Электронная библиотека » Коллектив Авторов » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 27 декабря 2015, 20:20


Автор книги: Коллектив Авторов


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Только в своих грезах, мечтах и снах, но не в своей жизненной правде прекрасен мир, а сам он – сплошной кошмар пошлости и злобы. В подлинной жизни «все на месте, все сковано, звено к звену, навек зачаровано, в плену, в плену»[30]30
  «В плену».


[Закрыть]
.

Но как ни прекрасны формы, оживающие под ударом резца художника, все же пред нами «преображенная» жизнь «инобытия» является сказкой дикаря о победе над смертью и страданием. Это та же вера в воскресенье в том виде, в каком тебя убьют или сам умрешь, вера, посредством которой дикарь свою боль и свое поражение превращает в радость и победу.

Двумя путями проходит влияние христианства через всю европейскую жизнь – путем мистики и путем аскетизма. Мертвой и широкой струей влился в русскую жизнь через Византию аскетизм и оставил глубокие следы в народной душе – и в низах, и в культурных слоях. Аскетизм русских революционеров 60-х годов – весьма характерная иллюстрация отражения христианских идей даже в эстетической среде русской интеллигенции. Во имя грядущего счастья, во имя грядущего иного («преображенного», на языке мистиков) строя – глубоко презиралась культурная многоцветная, радостная, веселящаяся жизнь. Пренебрежение к искусству, даже к науке, ко всему тому, что казалось ненужным страдальцу-народу и к чему потом повторил, уже запоздало, вражду Лев Толстой, – ознаменовало первые шаги к сближению интеллигенции с народом. Аскетизм, самоотречение, жертва искупления и покаяния (кающийся дворянин) – эти идеи властвуют над умами и вплоть до появления «Народной воли», первой политической партии в России. После поражения народовольцев в затхлой атмосфере тяжелой реакции вырастало толстовство, пролагавшее путь метафизическим и мистическим влечениям, к которым глуха была интеллигенция 80-х годов, воспитанная в атмосфере политической борьбы и социального переустройства. Крепкие заветы материалистического позитивизма 60-х годов глушили влияние мистических идей Владимира Соловьева и Достоевского, несмотря на огромную популярность этих имен, кроме того, они не были достаточно доступны пониманию широких кругов. И только в наше время, с появлением на свете мечтательного кабинетного мистицизма, на почве разложения старого материализма и позитивизма, нашлись адепты и популяризаторы. Лев Толстой со своим «Разумением», этим особым видом полумистического, полуметафизического высшего, настоящего знания, основная предпосылка которого – любовь, – вот властитель мелких, униженных душ 80-х годов, раздавленных высокомерием и властностью обновленного самодержавного строя. Крайний радикализм, граничивший с анархией, учения Льва Толстого привлекает их симпатии, не требуя от них взамен никаких обязательств подвига или борьбы. Истерические последователи наводнили страну, торжествуя свою победу духа над плотью, а следовательно, и победу без борьбы над неурядицей жизни. Из ничтожных пылинок, отбрасываемых и отметаемых то произволом власти, то стихийным напором неудержимо нарастающих новых форм жизни на развалинах крепостничества, они превратились в спасителей мира, в делателей вечной, справедливой, действительной, а не мнимой и плотской жизни, в которой торжествовал враг, стали владельцами всемирного средства спасения народов. Не все толстовцы были мистики, но мистицизм был самой характерной чертой толстовства. Их собрания напоминали трогательную и тоскливую атмосферу катакомб первых христианских общин. Мистическое отношение друг к другу, мистическое понимание, просветляющий истинный разум любви, мистическое обожание Льва Толстого и его ближайших апостолов, трогательная, проникновенная, полная неизъяснимой пепельной евангельской грусти и слез радости, их взаимная переписка оставляла неизгладимое впечатление в самых позитивистических душах. Надгробное рыдание звучало в любви этих людей и в их просветленных восторгах обретенной истины. Эта сторона была мало отмечена в литературе, поведшей борьбу против толстовства по линии делания малых дел. Последователи толстовства – это мелкие помещики, мелкие чиновники, неудачники-интеллигенты, лица свободных профессий, с плохой или вовсе без практики, одним словом, интеллигентствующий пролетариат, наиболее бездомный, бесприютный в социальном отношении и наиболее остро переживающий бесправие, несправедливую тяготу, бездушие и холод новых отношений, вторгшихся с приобщением России к общеевропейской культуре и властно и беспощадно опрокидывавших все на своем пути. Еще ликвидировались остатки крепостного права, еще отмирали обрывки старой жизни, и бесприютно метались их последыши.

