Текст книги "Русская философия смерти. Антология"
Автор книги: Коллектив Авторов
Жанр: Философия, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
I
«Прочитала сегодня вашу статью Вечная тема и захотелось мне немножко побеседовать с вами. Тема ее очень близка в данное время моему сердцу: я видела, как жизнь ставила «точку»[21]21
В «Вечной теме» я сравнивал смерть с «точкою, поставленной в конце речи»: автор привязывает свою мысль к этому сравнению.
[Закрыть] моей незабвенной умирающей матери, и нам это было мучительно и ужасно! Вы не боитесь смерти? Никогда, верно, вам не приходилось видеть близкого человека умирающим: тогда вы не сказали бы этого. Вы думаете, так просто умирать[22]22
Я тоже писал об этом: что умереть – это «просто», «не сложно», и если без боли – то и не мучительно.
[Закрыть]: поболел, сложил руки на груди – и конец! Нет, я уверена, что именно так никогда и не бывает; мозг работает неудержимо, неизвестность пугает, а окружающее так манит к жизни; вот все дети уже взрослые возле нее: как ей мучительно хочется еще пожить с ними, посмотреть на них, порадоваться их радостью, погоревать их печалью, – и который бы из них ни сел возле нее, она знает, что это ее ребенок, вымученный, выстраданный ею. В душе она кричит и протестует перед неизвестностью, она не хочет расстаться со своими детьми, они ей дороги, как никто в мире! Не нужно ей рая; ничего не нужно; только дети, они одни для нее, смысл жизни в них; когда бы они умерли все[23]23
То есть ранее матери.
[Закрыть], думаю, легче было бы, она бы только стремилась к ним туда, в эту высь неизвестную; а теперь они останутся здесь без нее, как они будут? Вот Надюша совсем одна остается, жизни не знает, всегда я заботилась об ней, как она будет? Плакать долго станет обо мне, на могилу часто, каждый праздник будет ходить; как-то Варюша переживет смерть мужа[24]24
Вероятно, больного или умиравшего в день, месяц или год смерти матери.
[Закрыть], – старый да больной, а любит его, так же, как и меня: к кому она придет горевать свое горюшко? А Петя, Лиза, Женя? – А вы говорите: «Так просто, не страшно». За 1/2 часа до смерти я наклонилась к ней и говорю тихо: «Откройте ротик, я волью лекарство, которое успокоит вас». И она – сознательно значит – открыла его, она слышала и поняла меня. Сколько же мучительных, тяжелых дум пронеслось в ее сознательной голове за последние 24 часа, когда болезнь ее ухудшилась. С какой верой на (в?) жизнь, именно на жизнь, она причастилась; с каким усердием и надеждой на выздоровление она молилась на молебне Св. Целителю Пантелеймону, и когда, после всего, ей стало хуже – вы поймете отчаяние человека, – ее вера могла поколебаться, потому что хотя боли были страшные, но голова ясная совершенно, она могла думать свои страшные мысли; черная яма откроется, положат ее туда, разойдутся, и она останется совсем одна; смерть и одиночество почти равносильны. Рот после лекарства уже не закрылся, она стала спокойно дышать, тише, тише и конец! Если хотите, то смерть, как конец, проста и не сложна; заснула вечным сном, тихо и спокойно, но перед тем 24 часа ужасны! Ужасны по сознанию полному; в 74 года страшная жажда жизни. «Пожить бы еще немножко; посмотреть бы, Л., как у тебя родится ребеночек, понянчить его, а то умру и ничего не увижу!» – с грустью иной раз говорила она; для нее смерть была глухою стеною, за которой будут ее дети, и она не увидит их. Я старалась перед смертью внушить ей более отрадные мысли, что наша душа оставит свое грешное тело и, как бабочка, вылетит из своей оболочки для лучшей жизни; за что нас Бог будет наказывать? Он нас создал с грехами и знал, что мы будем грешить, – за это нельзя наказывать. Вы всю жизнь страдали, почти не имея покоя, да и там будете страдать? нет, Бог милосерд будет к вам! А перед нею была только глухая стена, за которою не будет ее детей; при таком-то взгляде на смерть, полное сознание перед смертию, – Господи, как это ужасно! Вот я теперь каждый вечер читаю Псалтирь по ней; с полной верой; да, я хочу верить в это (а вы хотите отнять от меня, вашей статьей, что «там» ничего нет), что прочищаю ей дорожку к Богу; пусть она моей верой пройдет туда, где бы ей было легко и хорошо; я только тогда и нахожу покой, легче на душе станет, как помолюсь за нее. Не надо, г. Розанов, отнимать веру у людей в будущую жизнь; вы тоже ставите глухую стену там; а мне приятно думать, меня это мирит со смертью, что там я встречусь с нею, отцом и всеми, кто дорог мне был. Может, я не так молюсь за нее теперь; научите, как теперь молиться за нее? Вы должны знать, кончили Академию[25]25
Я получил не академическое, а университетское воспитание.
