Текст книги "Зеленый луч №2 2017"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Стихи натощак
Вблизи, в полметре – грязь, потеки…
Но, отойдя на расстоянье —
Вдруг свет! пронзающий потемки
Чужой души и состоянья.
Бог видеть дал – особый праздник,
Прочувствовать вмешался гений.
Смотрите, как глазами дразнит! —
Сам ангел пал бы на колени.
Наплывы красок, взрыв… безумье.
О, Музы грусти нежной, где вы?
Вот-вот споет свой гимн Везувий
С лица неотразимой девы.
Возьмем портрет – вон тот, повыше,
В нем нет смятения, угрозы.
В глазах опущенных – по вишне,
А в волосах бутончик розы.
И руки… у кого-то грабли,
Что гладят молча, молча грабят.
А эти – с парусом кораблик,
И ими сердце только правит.
Есть руки, словно почерк лунный
И, как мечта о чем-то вечном,
Где память о находке юной
В роскошном платье подвенечном.
Есть взгляд, как будто ткнули шилом
И отдавили грузом плечи.
Так по ланитам, с меткой Шилов,
Душа скребет и шарит печень.
Все «комильфо»! – Да все, как надо!
Тут любопытство жнет капризы.
С какой же болью Леонардо
Писал улыбку Моны Лизы?
Одни портреты сорта Рислинг,
В других – молитва Изабеллы.
Спивался гений с тихим риском,
Не из-за дамы с ручкой белой.
Как под рукой играют краски!
По масти – к бубнам ближе лица.
Срывает мастер тайну маски,
Не скрыть обман, не притвориться.
Здесь вензелями по полотнам
Разбросаны, в разливе, вены,
Как будто снова, по Болотной,
Судьбой играют откровенно.
Когда мазков последний дождик
Сыграет золотом на рамах,
Взмахнув рукой, вздохнет художник,
Заговорив с Лицом на равных.
Сумасшествие
Я не шарю ни в конях,
Ни в корнях судьбы Пегаса.
Пью с утра стихов коньяк,
Лица выследив Пикассо.
Принца свиснув из тюрьмы,
Из-под рабской плети трюмов…
Утолим ли жажду мы —
Не из бочек, а из рюмок?
Если да, – прощай, маньяк,
Карауливший в романе.
Мою шпагу не обманет
Твой несдержанный коньяк.
А маньяку снится жатва
И отлюбленные жертвы…
Ну, так как, поэт, не жалко?
Пустим рифмы на манжеты.
Смысл жизни – горесть? Сладость?
Все гораздо глубже, шире.
И в потемках века радость
Ощущал душою Шиллер.
Как мы лживы, принц мой, лживы!
И не спорим о конях.
Пьем чужих стихов коньяк
И мечтаем о наживе.
Есть тайны, которые реальности выше:
Как душа, как судьба… как Бог.
Один окрещен сумасшедшим в Париже,
Кто знает – Артюр Рембо.
Есть слова, что рождаются в радость для силы
И, чтобы любить весь мир.
Другой сумасшедший крестился в России,
И имя ему – Велимир.
Есть музыка воли – второе пришествие,
То – Моцарт, Чайковский, Брамс…
Все, что божественно, как сумасшествие,
Как набожность дикая в нас.
Есть сердце, как скрипка, где звуки – пророчества.
Энштейн, Аристотель, Шекспир…
Не сумасшествие ли – Родина, Отчество,
По кружкам разлитый спирт?
Есть живопись, где в красках сгорает пространство.
Дали, Ван Гог, Боттичелли…
Привет, сумасшествие! Нет время проспаться
И – плыть по течению.
Есть свет ослепительный, он с неба сошедший,
Как, помнишь, в ночи звезда…
А знаешь, любимая, он сумасшедший —
Кто весь этот мир создал.
* * *
Ты спасла меня молчаньем
У раскола на краю,
Отпивая крепким чаем
Душу грешную мою.
Ты спасла меня заклятьем
Загостившихся гардин,
Может даже старым платьем —
Тем, что видел я один.
Ты спасла меня бессильем
Запоздалых редких встреч,
Чтоб меня свежо взбесило
И стряхнуло пепел с плеч.
Ты спасла меня признаньем,
Память – четки теребя.