4

У Л. Толстого был свой гениальный предшественник, почти современник Достоевского, Парамон Юродивый Глеба Успенского13, крестьянин, пошедший искать Бога и Правды. Это было тяжкое время реакции 40-х годов. «“Пропадешь!” – кричали небо и земля, воздух и вода, люди и звери… И все ежилось и бежало от беды в первую попавшуюся нору». Люди не смели думать, боялись дышать, жили с камнем на шее, потеряли смысл и аппетит к жизни, уверенность в праве на нее. Кто же приносил освобождение в эту мрачную жизнь, так что «дух захватывало от простора», «кто приносил радость, кто делал унылых себялюбивых рабов людьми, мечтающими о всеобщем счастии?. – Парамон Юродивый, человек с чугунной полупудовой, обшитой сукном шапкой на голове, с полуторапудовой чугунной палкой в руках, с массивными перекрестно опоясывавшими и впившимися до ран в тело железными веригами, с чугунной доской на спине с надписью: «Аз язвы Господа моего ношу на теле моем». Когда он жег на огне ради подвига пальцы, капли холодного пота невольно выступали на лбу, а глаза горели блаженством и лицо становилось прекрасным от неземного выражения, так глубоко верил он в ожидаемое вечное блаженство, в «вечную славу», выше которой ничего нет в жизни человека ни на земле, ни под землей. Он убил все, чем могли его мучить и тиранить. Он отказался от семьи, от места в общественном труде, от всякой радости земной. И ему перестали быть страшны гнет, и бесправие, и насилие, и шпицрутены, он был выше их. Дорогой ценой купил он свою свободу. Он стал сыном и исповедником мертвой жизни, из гроба сделал рай, из мук наслаждение.

Аскетическое учение Л. Толстого с его презрением к плоти вторично освободило маленького, униженного человека.

И вот теперь, после разгрома освободительного движения, вышибленные за борт с красивых «творческих» позиций радикальные и революционные элементы, не связанные плотью и кровью с глубинами народной жизни, блудные сыны культурных привилегированных классов, пытаются подменить тяжелые вериги, чугунную палку и шапку Парамона Юродивого бременем – легким и удобоносимым – словесного неприятия сего мира. Прямые потомки и продолжатели дела Парамона, они тоже, как и он, живут там, за гробом, смерть ласкает их ожидания, но ношу свою на земле они не отягчают, а облегчают. Лишенные возможности активного воздействия на жизнь, совершенно растерявшиеся пред ее загадочной сложностью форм и путей, разбитые наголову, разочарованные в силе пролетарских масс, на которых надеялись, в которые верили, считая себя формовщиками этой серой жертвенной пыли, щепки на поверхности моря, осенние листья в вихре революции и реакции, – они не могли и не могут примириться со своим собственным убожеством, своим бессилием, своим социальным безличием и торопятся уйти в мир свободы, «преображенный мир», снисходительно улыбнувшись на прощанье науке, приобрев более щедрый источник знания – откровение, и самим фактом отрицания всех и вся, всего социального быта и политического строя и воинственным вызовом природе и культуре уже мнят себя упразднителями вселенской закономерности и творцами новой жизни. Так просто и легко, точно по мановению палочки волшебника, из щепок, летящих, где лес рубят, они стали почти богами, творцами, свободными гражданами преображенного мира и иных миров, – правда, только в своих лишь собственных глазах.