[Закрыть]; 20 дней прошло, как умерла она, а я читаю те молитвы, что читали монашки над нею до похорон: может, это неправильно? Укажите мне книги, где говорилось бы о смерти и убежденно доказывалась загробная жизнь; только убежденно. Первые дни после ее кончины я молиться не могла, я обиделась на Бога, что Он оставил меня одну, взял ее безвозвратно и никогда больше она не вернется ко мне, не сядет в свое любимое кресло, не будет слушать, как я провела день, ни одобрять, ни порицать меня. Когда бы я ни пришла теперь в свою комнату, она всегда будет пуста; вот чем ужасна смерть, раз она взяла, не возвратит, не пощадит. Снится, после смерти, мамаша одной из сестер, будто встала она из гроба, сердитая такая, говорит, что крепко заснула; «зачем доктора не позвали, когда она умерла?» А мы не позвали, это правда. Что это такое? У нее был рак на печени, доктор сказал, будто так плохо, что дело – нескольких дней или часов, и вдруг – сон такой ужасный и правда главное; тогда казалось так все просто, ясно, – для чего доктор? А вы говорите – не страшна смерть; она очень страшна еще тем, что оттуда нет вестей, все входы для нас заперты[26]26
Кроме одного – самим умереть: и тогда уже не вернешься назад. Поразительно, что метафизическое существо смерти, такое действительно ужасное, новое – для каждого, однако, откроется, но в самый последний миг жизни!! Ужасная «точка»… со страшным по сложности, по смыслу содержанием!
[Закрыть], мы ничего не знаем, все закрыто для наших глаз, глухая стена. Научите, что мне читать, чтобы я нашла покой? В сорок лет остаться одной – ужасно!. »
* * *
Вот письмо, можно сказать, из самой гущи жизни.
Смерть – перерыв: оборвалась в нужном месте нить, неконченая, интересная. «Хоть 75 лет, но всем интересовалась: все бы надо если не доделать (за такою старостью), то досмотреть». – «Как же вы без меня? мне нельзя уйти, и так не хочется… Я еще всем нужна, душевно нужна»…
Среди этих горячих интересов никакой мысли о «там». Старушка томилась, что она не досмотрит, не доделает «здесь», и это так полно и насыщенно, что не осталось пустоты для заполнения «загробным существованием».
О нем не умирающая думает, а живой, оставшийся. «Ах, мама: как нам вас недостает»… И как порыв продолжить дальше, разорвать препятствие, проломить «стену», все разрешается в крик: «Вы там живете».
Это земные мысли об умершем.
В «смерти» так же, как она сама, – интересны живые. Что такое для них «смерть»?
В письме, в разных подробностях его, хорошо отразилась теплота жизни: «Как нам было тепло с вами, мама: а теперь так холодно, ужасно холодно!»
Смерть есть холод, врывающийся в теплоту жизни. Это как вышибленное в стужу зимою окно: вдруг понесло снегом, задул ветер, загасил свечу.
Смерть – ужас, безобразие, разлом. Смерть – катастрофа.
Всякая. Для всякого.
Вот одна ее сторона, осязательная, «наша аста».
Но затем остается именно она, вещая, таинственная, безгласная.
У, чудище: тебя все боятся. Кто ты?
II
Следующее письмо я получил от доктора Якобия: называю имя, так как автор и не желает, чтобы оно было скрыто. Он не рассказывает ничего личного, он интересуется, как ученый. Письмо из провинции.
