о смерти // Русская мысль. Париж, 1967. Ноябрь.
25. «Как и всякий элемент иерархической структуры, человек здесь всего лишь проявление, актуализация высших симфонических личностей, замысел его существования сводится лишь к тому, чтобы служить выражением таких личностей (церкви, нации, общества), осознать себя как самоосуществление высшей личности. <…> В метафизике Карсавина человек низведен до вторичного и лишен индивидуальной неповторимости. Он только отвлеченный «момент» в иерархии симонических личностей и как таковой не обладает никакими сущностными отличиями от всех остальных моментов» (Хоружий С. С. Философский процесс в России как встреча философии и православия // Вопросы философии. М., 1991. № 5. С. 44).
26. Абрамович Н. Я. Смерть и художники слова // Смерть: Альманах. СПб., 1910. С. 209–284.
27. В первом выпуске «Литературного распада» опубликованы статьи М. Морозова «Перед лицом смерти» (ср.: Горский А. Пред лицом смерти. Б. м., 1928) и П. Юшкевича «О современных философско-религиозных исканиях» (СПб., 1908).
28. См., в частности, его сборник «Жало смерти» (М., 1904. Рец. Вяч. Иванова «Рассказы тайновидца» //Весы. М., 1904. № 8). См. тематически близкие из великого множества подобных вещей: Мережковский Д. Смерть: Петербургская поэма // Северный вестник. СПб., 1891. № 3, 4; Свенцицкий В. Смерть: Драма. М., 1909; Сергеев-Ценский С. Смерть. 1908.
29. Свенцицкий В. В. Антихрист: Записки странного человека. 2-е изд. СПб., 1908. С. 42.
30. Трубецкой Е. Н. Свобода и бессмертие // Русская мысль. Прага, 1922. Кн. III. С. 167–168. См. его же: Смысл жизни. М., 1918 (Гл. II).
31. Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 92, 93. Ср. в полилоге Н. М. Бахтина: «…Только для вещей существует конец, – случайно, извне приходящее уничтожение. Для живого в смерти – не просто конец, но всегда завершение» (Бахтин Н. Похвала Смерти // Звено. Париж, 1926. № 198. С. 5). Один из собеседников симпозиона Н. Бахтина, тема которого – «Похвала Смерти», убежден в мысли о смерти души вместе с гибелью тела. Эта реплика обращена против всей традиции понимания телесности как наследницы преображающего ее Воскресения. См.: Лосский Н. О. О воскресении во плоти // Путь. Париж, 1931. № 26. С. 62–85; Ильин В. Воскресение Христово, новая тварь и суд мира // Вестник РХД. Париж, 1950. № I–II. С. 13–17; Шаховской Иоанн. Московский разговор о бессмертии. Нью-Йорк, 1972. Из современных трактовок см.: Семенов-Тян-Шанский А. Смерть и воскресение Христово // Вестник РХД. Париж, 1971. № 100. С. 34–43.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?