Беспощадная реакция, с ее массовыми убийствами, непрерывающимися казнями, превратила всю жизнь сплошь в человеческую живодерню. Глазами Елеазара, воскресшего и утаившего в очах своих невыразимый смысл смерти, смотрит действительность на растерянные и дрогнувшие ряды «строителей» нового строя. И под загадочным ее взором тухнут и гаснут их живые, плотские интересы, и в великом смущении бормочут они: чаю воскресения мертвых! Ужас смерти встает над ними, и некуда уйти от нее. Жизнь обыденная, отодвигающая мысль о смерти куда-то далеко, давно уж отошла от них. Мысль о смерти стоит над ними, сама смерть стережет их, и виселицы, усеявшие русскую землю, встают пред очами, как некогда скелет у древних египтян во время их пира, чтобы напоминать, что и они, еще пирующие, умрут.

Подобно дикарям, примиряющим и гармонирующим жестокую действительность религиозными верованиями, поступают эти растерянные люди. Там, где экономическая необходимость вызвала к жизни тяжкий обычай убийства стариков, там верят, что человек на тот свет перебирается именно в том виде, в каком умрет. Поэтому старики даже торопят детей своих вовремя убить их. Вместо мук поражения получают радость победы. Вера есть хитрое средство превратить самое несчастие в радость, скажем и мы, пародируя г. Бердяева. Смерть прекрасна, люди бессмертны, ибо воскресают вместе с плотью, но воскресшая плоть уже не будет знать устали в своих усладах, существующий же эмпирический мир насквозь испорчен, пропитан тлением от дьявола, по г. Бердяеву, от законов природы, по Ветрову и Мейеру… Как все хорошо, сладко и совсем не трагично. Трагедия оставлена там, внизу, для широких пролетарских масс, в безумном ослеплении все еще протягивающих руки к хлебу земли, к «мещанскому благополучию» в испорченном мире, вместо того чтобы отряхнуть прах его от ног своих и потянуться в иные миры за хлебом небесным.

Вместо земного хлеба они получают смерть, и смерть холодного гроба, не согретого дыханием христианина Бердяева, не побежденного творческим стремлением «я» к миру преображенному Александра Ветрова.

Это последнее слово, лебединая песня вырождающихся культурных элементов сытых и образованных классов.

Они в стороне от борьбы, они чужды мукам пролетарских масс, но они чужды и хищнической радости и муки в погоне за наживой, в процессе выжимания человеческого труда. Это рантье, либеральные чиновники, люди свободных профессий, чувствующие себя неуютно в современном строе. Тускло проходят их дни, беспомощны и бессильны они пред лицом стихийного целого современного общества, но властолюбивы они, – им надо найти место, где они будут чувствовать себя вожатыми и творцами. И они находят его в преображенном мире. Голое отрицание быта, ветхих слов: отец, сестра, брат, отрицание всего положительного, созидательной жизни, отрицание ad hoc14, принципиально отождествляется с положительным творчеством, понимаемым, конечно, не позитивно, но религиозно. Тени людей, жалкие прихлебатели жизни, пена на ее поверхности, они пытаются сохранить свое лицо, свое место в истории – и находят его только в умелом и сладострастном смаковании смерти. Стоя вне борьбы, но выросши всецело из недр капиталистического буржуазного общества, – они апологеты не того или иного класса, а самой сути буржуазного строя, защитники абстрактных интересов, идеалов, тенденций огромного целого, на чьем теле они лишь скучные и вялые паразиты. Ведь эта проповедь – замаскированный призыв к красивой смерти; ведь она выражает вынужденную ликвидацию жизненных интересов, безнадежно упершихся в одну точку – чувственное наслаждение. Пусть же идут дорогою гибели те, кому суждено погибнуть, пусть не заражают своим присутствием здоровых. Эта апология чувственности, эта проповедь святости и обожествления разнузданной плоти не угрожает здоровым росткам общественности. Где же она имеет успех? Не среди ли сытых и обеспеченных, не среди ли тех, для кого Рок устранил из поля жизни борьбу за существование, труд, склоняющий к могиле? Праздная, сытая жизнь заметалась в предсмертном страхе у порога народного разорения, в кровавом тумане зверства и насилий. Это расплата. Смерть, о которой забывали, напомнила о себе, они незримо присутствует всюду, где жива память. Некуда деться, некуда бежать, нельзя забыться, погружаясь в тину житейской пошлости, когда в воздухе реют пред очами саваны повешенных, мертвые глаза расстрелянных, когда не смолкают вопли замученных, заморенных, обреченных на голодную или насильственную смерть тысяч прекрасных, полных силы жизней. Когда умирает ветхая старость, потерявшая вкус к жизни, и тело которой могильная плита над трупом души любимого близкого человека, – это не только не тяготит, но освобождает, облегчает живых. Но когда умирает родной народ, умирает в своих лучших, красивейших сынах, – с этим не может помириться иной раз и черствое сердце.