«Я боюсь, что среди множества получаемых обычно писателями писем это мое письмо пройдет для вас незамеченным и не достигнет своей цели. Прежде всего должен объяснить, кто вам пишет: я по профессии психиатр, доктор медицины нескольких университетов, член многих ученых обществ. Мои исследования получили за границей медали и академические отличия. Теперь я занят организацией психиатрического дела в Могилевской губернии. – Ваши статьи приносят нам, – людям другого мышления на «вечную тему», – вести, идеи, заботы из мира иной мысли, иного чувства, в значительной степени даже иной гражданственности (напр<имер>, в церковном вопросе), – из мира, ставшего нам совершенно чуждым не только по нашим общественным и личным воззрениям, но почти можно сказать: по нашему чисто интеллектуальному пониманию. Когда оттуда пишут профессионалы, все это избито, школьно, старо даже по форме и просто наводит скуку. Но когда пишет Розанов, Мережковский, я читаю с захватывающим интересом. Особенно заинтересовала меня ваша статья «Еще о вечной теме», и я очень желал бы остановить ваше внимание на двух вопросах, поднятых в ней или ею.
1) Вы верите в Бога, но не то что не верите в загробную жизнь, а не интересуетесь этим вопросом. Но все шансы, что вы действительно не верите, – или же вы не хотите размышлять на эту тему, зная бесплодность размышления, или, наконец, вас отталкивает пошлая форма русского атеизма. Вам «не нужна гипотеза загробной жизни», как Laplace’у5 была не нужна гипотеза Бога.
Новые религии настолько слили понятия Божества и загробной жизни с ее наградами и наказаниями, что для огромного большинства даже образованных людей эти две концепции совершенно нераздельны. Иначе думал и чувствовал древний мир. Для него загробной жизни или вовсе не было, или было бледное существование в шеоле6, в Аиде (вспомните, как плачется Ахиллес), в самой могиле (по римскому пониманию); но все это не имеет ничего общего с христианской или магометанской концепцией. Это же полное разделение божества и загробной жизни мы и теперь встречаем у языческих тюрков Сибири; это же мы видим и в «Калевале». Но чтобы человек не только цивилизованный, но одухотворенный вернулся к древней концепции – это факт в высшей степени любопытный, редкий, и его следовало бы использовать. Ваша психология, исследованная и анализированная в этом направлении, дала бы нам понимание, а не одно внешнее знание психологии хотя бы классического мира в его религиозно-этических воззрениях. Если бы вы сделали такой анализ, вы внесли бы важный элемент в наше понимание основной психики древнего мира[27]27
По-видимому, д-р Якобий удивляется, что во мне разделены, не связаны идеи загробного существования, которое я отвергаю или к которому равнодушен, и религиозное чувство, которое налично во мне есть. Но ведь загробное существование – это именно «идея», «концепция», и, как таковая, строится или возникает; религиозное же чувство просто есть, вероятно, врожденно, как зрение и обоняние. «Помолиться хочется», «люблю, когда молится человек» (зрелище), «хорошо, когда мы все молимся, (общность, универсальность) – это просто мое «хочу» и не связано ни с какою идеею. Мне даже кажется, что атеист по отчетливому исповеданию (по словам, по образованию, по школе) может быть все равно религиозным человеком. Религиозного человека я узнаю, когда он рассказывает, как купил вещь на базаре; религиозного автора я узнаю, с 15 страницы книги, где-нибудь из середины, все равно. Религиозность есть «стиль человека», стиль построения его души, а в зависимости от этого – построения всей его жизни, деятельности, поступков, – и она сказывается во всякой мелочи, не отвязывается от человека ни в чем и никогда. Есть много людей, тараторящих о религии – и вовсе не религиозных. Религия может быть пуста от каких бы то ни было определенных идей, хотя зато с некоторыми идеями она абсолютно не выносит совмещения: религия есть угол взгляда человека на мир, религия есть зрение, религия есть слышание, религия есть обоняние. Кто не различает цветов и не обоняет их – не может быть религиозен; кто не любит леса – не может быть религиозен (все «святые» любили «пустыню», то есть что «за городом»), кто ненавидит лицо человеческое – не есть религиозен, кто излишне привязан к суете, шуму, «предприятиям», торгу (если до страсти: напротив, спокойная торговля в высшей степени отвечает религиозному духу), любит «водить компанию», увлекается картами, игрою, кто имеет жадность к вину – не религиозен, что бы ни говорил его язык. Религия есть непрерывное, ни на одну минуту не прерывающееся общение с Богом. Религия есть надежда на Бога. Религия есть любовь к Богу. Религия есть верность Богу. Религия – когда человеку «хорошо в Боге». Бог есть его «сладость» и условие существования. С ним он думает, с ним он радуется, с ним всего желает и без него ничего не хочет. Бог – ближе родителей, детей, жены: между прочим, оттого, что ни родителей, ни жены, ни детей Он никогда не отнимет. Он-то и сотворил человека в связи со всем этим, в числе всего этого, как часть этой родительско-детско-мужней связи, и проч. Но Бог – таков, а любим мы Его не за это все-таки, а Самого по Себе. Бог – это мое «хорошо». Я от Него так же не могу отвязаться, как «от своего правого бока». Ну есть он, – что ж я тут поделаю? Но что такое Бог? Это знает только тот, кто знает; а кто этого не знает, – и никогда не узнает, и знать ему незачем. Бог «с нами», и видеть Его нам не дано, ни – знать Его. Тень – за нами; а ведь может быть, что мы никогда на нее не оглянемся и не увидим ее. Бог как кровь: течет в жилах, и мы ее не видим, а ею живем. Бог личен и безличен: лицо Его то является, то скрывается. Но рука Его всегда чувствуется. Бог – не идея: Он есть. Бог крепче мира: мир может разрушиться, а Бог останется. Дохнул Бог – и стали миры, еще дохнул – и нет их; мир – миры страшно малы перед ним. Только от Бога и через Бога все связуется и все осмысливается: как дробь через знание только «величины знаменателя». То есть если мы не знаем величины каждой части – мы не понимаем, и что выражает или показывает, или определяет дробь; а если мы не знаем Бога или, вернее, везде Его не чувствуем, мир – ночь, есть подробности в нем для нас, но для нас вовсе нет его как мира. В смерти самой идеи Бога (только идеи) – умирает мир. Нет Бога – умер мир; есть Бог – мир осветился, согрелся, образовался, есть утро и вечер, есть красота, все есть, «что мне нужно». «Что мне нужно» и «что миру нужно» в высшей степени связуется с «Бог есть». Связуется и – зависит. Я отвлекся: но бессмертие, загробный мир? Это – идея и искусственность, это – так обще, важно, необходимо, истинно и питательно, это уже далеко не так есть, как религия.
[Закрыть].
2) Вы передаете в вашей статье о мыслях и ощущениях во время обморока, который вы приняли за умирание. Раз идеи божества и de l’audelà7 различны, можно предположить комбинацию, обратную вашей, и, сколько можно думать, теперь далеко не редкую, хотя и скрываемую par respect humain8 – я не нахожу формулы для перевода. Я не знаю, конечно, имеет ли такие шансы быть верной гипотеза будущей жизни, но она нелепа, и она, как известно, отстаивается многими помимо и независимо от веры в божество. Сенека пишет своему другу: «Чего ты боишься в смерти? Неизвестности после? Но ты уже это испытал! Когда? До твоего рождения».
Что было раньше, что будет позже, – нам одинаково неизвестно. Обе двери крепко затворены. Оставим золотую (? – Якоб<ий>) дверь рождения, обратимся к железной двери смерти. Отворить ее, посмотреть, что за нею, – мы не можем, но нельзя ли заглянуть хоть немножко, хоть в щелочку? Посмотрим хоть в отражение, может быть, и кривого зеркала? Не могли ли бы нам что поведать люди, стоявшие уже в дверях, уже занесшие ногу туда, но перед которыми, не позади которых, дверь затворилась? Может быть, им мелькнуло что-нибудь?
Возразят – и возражают, – что у людей в таком положении мозг отравлен патологическими продуктами. Что же, – и в этом случае важно знать их психику. Смерть не уничтожает деятельности мозга, не освобождает его от этих продуктов, но невероятно, чтобы она и прекращала тотчас же его жизнь. Как известно, мозг сохраняет более или менее нормальное состояние дольше других органов. У трупа растут волосы, ногти, мертвая женщина может родить, – все это процессы, совершающиеся при участии нервной деятельности, и едва ли есть основание предположить, чтобы высшие процессы прекратились с остановкой сердца, дыханья. Конечно, мозг с остановившимся кровообращением, и тем более с свернувшеюся в венах кровью, действует иначе, нежели в жизненных условиях, но он действует, и нам не может быть неинтересно, что думает – скажем: что бредит – мертвый в могиле, что ему грезится. Я давно уже интересуюсь этим вопросом и составил маленький очерк того, что можно предположить на основании медико-психологических условий. Надеясь, что многие могут заинтересоваться и сказать свое слово, я предлагал двум своим приятелям, редакторам больших журналов, маленький популярный очерк: оба отнеслись с непонятным для меня ужасом, находя que ça manquе́ de gaitе́9. Было бы очень желательно собрать возможно большее число автопсихологических воспоминаний умиравших, но не умерших людей, достаточно интеллектуальных, чтобы дать правдивые описания. Я лично имею основание думать, что такие воспоминания и возможны, и поучительны».