Может пятое изданье
Снов моих спасет тебя.
Рис. А. Петелина
Лариса Дегтярева
* * *
Поймали ветер в парус. Слава, Отче!
Закинем сети в море. Боже, дай нам!
Чем меньше предстоит нам ожиданий,
тем больше уготовано пророчеств.
Как это сложно – по полету птицы
сказать, что будет день, и будет пища…
Во внутренностях рыбы что-то ищем…
Бросаем в воду, чтобы откупиться
от бед любую мелочь – ржавый ключик,
сухие крошки, мелкие монеты…
И понимаем, что по всем приметам,
по верным знакам завтра будет лучше.
Взметнется чайка. Вскрикнет буревестник.
Качнется лодка, сонно клюнув носом.
И мы поймем, что мы сюда вернемся.
И мы поверим, что вернемся вместе.
* * *
Едва только время стопчет все стрелки
и резко замедлит шаг.
Потянется вечер, тоненькой струйкой
Прольется моя душа.
Послышится шепот сбивчивый, странный
о маленьком доме, где
бездарный художник с ветром в кармане
и парусом на холсте,
где воздуха мало, времени мало,
и комнаты так тесны,
что мало надежды выкроить место
для женщины рядом с ним…
Закончится вечер. Шепот прервется.
Заметит ли кто-нибудь,
что время тяжелой поступью снова
отправилось в дальний путь?..
* * *
Я помню хрупкий голос твой
с едва заметной трещиной.
Ты медленно унес его
на край земли. И там
ты робко опустил его
к ногам прекрасной женщины,
чем заслужил согласие
и кофе по утрам.
Пока вся пыль уляжется
во впадины хрустальные…
Пока весь свет нацедится
в фарфоровую тьму…
Пройдет так много времени,
что все обиды старые,
что все обиды глупые
не вспомнить никому…
* * *
Мне снился сон. Над медленной рекой
стоял туман. И тишина стояла.
И даже одержимый расстояньем,
уставший ветер стих. Вдоль берегов
шел частый дождь. И там, где пелена
редела, бледно проступали дали,
виднелся силуэт. Я угадала,
что это ты уходишь от меня.
* * *
Утонувшие в памяти разные города…
Домики, садики, вялотекущее время…
Долгота – словно трещина. Будто бы шов – широта.
Чашечка кофе на завтрак. К ужину пончики с кремом.
Вечереет. На площади светятся фонари…
Тесная лавочка, где и напишется повесть
о далекой провинции, где каждый день до зари
долго на шумном вокзале ждет нас какой-нибудь поезд…
* * *
«Босая нога утопала в ковре…»
К.С. Петров-Водкин
В ковре утопает босая нога.
Во тьме города утопают.
Плывущие мимо ветра иногда
пески оставляют на память.
Еще в Самарканде не ночь, но уже
так тихо, спокойно, пустынно.
И так непривычно светло на душе
при виде привычной картины.
Астральный орнамент, майолика, синь
и золото, звездная россыпь.
Стекаются в город вчерашние сны
и нового зрителя просят.
Впускают их в дом свой радушно, тепло
всегда полусонные сарты.
Предложат на ужин шербет с пастилой.
Попросят остаться до завтра.
Обычная ночь – ни любви, ни тоски,
ни сна. И опять до восхода
с горячим дыханием ветра пески
скрывают ушедшие годы.
* * *
Весна кончалась. Дождь быстрее шел
по городу. И ветер резче рвался
слететь с горы. Смелее звуки вальса
из окон выплывали. Хорошо
знакомая тоска скрывалась там,
где были слаще запахи сирени,
акации, катальпы, где сильнее
стучало сердце, таяли цвета.
Весь Пятигорск закутался в туман,
был еле различим с большого тракта.
Два путника в лиловом полумраке
спешили, чтоб добраться дотемна.
За сто рублей разменным серебром
был снят турлучный дом с покатой кровлей.
И Лермонтов, забыв про нездоровье,
берется за гусиное перо.
И пишет, пишет, пишет он пока
за окнами вершины гор светлеют,
стекаются волнистые аллеи,
слетаются крутые облака.
Неловко погасив его звезду,
в испуге ветер плачет и небрежно
на стол бросает лепестки черешни,
предчувствуя какую-то беду.