Ужас смерти сковал их уста, грозным призраком смерть встала и веет крылами над их головами, и вчерашние марксисты поклоняются святой Троице, вместо Карла Маркса уже шепчут имя Христа, стараясь себя уверить в своей искренности, ища поддержки для своей веры в других. Страх смерти делает их изобретательными, но не обогащает скудной мистической фантазии. Духи, нежити, двойники, переселения душ, раздробление души, мистический реализм, мистический анархизм, христианская политика, Дионис и Христос, смерть и бессмертие. Бедная гармония, и сладостный экстаз муки и блаженства, любовь к ногам и рукам, единая любовница, двуединая, триединая – как залог бессмертия, проклятие социал-демократии, благословение ей же – вот весь скудный и противоречивый мистический багаж. И в одном только согласие, в одном только весь этот сумбурный вздор пропитывается единством – в отрицании живого мира, каким мы его видим, чувствуем, любим. Ему объявляют непримиримую войну во имя запредельной вечной жизни. Поистине трагична эта пестрая и бессильная толпа арлекинов, размахивающих картонным мечом мистики15, против мельничных жерновов грозной стихии жизни. Но придут новые волны и отметут прочь эту накипь паразитической жизни, и свежие бодрые люди, выросшие в атмосфере борьбы и труда, горя и радости жизни, борющиеся со смертью, – внесут новую здоровую струю в русскую литературу.

Путь ликвидируют свои дела остатки радикальной беспочвенной буржуазии, поторопившейся присосаться к революции и раздавленной реакцией. В великой борьбе пролетариата еще не раз эти гордящиеся своим «внеклассовым» положением элементы будут растерты в прах сталкивающимися жерновами революции и реакции, каждый раз будут они воспевать сладострастную смерть, и будут прислушиваться к ним больные духом социальные отбросы, пытающиеся и на хребте борьбы, как и в спокойное время, упрочить свое красивое благополучие. Напрасно ищут они сочувствия пролетарских масс и уверяют, что мы на повороте к новой жизни; напрасно соблазняют они эту единственную движущуюся вперед силу современной истории таинственными, мистическими, над человеком и природой стоящими силами, которые-де ими открыты. Слишком хорошо знает рабочий мощь своей руки, чтобы искать поддержки у гг. Триродовых16, ради их прекрасных глаз, гипнотизирующих казаков. Ему не нужны ни высшие силы, ни подобные посредники.

Как бы ни опошляли своими очаровательными поэмами и прелестными сказками талантливые Сологубы пролетарское движение и интеллигенцию, ставшую на его сторону, – чары их бессильны. Умирайте вместе, но без меня – вот жестокий ответ, который несет нам действительность.