Мысль – поразительно верная. Нужно удивляться, каким образом наука, копающаяся даже в экскрементах, – никогда не заглянула в эту любопытнейшую область, пробираясь по мостику, совершенно правильно указываемому д-ром Якобием. Редакторы журналов, к которым он обращался, вероятно, были медики: но медики, как святые, в труде своем и заслуживают благодарности, в таких мыслях, идеях… Но лучше не будем говорить об их идеях.
«Но есть другая категория людей, заглянувших по ту сторону железной двери, у которых мозг не был отравлен продуктами долгой болезни, – это люди, находившиеся в неизбежной (казалось бы) опасности насильственной смерти, но отделались более или менее тяжелой раной; таких случаев было более чем достаточно в Японскую войну. Рана необходима; получив ее, человек некоторое время твердо верил в близкую смерть. Не-раненные обыкновенно охватываются радостным чувством, мешающим анализу, и даже ясному воспоминанию. Заметим, что такие предсмертные ощущения здоровых людей, сравненные с таковыми же умиравших от болезни, вероятно, дадут значительные, может быть, даже решающие указания.
Я давно уже собираюсь сделать «анкету»; но мне представлялось, что такое обращение может быть сделано только в медицинских журналах к врачам; врачи же, вследствие профессиональной привычки к факту смерти, представляют сравнительно менее годный матерьял относительно психики умирающих от болезни. Смертная опасность здоровых у них, конечно, составляет крайне редкое, исключительное явление. Желательно было бы использовать данные Японской войны. Но военные медицинских журналов не читают, а общая пресса едва ли поместила бы мой запрос. (Доктор Б. Якобий, 23 февраля 1908 г.)
Смерть – сумма отрицаний жизни; как жизнь – сумма отрицаний смерти. Они относятся друг к другу как выпуклость и вогнутость. Все «обратно» в них друг другу. Г-н Якобий еще не обратил внимания на старость: старость – приближение к смерти, иногда мы только подходим к пустыне, к лесу, к берегу моря, то, хотя бы еще и не видели, не испытали их, уже испытываем их «веяние»… Поэтому изучение, наблюдение перемен психики в преклонном возрасте, очень преклонном, – наблюдение «настроений» старости, господствующего «течения идей» в ней, исчезновение одних веществ, зарождение других, наконец, «фантазии, капризы, позывы и странности» – изучение всего этого может кое-что дать. «Прилечь бы», «отдохнуть», – просится старик, «сходить бы в церковь, – хоть доползти туда» – вот еще влечение, ничуть не вытекающее из «боязни Бога и смерти», влечение свободное и светлое. Но «прилечь» – это начало «вечного лежанья» в могиле, «отдохнуть» – начало вечного «успокоения»; наконец, церковь, слова о Боге, чувство Бога? Поразительно, что детский, ребяческий возраст есть типично атеистический возраст, а старость есть возраст типично религиозный… Может быть, тут что-нибудь брезжит? Новорожденный несет на себе «кольцо» материнской утробы, запах ее: старость не несет ли в себе цветов и у тех уже «посмертного, загробного» бытия? Солнце видно и в заре: она – розовая, и солнце – золотое. Эти оттенки не нелюбопытны.