* * *
Пески. Руины города. Тоска…
Прекрасный повод пригубить арак…
И знать, что время – самый сильный враг
любой тоски, что можно из песка
построить новый город вдалеке
от всех дорог, от суеты вдали,
что ветер улетает налегке,
свою тоску со мною разделив.
* * *
Придешь домой. Опять часы пойдут
тебе навстречу. Вечер будет длинным,
добыча – скромной (лишь один невинный
короткий поцелуй). Опять по ту,
другую сторону экрана будут знать
как прожит день, но знать гораздо хуже,
чем знаешь ты. Опять остынет ужин.
И будет брошен беглый взгляд назад.
Где дом, где ветер, плачущий в трубе,
сирень у дома, лодка у причала…
То место, где берет свое начало
то время, что отпущено тебе…
* * *
Не плачь, муэдзин. Не проси на рассвете
у солнца тепла и у ветра тревоги
о чахлых деревьях, что, сбившись с дороги,
свернули в пустыню, где утренний ветер
песок, как свое непосильное бремя,
роняет на кроны дерев постепенно.
Как будто в песочных часах у Вселенной
кончается время… Кончается время…
Рис. А. Петелина
Проза
Татьяна Иванченко
Воскрешение садаВсе персонажи и события вымышлены, любые совпадения случайны.
Вступительная
Сад был огромен и весь пронизан светом. Деревья в нем были высоки и раскидисты, и повсюду яркими пятнами сияли цветы. Это теперь я понимаю, что было в нем всего-то десять-двенадцать соток, и деревья особой высотой не отличались, и цветы были самые обычные, но ведь тогда я была совсем маленькой девочкой, и с высоты своих немногочисленных сантиметров и совсем еще немногочисленных лет несколько преувеличивала и приукрашивала действительность. Тогда – поверьте, те, кто не помнит этого за собой! – мне удавалось видеть и различать краски, впоследствии исчезнувшие из моего взрослого зрения, какие-то невероятные их оттенки. В некоторых случаях мне удавалось проверить себя впоследствии – книги или вещи, где эти краски присутствовали, сохранились, и я рассматривала их с удивлением и спрашивала себя, что же такое видела я тогда? Например, на пестром махровом халате мне удалось обнаружить три совсем крохотных вкрапления ниток особенных цветов, больше нигде не повторявшихся. Сколько раз я с неиссякаемым любопытством выискивала эти микроскопические штрихи: темно-зеленый, салатный и сиреневый, – и какое эстетическое наслаждение я от этого получала! А в книге о вкусной и здоровой пище картинка с зеленым горошком на тарелке вызывала во мне чувства, никак не связанные с вкусовыми ассоциациями – так, наверное, ювелир чувствует глубину цвета и блеска драгоценных камней. Горошек этот был замечательно, фантастически зеленым!
Да, цвета играли особую роль в моих детских восприятиях, куда это все делось теперь? Может, выцвели нитки на махровом халате? И книжная страница пожелтела от табачного дыма, которым мы с дедом прокуривали нашу библиотеку много лет? Но цветы, цветы-то уж никак не могли побледнеть за прошедшие годы, и листья на деревьях не могли изменить своих оттенков, почему же теперь я не могу так остро и ярко почувствовать это разноцветное пиршество, эту радужную вакханалию? У Френсиса Годвина, автора XVII века, в его романе «Человек на Луне» прочитала я о красках, на Земле не существующих: «и определить этот цвет невозможно, не увидев своими глазами», – и вот теперь детство мое вспоминается как подобное фантастическое путешествие, красок этих я больше уже не увижу, только и остается утешение, что видела их когда-то.
Сколько же находила я удивительных вещей в своем саду! Как загадочный драгоценный янтарь светились капли смолы на стволах деревьев, и как янтарь были они то прозрачно-золотистыми, то темно-коричневыми, едва пропускавшими солнечный свет. Из подаренной мне книги о минералогии я черпала и черпала ассоциации: кисточки красной смородины – рубиновые брошки, одинокие ягодки черной – агатовые бусины, сердоликовые плоды алычи, аметистовые или изумрудные ягоды крыжовника. Какая же это была сокровищница!