1908

П. С. Юшкевич. О современных философско-религиозных исканиях

…Город рассекает связь человека со вселенским бытием1. «Натуральный» человек, как указывалось выше, прирожденный, естественный, так сказать, пантеист. Как и для Франциска Ассизского2, для него волк – братец, цикада – сестрица. Это свое родство с космосом он чувствует непосредственно. Чтобы признать или почувствовать его, он не нуждается ни в глубоких философских умозрениях, ни в тонкой интуиции художника. Tat twam asi – «это – ты» – это верховное положение индийской мудрости, утверждающее тождество между собой всякого бытия, есть инстинктивная философия. В вековечном круговороте природы все виды бытия для него равноценны, эквивалентны. При таком пантеистическом мироощущении он легче может переносить роковое явление смерти.

Своим афоризмом, что удивление начало философии, греки остроумно и тонко подчеркнули теоретико-познавательную сторону философии, которой она обращена к науке. Но они не оставили нам столь удачной формулы для другого момента, которым философия тесно примыкает к религии. Я имею в виду страх смерти или, как бы выразился Мечников, отсутствие инстинкта смерти. «Бог есть боль страха смерти», – говорит Кириллов у Достоевского, выражая, по существу, ту же мысль, какую имеет в виду, например, Гюйо3, замечающий, что «религия представляется большей частью размышлением о смерти». Этот второй мотив, не менее важный по своему значению, чем первый, тянется через всю историю философской и религиозной мысли, принимая каждый раз, в зависимости от общественного развития и обстановки, иную конкретную форму и облекаясь самыми тонкими идейными вариациями. Если момент удивления соотносителен с «теоретическим» разумом, но разум «практический» в значительной степени проникнут вторым из вышеуказанных мотивов.

Не надо, разумеется, ограничиваться исключительно биологическим пониманием этого мотива. В общественной жизни он меняет до неузнаваемости свой характер и получает самое разнообразное социальное выражение. Как половым чувством не ограничивается все богатство содержания социально-психологического явления любви или социального факта семьи, так и страх смерти не исчерпывает собой всего содержания тех психологических и социальных образований, которые им питаются.

Какую роль в построениях наших идеалистов и мистиков играла проблема смерти, говорить об этом много не приходится. «Основным трагизмом жизни, – писал еще в начале своих философских «превращений» г. Бердяев, – является трагизм смерти. Смерть эмпирически неустранима, и эта безысходность сталкивается с живущей в человеческой душе жаждой жизни, жаждой бессмертия, жаждой бесконечного совершенства и бесконечного могущества. Наука и развитие общественных отношений могут поставить человека в лучшие условия существования и уменьшить количество смертей от болезни и нужды, но они бессильны против трагизма смерти. Перед трагедией смерти «позитивист» останавливается и чувствует свое бессилие и беспомощность»4.

Те же речи о всемогуществе смерти и бессилии «позитивистов» мы встретим у любого из мистиков, которые не прочь даже поиздеваться над этим бессилием. Так, например, г. Булгаков не без едкости говорит об одном «для всех и особенно для довольных людей неприятном обстоятельстве – это смерти».

Обстоятельство действительно неприятное и даже страшно неприятное. И лучшее, по-видимому, что придумали в этом отношении люди, выражено еще в знаменитом двустишии Шиллера:

<…> Ты пугаешься смерти? Ты желаешь жить бессмертным?

Живи в целом! Когда тебя давно не будет – оно останется!

Этот шиллеровский афоризм есть, в сущности, лишь парафраз и обобщение старого житейского наблюдения, выраженного в пословице: «На людях и смерть красна». Грубо, но в общем правильно, эта пословица дает ответ «позитивистов», а значит, и человечества – ибо человечество по своему существу «позитивно» – на проблему смерти. Мы не знаем, когда человечество приобретет тот инстинкт смерти, о котором мечтает Мечников5. Пока же оно научилось побеждать это явление только в массе, только коллективно. Место разрушаемой цивилизацией – и в особенности городом – связи с универсальным бытием начинает занимать почти исключительная связь с социальным бытием, дозволяющая личности преодолеть (а не разрешить, конечно) трагизм смерти. Если не хорошо быть человеку одному, то особенно это не хорошо лицом к лицу с проблемой смерти и производными от нее вопросами. Только жмясь друг к другу, только живя жизнью коллективности, может личность задержать процесс душевного «лучеиспускания» в космическую пустоту, созданную вокруг нас цивилизацией города. В социальном, так сказать, пантеизме должна личность искать возмещение за утерянный натуральный пантеизм.