1910
М. В. Морозов. Перед лицом смерти
<…> Но все же жизнь, непосредственная, живая, мимо бегущая, лежащая во зле, требует ответа. Нельзя ее игнорировать, когда она захлестывает и бушует, и некуда уйти от нее. И ответ дается: разрушение, уничтожение, отрицание всех норм общественного и социального бытия. Вот точка исхода, в которой гармонически сочетается и творчество, не стесняемое необходимостью считаться с конкретными условиями, творчество там, в постигаемом мистически преображенном мире, – и присосеживание к самой революционной и, следовательно, самой разрушительной партии. Конечно, разрушение всех и вся, огульное непринятие всякого становления – для живого мира вещь совершенно безопасная, ибо лишена запаха действительности и осуществимости. Самый разрушительный анархизм есть вместе с тем и безобиднейший. Добродушный фантазер, непримиримый защитник угнетенных, счастливо безумный рыцарь Дон-Кихот Ламанчский восстал из гроба и приплелся для новых подвигов к нам. Но он теперь умнее. Тяжкий опыт не прошел бесследно. Он умудрился окончательно изгнать трагедию из своей жизни и на одре своем не проклинает, а благословляет свое безумие. Убийственное противоречие пленительной мечты о воздушной Дульсинее с ехидной действительностью, подсовывающей здоровую деревенскую бабу, – упразднено окончательно переносом творческих подвигов за пределы «подлунного корабля» в мир иной, преображенный, где и деревенская баба, кто ее знает, в своей мистической сущности окажется-таки Дульсинеей. Так вместо трагедии устанавливается идиллическая гармония, и в перл создания возводится легковесное отрицание подлинного, а не мистического строительства жизни, вечное разрушение, вечная подвижность, вечное и беспрерывное нарушение всякого равноправия, то есть собственная природа Дон-Кихота, этого идеала адептов «новой мудрости». Ярко выраженный индивидуализм их стремлений и социализм, к которому они все же тяготеют, находят примирение в соборности, то есть в свободном мистическом общении свободных индивидуальных воль. Тут нет ничего принудительного, тут нет никакой застывшей формы. Нетрудно догадаться, что это не что иное, как несколько рационализированная и индивидуализированная христианская идея церкви во Христе, в которого они не верят и против которого, в сущности, ведут скрытую борьбу во славу Диониса. Устремляясь из мира, «лежащего во зле», в мир преображенный, они останавливают очарованные свои очи на смерти, не в ожидании христианских блаженств предвкушения иного мира и презрения к плоти, но в восторгах исступленной плоти, сжигаемой на жертвеннике чувственного наслаждения. Это реакция и протест против тяжких пут христианского аскетизма. Проповедь свободы от всяких норм половой любви идет из этого лагеря. Они же воспевают культ красоты тела и мистического постижения ее в извращении природы, пренебрежение к плотскому миру не потому только, что он «испорчен» и «во зле», как учит христиан Бердяев, а потому, что он, при всех своих хорошо понимаемых ими достоинствах, отменно скучен для их душ, жаждущих свободы, – своею деспотическою необходимостью. Они носятся со своим мистическим нуменальным миром, как с необычайным откровением. Трагизм жизни и смерти – разрешают преклонением пред небытием, хотением смерти; трагизм жажды здоровья и надорванности, бренности человеческого тела – разрешают апологией безобразного, болезненного, безумного; трагизм противоречия любви вселенской и необходимость для утверждения жизни существ кровавого истребления друг друга – разрешают культом жертвоприносимого и жертвоприносящего Бога, к которому твари возвращаются, разбив смертью оковы плена испорченного мира. Одним словом, враги трагедии, они умудряются с улыбкой смотреть ей в лицо. Даже безумие, проклятие человечества им оказывается на руку, ибо это единственный путь к познанию Бога, а в Нем – преображенного мира: конечное и последнее их утешение. «У моего безумия – веселые глаза», – говорит Ф. Сологуб. Но печать современности лежит на них, вместо «аллилуйя, Господи, помилуй» или «со святыми упокой» они гордо восклицают: «Да здравствует единая, российская с. – д. рабочая партия!» <…>
В этом, в сущности, безобидном, сверкающем то мистически, то революционными побрякушками течении есть свой черт, своя недотыкомка. Это проповедь утонченного разврата, поистине выходящего за пределы феноменального мира и потому приближающегося к грани безумия, разврата, облагораживаемого стремлением органически слить элементы явной половой извращенности, полового излишества со всем, что составляет в человеке силу его духа и мощь тела. Это попытка дать синтез героизма, свободы, торжества, и красоты, и подвига в их высочайшем напряжении на почве полового религиозного экстаза. Подобно тому как из губки выжимают сразу всю влагу, так из жизни человека, жизни монотонной и тусклой в ряде дней, рассеянной в пространстве, они стремятся сразу выжать весь ее сок, сосредоточив на мгновение все ее силы и возможности, все чаямые и осуществляемые по мелочам радости и боли наслаждения и страдания. Собрав, как в фокусе, все прошлое, все будущее, все настоящее в моменте экстаза, они думают преодолеть этим и время, и пространство, страдание и умирание. Смерть и есть логическое выражение такого напряжения сил жизни, трагический исход из нее для эмпирика и прорыв в преображении мира, освобождение – для мистика. Смерть приветствуется ими, как избавительница от кровожадного, жестокого, пошлого, скучно повторенного и однообразного мира обыденности. Даже А. Мейер и Александр Ветров1, так безмятежно и жизнерадостно уносящие мир к свободе, а не отрясающие его от ног своих, и те по существу своих взглядов неизбежно должны прийти и приходят к признанию, что величайшей ценности достигает жизнь именно в зените своего напряжения, хотя бы это было на грани между жизнью и смертью! Они тем легче подходят к такому разрешению вопроса, что трагедия в конечном счете для них не существует, ибо за гранью смерти эмпирической начинается новая жизнь, более свободная и более прекрасная. Как заманчивы эти тайны свободной любви, соборного общения преображенных людей, где преодолевается эгоизм и одиночество индивидуализма, индивидуальность же, напротив, достигает своего величайшего напряжения и выражения! Соборная любовь, эта церковь во Христе наизнанку, подобно христианским, исламитским и иным мистическим постижениям, покоится на призвании изначального и непреходящего неравенства2. Неравенство преодолевается лишь бесконечным и непрерывным приближением к Богу. Не все одинаково близки к нему. Христианские мистики и отцы Церкви учили, что божественное откровение отмечает лишь особо избранных, достойнейших; и достоинство это отнюдь не измеряется человеческою мерою добродетели, никто не может сказать, кого именно изберет Бог. Человеку остается только покорно ожидать и принимать божественное откровение – этот легкий способ без труда и усилий прозревать времена и пространства. Г-н Бердяев дополнил это учение тем, что сделал божественное откровение доступным всем, но в разной степени, от нуля до бесконечности в пределе. Мистики – анархисты3, присоединившись к этому, внесли еще новый элемент – оппозицию Богу, так сказать, борьбу с Ним за откровение. Объявляя войну эмпирическому миру, не приемля мира в том виде, в каком он нам дан, они не просто уходят от него, а затевают с ним жестокую борьбу, они сами завоевывают свободный мир уже самым актом творческого постижения. Пассивное постижение науки ими не отрицается, но истинную ценность придают только творческому постижению, которое есть сама жизнь, ее горе, ее радости, ее страдания и восторги борьбы, и конечная победа освобождающегося от законов необходимости творческого «я».
Красивые слова, красивые мысли. Но они так же прекрасны и вместе бесплодны и мертвы, как махровый, ярко окрашенный пустоцвет, лишенный и запаха, и производителя. Это гордое учение, выдвигающее человека в ряд творцов, в сущности, трагическая маска безумного бессилия пред грозным лицом стихийной эмпирической жизни. Как древних преследовал рок, и не было исхода, так наши мистики, преследуемые настигающей их, бьющей по их нервам неумолимой стихией жизни века машин, пара, электричества, спешат укрыться от грозной встречи, туда – в заоблачные выси вверх и вглубь, по выражению г. Бердяева, но только не вперед, не навстречу, в преображенный мир, прочь от мира тления и несвободы. Там их не достанешь, тем тепло и уютно, там нет ни смерти, ни могил, ни бессмысленных страданий, от которых отвращается бессильное пред ним человеческое «я». Быть может, и там есть трагедия, и там есть страдание, но они другие, они те, которых человек хочет, при посредстве которых человек преодолевает самого страшного, самого непримиримого своего врага – смерть. Там – ничего навязываемого вам, ничего необходимого, неотвратимого. Вот место, где уж воистину страдание – хитрое средство лучше себя чувствовать. Отсюда все эти призывы к оргазму и тайный привкус к садизму. Отсюда эта мощь художественной кисти и красоты картин отрешения от земного, отмеренного мерою, во имя чего-то, не измеренного никакой мерою, кроме острой сладости переживания. Отсюда вся жизнь живая – для них лишь олицетворение пошлости и торжества мелкого беса над человеком-богом.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?