Листья и травы, все обладали особыми свойствами, их поверхности то блестели атласно или бархатно серебрились, то матово темнели где-то у самой земли или прозрачно переливались в верхушках деревьев. В зависимости от времени года сад наполнялся то пышно цветущей сиренью, в которой я выискивала пятилепестковые звездочки и ела их «на счастье», то ароматными барочными пионами, то разноцветными гордыми гладиолусами в стиле ампир, то благородно-таинственными розами классицизма, то ирисами, изгибами своих лепестков напоминающими изысканно-плавные линии модерна, то простоватыми, провинциально-непритязательными астрами. Там, в глубине каждого цветка видела я те самые «лунные» цвета, и неосознанные желания роились во мне, удивление перед Красотой и Тайной и тоска от невозможности понять, что же происходит со мной.
Вся моя жизнь стала попыткой разгадать те далекие детские секреты, но, рассуждая здраво, я отдаю себе отчет, что нисколько не приблизилась к пониманию своего детства. Однако, тот факт, что чем больше я живу, тем больше ничего не понимаю в мире и человеке, несколько тревожит меня и призывает то и дело обращаться к тем годам, когда сознание мое еще не было замусорено всевозможными знаниями и привычками.
Что касается внешнего мира, то его я всегда воспринимала, с одной стороны, с некоторым опережением, с другой – с некоторым опозданием. То есть, я предвкушала что-то одно, не имеющее ничего общего с реальностью, а вспоминала потом нечто совершенно другое, тоже не имеющее с реальностью ничего общего. Другими словами, если бы меня попросили описать какое-то место или событие, то у меня всегда имелись в запасе две картинки – до и после, но они никогда не были бы идентичны реальному месту или событию. Это оттого, что зрение мое обладало еще одной особенностью – это было похоже на взгляд через бинокль, либо отдалявший от меня предметы, либо приближавший их. Я никак не могла воспринимать окружающий мир в реальном размере. Вот так и с садом: я помню, каким огромным он казался мне, но в этом огромном саду я вспоминаю отчетливо только капли смолы, самоцветные ягоды и неповторимые глубины цветочных бутонов. И если бы сейчас я могла вернуться туда, как бы удивилась я, насколько не совпадает моя память о саде с тем, что было на самом деле. Впрочем, попробую быть хотя бы отчасти объективной.
Это был обычный дачный участок, купленный моими родителями как раз в связи с моим появлением на свет. Отец сам построил маленький домик с застекленной верандой, куда мои родные с облегчением немедленно свезли скопившиеся в квартире кипы старых журналов, а также прочее ненужное в городской жизни старье: патефон и патефонные пластинки, раскладушку, отслуживший свой век диванчик, сияющий пузатый самовар с какими-то медалями, выгравированными над его носиком. На дверь, ведущую с веранды в комнату, кто-то наклеил старые, дореволюционные еще, открытки. Как-то, в порыве антикварного азарта, я попыталась сковырнуть их с двери, но только испортила, – впрочем, это случилось намного позднее, а в самом начале все эти маленькие подробности придавали дачной атмосфере особую прелесть, уводили куда-то из настоящего мира – в уже несуществующее прошлое, в еще несуществующее будущее.
О будущем рассказывали картинки в научно-популярных журналах, которые мы тогда выписывали во множестве, просмотр их являлся непременным ритуалом каждого моего приезда на дачу. Я садилась на ступеньках крыльца и изучала то поверхности далеких планет, то висящие в небе прозрачные города, то подводные станции, то космические базы. Мир этот казался мне интересным, но каким-то неуютным в своей недостижимости. И таким же недостижимым, и оттого неизмеримо печальным казался мне мир погибших цивилизаций и затонувших городов. Между этими двумя огромными и недоступными мирами болталась на тонкой ниточке моя маленькая жизнь, а вместе с ней качался на вселенских качелях и этот сад, где течение времени было так очевидно: цветы раскрывались и увядали, созревали плоды, опадали листья… Это было не просто сменой времен года, это было реальными рождением и смертью, это заставляло меня радоваться и горевать, знакомиться и прощаться…
В силу особенностей моих близких, сад не был дисциплинированным, расчерченным на грядки участком. Растения в нем размещались как попало, и даже две основные тропинки, проложенные вдоль водогона, изящно извивались, временами совершенно теряясь под разросшимися стеблями или ветвями. За садом, у дальней ограды размещался огород, где на солнцепеке зрели помидоры и тыквы. Пограничную линию составляли вишни и разросшиеся смородиновые кусты, так что ни дома, ни дворика не было видно с задворок, и, наверное, именно это придавало небольшому, в сущности, участку, дополнительный объем в моих глазах. А поскольку дача наша был последней в ряду, ни позади нее, ни сбоку соседей не было, там были сплошные камышовые заросли. Теперь-то я понимаю, как важны были эта уединенность и непредсказуемость сада, сколько возможностей создавали они для вольных полетов моей фантазии. В нем действительно легко было спрятаться и от родителей, и от всего остального мира.
Я, и правда, пряталась, и выдумывала всякие невероятные истории, и окружающий меня мир отступал, освобождая место придуманному миру, и в эти моменты я уже не видела вокруг себя ни цветов, ни деревьев, но поверхности далеких планет, или воскресшие ради меня из руин дворцы и города. О, почему же теперь, почему же теперь я вот так же ухожу из реальной жизни – в тот самый сад моего детства, где так легко мне было не замечать когда-то его реальности? Не потому ли, что он сегодня не ближе ко мне, чем те планеты и дворцы?
Сразу за границей нашего дачного товарищества начиналась степь, а правильнее сказать – пустоши городских окраин, но для меня они были чем-то загадочным, древним, первозданным. «Поедем в степь», – говорила я отцу по вечерам, он сажал меня впереди себя на наш первый черненький «Иж», как на седло вороного скакуна, и мы ехали кататься, куда-то в совсем уже пустынные места, за татарское кладбище на бугре, где полумесяцы над могилами в точности совпадали иногда с висевшей над ними молодой луной, как если бы один из них отразился случайно в небесном зеркале, или наоборот, многочисленные отражения лунного серпа рассыпались по земле. По другую сторону дороги валялись остовы разбитых машин, сваи – или столбы? – как мегалиты, косо торчали на фоне предночного неба, ржавые трубы извивались гигантскими змеями, – в сумерках это казалось следами неведомых трагедий, давних катастроф. Весь этот свалочно-кладбищенский антураж, на секунду вырываемый светом фар из своей унылой неподвижности, превращался на моих глазах в некое мрачное ночное царство, где было самое место страшным сказкам и печальным легендам. И чувство острой тоски возникало во мне, – но в сочетании с простором, с ветром, летящим в лицо из-за стекла мотоцикла, с невероятной – как мне казалось – скоростью движения эта тоска неожиданно приобретала оттенок восторга.
А потом мне снились сны. Но сны – мои сны всегда преображали пространство, углубляли его, насыщали тревогой и тайной самые знакомые места. Во сне окраины города заполнялись древними развалинами, камыши за забором превращались в бесконечные пространства пустошей и болот, и сад разрастался в размерах до огромного заросшего парка с бесчисленными тропинками, и маленький домик становился целым лабиринтом комнат и коридоров… Теперь, когда детство и его впечатления так отдалились от меня, мне уже трудно отделить сны от реальности, воспоминания от иллюзий. Да и нужно ли отделять? Вместе взятые, они представляют собой некий раствор, которым я питаю свое оскудевшее воображение. На бесчисленную череду событий, заполняющую мою сегодняшнюю взрослую жизнь, ложится издалека этот печальный свет, и если бы не он, вся эта жизнь показалась бы мне не более чем бестолковым фарсом, бесконечной мыльной оперой…
Но пора уже заканчивать это затянувшееся вступление.
Автор вводит читателя в заблуждение
Итак, сад был огромен и весь пронизан светом. Деревья в нем были высоки и раскидисты, и повсюду яркими пятнами сияли цветы. Дом был почти невидим за этими зелеными зарослями, только оконные стекла взблескивали на пробивавшемся сквозь листву солнце, да местами светлела штукатурка стен.
В доме была старая мебель, но очень немного, комнаты были полупусты, а то и вовсе пусты, но каждая была непохожа на другую. В каждой царило особое, почти осязаемое ощущение пространства, и, переходя из комнаты в комнату, хозяйка словно путешествовала по очень разным, отдаленным друг от друга местам. В одной она завтракала, и комната эта была светла и выходила окнами во дворик с цветочными клумбами, над которыми вечно кружили насекомые. В другой комнате она читала, и там было сумрачно от книг и от ветвей деревьев, проникавших внутрь дома и задевавших хозяйку, когда она садилась в кресло у окна. Обедала она в просторной зале, где на пол ложилась густая кружевная тень от виноградных листьев, а круглый стол, окруженный, как лепестками, легкими венскими стульями, был покрыт вязаной скатертью с таким же кружевным виноградным узором. Молилась в маленькой, пронзительно белой комнатке, где жгучие лучи послеполуденного солнца ничем не затенялись и играли серебряными искрами на окладах икон. Ужинала в небольшой, освещаемой оранжевым абажуром столовой, где на стенах висели фотографии в рамках, а вдоль окон стояли герани на длинноногих почерневших от времени подставках. В окна спальни стучались в ветреную погоду ветки шиповника и сирени, и колыхались тонкие белые занавеси, отчего эта комната казалась самой живой и тревожной в доме. И сны, которые снились там хозяйке, были так же тревожны и так же прозрачны.
Как ее звали? Почему-то возникло в памяти имя – Саломея. Ни с чем оно не было связано, просто красивое имя, легкое, похожее на струи дождя на стекле. Почему бы и нет?
Женщина была тонка и русоволоса. Она носила просторные и длинные одежды, по вечерам накидывая на плечи вязаную шаль. Была ли она красива? Этого она не знала, но и не испытывала нужды в этом знании. Она не мучила себя этим вопросом, а это значит, она была вполне довольна собой.
В доме вместе с ней жили собаки, обычные беспородные собаки, подобранные Бог знает где, и привязавшиеся к случайной хозяйке. Птицы сновали на ветках деревьев, в зарослях у забора время от времени шуршали ежи. Было тихо, и казалось, сам воздух на многие мили кругом пахнул покоем и печалью.
Фотографии, висевшие на стенах и хранимые в большом черном альбоме с бархатной обложкой, не были фотографиями ее родственников и друзей. Альбом достался ей от прежних хозяев этого дома. Возможно, они и были ее родственниками, но она этого не знала. Она не знала их имен, и кем они доводились друг другу, но эта неизвестность и была самым сильным и трепетным чувством, когда она брала в руки старые портреты и долго-долго вглядывалась в их лица и одежды. Нет-нет, среди них не было того самого лица, которое снилось бы ей по ночам. Просто она любила их всех, независимо от их характеров и судеб, только за то, что они были, и еще за то, что жизнь их уже прошла.
Если ночи были ясны и теплы, ей было достаточно просто думать о Времени, текущем вокруг нее и соединявшем ее вольно и невольно со всеми ушедшими и еще не родившимися. Но в дождливые ночи к этим мыслям присоединялись еще и другие – прозрачные и зыбкие, как вода. Она думала о ком-то, кого нет и не может быть в этом мире. Слишком мучительно было бы знать, что этот человек существует, ведь у нее не было никакой надежды найти его. Она знала, что он молчалив и печален, а в глазах его – прошлые страсти и прошлые потери. Отчего-то виделись светлый мундир и золотые погоны, – но это уже от тех старых портретов, на которых парадно стояли блестящие офицеры и дамы в кружевах и лентах, но на фотографиях не было его лица. Его лица она не могла себе представить, – только не очень высокую, уже потерявшую былую выправку фигуру, и голос, спокойный и мягкий. Еще она знала его руки, красивые и смуглые, и почему-то – клавиши рояля у самых пальцев. Больше она ничего не знала о Нем.
Что за глупая сентиментальность! Саломея ловила себя на мысли, что все это ужасно наивно, до беспомощности наивно! Но совсем не это заставляло ее внутренне смущаться и отгонять от себя смутные образы. Ведь никто не заглянет в ее воображение, значит, ее наивность с ней и останется. В своем воображении она вела себя точно так же, как вела бы себя в самом деле, отводя глаза, невинно кокетничая и делая вид, что человек этот ее совершенно не интересует. Нет-нет, совершенно не интересует!
Но чтобы продолжать такую игру, его одинокого, молчаливого присутствия было уже не достаточно, оно слишком сковывало Саломею. Ей требовались еще люди, их лица, голоса, звуки рояля – ибо ничто другое не придает такую осмысленность и красоту человеческому общению, как живая музыка. И вот ее гостиная с огромным черным диваном и белой кафельной печью заполнялась, в ней делалось тесно и весело.
Ну вот, дождь шел своим чередом, а гости танцевали, болтали и пили вино – темно-красное, терпкое, вводящее в искушение и заставляющее сердце падать куда-то от страсти и нестерпимой тоски, и золотое, прозрачное, вызывающее слабость, и нежность, и легкую грусть.
И вскоре случалось то, что всякий раз вводило Саломею в состояние тревоги и растерянности. Она теряла того единственного, ради которого придумала и собрала всю эту милую шумную толпу. Нет, он не уходил, не исчезал. Он все еще был здесь, но она не узнавала его. Сразу несколько мужчин в комнате могли уже претендовать на право быть тем самым человеком. Все они обладали какой-то частью его обаяния, хотя и были очень разными. Она пыталась сделать выбор, и сомневалась, и страдала от этого. И от этих сомнений и бесконечных вопросов образы прорисовывались все точнее, обретали внешние черты, характеры, судьбы, вплоть до мелких привычек, особенностей голоса или походки. В конце концов, они получали имена. И начинался бесконечный роман: разговоры, ничего не проясняющие, взгляды, говорящие больше, чем слова, поступки, всему противоречащие.
Рано или поздно она уставала от этой бесцельной и бесплодной игры. Она теряла всякий контроль над людьми, ею же самою придуманными; они начинали вести себя совсем не так, как ей бы этого хотелось, огорчали ее своим легкомыслием или равнодушием, надоедали своим присутствием или, наоборот, уходили, не простившись. Тогда, отчаявшись, она захлопывала, как книгу, свое воображение и бралась за какую-нибудь уже настоящую литературу, всякий раз выбирая на полках одни и те же вещи, давным-давно знакомые. Перечитанные книги – в отличие от собственных фантазий – не сулили никаких неожиданностей, они успокаивали, как приятные воспоминания, они радовали, как старые друзья.
Но в какой-то момент она заметила, что и книги, в которых она гостила, тоже не желают быть бесправными статистами, неким отвлекающим фактором, утешительным призом, – они тоже хотели влиять на события, вмешиваться в дела. Саломея с удивлением обнаружила, что весьма редко встречающиеся в повседневности предметы, явления, имена вдруг возникали, откуда ни возьмись – пусть отдаленно и мимолетно, – стоило только им быть прочтенными в одном из потрепанных томиков. К сожалению, непременным условием этих совпадений была их непредсказуемость и непреднамеренность. Стоило Саломее заранее подумать о чем-то и захотеть повторения, повторения не происходило. В этом был известный риск – в неосознанных поисках чего-то одного она наталкивалась на нечто совершенно другое. Иногда это другое оказывалось зубной болью или укусом осы. Возможно, поэтому из всей мировой литературы Саломея старалась выбирать самые светлые, самые добрые книги – детские.
В тот день, под вечер она раскрыла рассказы Туве Янссон. Она дошла до «Филифьонки в ожидании катастрофы», – и погода за окнами была как раз такая, как в начале рассказа – «слишком уж хорошая», но… «Где-то за горизонтом затаилось что-то темное и ужасное», и Саломея заметила, как солнечный день стал темнеть раньше времени. По комнатам прошли сквозняки, тревожно взвились в воздух занавески. Буря, и правда, приближалась, и трудно было сказать, она ли была вызвана книжными образами, или выбор книги в тот день был подсказан подходившими грозовыми тучами. Саломея слышала, как деревья переговариваются тревожно в саду, и их верхние ветви беспорядочно мечутся, словно в обиде, что именно им придется принять на себя основной удар стихии. Астры на клумбах сыпали на ветер лепестки, как разноцветное конфетти, перезрелые виноградины, как лампочки с елочной гирлянды, срывались с тяжелых кистей, новогодними шарами падали спелые яблоки. Откуда-то с севера шла гроза.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?