Одним из важнейших вариантов мотива страха смерти является столь мучительная и подчас роковая проблема о смысле жизни. За коротким вопросом: для чего жить? – так и слышится недоговоренное: когда все равно придет неумолимая, всеистребляющая смерть и т. д. Нет, может быть, вопроса, который был бы в одно и то же время столь личным по интенсивности и своеобразности переживаний и который мог бы становиться столь общественным по своему характеру и значению, как этот. Для того, кто не переживал особого настроения, создаваемого им – а вернее, создающего его, он является какой-то непонятной причудой, блажью, чем-то болезненным, ненормальным. Для переживающего же его он заменяет собой решительно все; интерес к чему бы то ни было тускнеет перед тем сосредоточенным, упорным вниманием, которое он вызывает к себе в попавшем под его власть, в «одержимом» им субъекте.

В индивидуальной и мягкой, так сказать, форме он существует всегда и везде, легко растворяясь, однако, в потоке социальной жизни. В эпохи подъема общественной энергии, в эпохи цельности настроения, когда перед известной социальной группой стоят определенные, ясно сознанные цели, вопрос этот не может даже подняться до сознания общества, – не потому только, что нет времени для него, а потому что он сам по себе не имеет тогда смысла. Где тут спрашивать, для чего жить, когда сама жизнь дает непререкаемые и бесспорные ответы на это. В одном случае нужно бороться за права человека и гражданина, в другом – за неприкосновенность родины; здесь надо освобождать рабов, там освобождать мысль и т. д.

Разрыв с «народом», отказ от того социального пантеизма, о котором говорилось выше, и влечет за собой обыкновенно острую постановку вопроса о смысле жизни. Прежние ясные, всех удовлетворявшие, формулы теряют свое значение, для беспокойной, ищущей себе приют мысли становится странным, что они когда-то имели власть над умами и сердцами людей. Начинает казаться, что люди как-то нелепо дурачили друг друга, притворяясь, будто в самом деле понимали цель и смысл своего существования. Весь интерес жизни обесценивается, все содержание ее улетучивается в голой схеме: для чего пожирается все то, чем жило предыдущее поколение. Одна формула жизни за другой идет под нож неумолимого анализа. Так, очень распространенная формула гласила: «Жить должно для счастья людей, человечества». Под этим «для счастья» обыкновенно подразумевались весьма определенные и конкретные вещи. Но пробудившаяся потребность анализа приступает к этой чисто практической аксиоме с логической, отвлеченной, операцией и не перестает грызть:

«То, что позитивизм называют человечеством, – есть повторение на неопределенном пространстве и времени и неопределенное количество раз нас самих со всей нашей слабостью и ограниченностью. Имеет наша жизнь абсолютный смысл, цену и задачу, ее имеет и человечество; но если жизнь каждого человека, отдельно взятая, является бессмыслицей, абсолютной случайностью, то также бессмысленны и судьбы человечества. Не веруя в абсолютный смысл жизни личности и думая найти его в жизни целого собрания нам подобных, мы, как испуганные дети, прячемся друг за друга; логическую абстракцию хотим выдать за высшее существо, впадая, таким образом, в логический фетишизм, который не лучше простого идолопоклонства, ибо мертвому, нами созданному объекту приписываем черты живого Бога»6.

Получается, по-видимому, какая-то несуразность, а разрушительная работа мысли продолжается все дальше, все глубже, захватывая все новые и новые сферы, – пока она не найдет себе успокоения в какой-нибудь традиционной или нарочито для того созданной мифологии. Разорванная реальная связь с «народом» заменяется, как и всегда, идеальной и мнимой связью с Богом, в Боге, которою и разрешается проблема о смысле жизни и производные от нее проблемы о смысле истории и смысле мира.

1908

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации