Текст книги "Homo ludens"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Это были автопародии литературных критиков-пропагандистов, самоидентификация тех, кто был проводником социального давления на литературу, – их собственная оценка своей роли как в определенной степени вынужденной и дистанцирование от тех, для кого эта роль была естественной. Это было публичное обнаружение своей двойственности, насмешка над собой и над своими «хозяевами». Если иметь в виду несомненную разрешенность (несмотря на возникающие время от времени конфликты по частностям) этих действ – можно, по-видимому, говорить об элементах карнавала в тогдашнем литературно-общественном быте.
Ничего подобного этому в советском внелитературном быте тех лет не было. Но учтем, что интеллигентская литературно-бытовая словесность существовала, конечно, и за пределами собственно писательской среды – в частности, в студенческой, – и проявляла себя аналогичным образом (например, известный в Москве того времени «агитколлектив» архитекторов – мужской хор «Кохинор» и женский «Рейсшинка»).
К тому же литературная жизнь (кипевшие в ней страсти описаны З. С. Паперным в публикуемом далее сочинении) была «гласной», то есть доступной наблюдению сферой; сфера партийной жизни, где разыгрывались, конечно, сцены не меньшего накала, оставалась полностью герметичной.
Именно юмор послужил для участников этих карнавальных действий защитой – еще помнили его полезную для власти роль: он помог прервать крупный разговор русского классического романа второй половины XIX века о главных вопросах бытия.
Конечно, имела значение и сказочность, внереальность конферанса. (Сказочный юмор сыграл во второй половине 1930-х – 40-е годы охранительную роль для Шварца.) Непечатный, но легальный, публично исполняемый юмор опередил непечатную же, и тоже публично исполняемую, лирику: Окуджава запел через семь-восемь лет.
Во второй половине 1950-х появился наконец ожидавшийся когда-то Блоком созидающий смех («Много ли мы знаем и видим примеров созидающего, “звонкого” смеха, о котором говорил Владимир Соловьев, увы! – сам не умевший, по-видимому, смеяться “звонким смехом”, сам зараженный болезнью безумного хохота?» – «Ирония», 1908). Он появился взамен последовательной череды разрушающих функций смеха: в XIX – начале ХХ века – разрушение настоящего, в первое послереволюционное десятилетие – разрыв с прошлым, вытеснение его пластов (культура «бывших», заклейменная в Васисуалии Лоханкине). И прежде всего этот «новый» смех послесталинского времени явился в новом жанре неофициозных шаржей и пародий (пришедших на смену официозно-газетным квазиюмористическим отповедям) – в стенгазете III писательского съезда (май 1959), фрагменты которой сразу разошлись в виде анекдотов. В 1957 году З. С. написал пародию на критиков романа Дудинцева – каким должен был быть роман по рецепту критики.
«То, что Лопаткин арестован, переполошило всю Музгу. “Неужели у нас еще арестовывают?” – искренне недоумевали одни. “Арестован? А как это делается?” – с пытливым интересом спрашивали другие. Было ясно одно – подобный случай единичен. Это то самое исключение, которое только подтверждает правило. ‹…› Номер у Лопаткина был просторный, светлый, но, может быть, слишком много мебели. Он позвонил. Бесшумно появился работник тюрьмы и застыл в позе, выражающей готовность». «Новый» смех рождал новую систему ценностей.
В конце 1950-х – начале 1960-х годов возрождение Ильфа и Петрова дало не сатиру, а ироническую прозу. Для включения в этот жанр не нужно было даже мастерства (тем более что мастерство за предшествующие годы было достаточно скомпрометировано своим «академическим», механическим функционированием вне реального материала). Он получил функцию социального мандата на прогрессивность и стал способом социального компромисса и возможностью писать почти для любого. Однако вскоре он приобрел – на время – эволюционную (в тыняновском смысле) роль: появилось сцепление с живым материалом, проникшим наконец в литературу именно посредством иронической прозы.
Как вспышка, это сцепление с материалом произведено было тогда и в прозе серьезной («Один день Ивана Денисовича»), но в течение нескольких последующих лет не получало закрепления в печатных сочинениях («Хранитель древностей» Домбровского был недостаточно замечен). И именно ироническая поэзия стала кузницей нового литературного качества (в том числе и постепенного возвращения философичности). Песни Галича сыграли в эти годы несравненную роль. Они оставляли открытый финал – в отличие от самодостаточной иронической прозы.
В 1960-е и тем более 1970-е годы все отчетливее разграничивались в рисунке поведения людей интеллигентского слоя смех как умение видеть комическое в жизни и ирония как ставшее привычкой скептическое отношение ко всему – этим отгораживались от размышления и анализа; его заменяла у одних тоска из-за невозможности реализовать себя в советском обществе, у других, порою вполне неплохо устроенных, механический скепсис. Напомним С. Кьеркегора: «Иронизирующий всегда должен полагать нечто, но то, что он полагает, есть ничто… Можно сказать, что ирония всерьез воспринимает ничто, поскольку она ничего не воспринимает всерьез. Она воспринимает ничто в его противопоставлении чему-то, и чтобы всерьез избавиться от чего-то, она прибегает к ничто. Но ничто она воспринимает всерьез лишь постольку, поскольку не воспринимает всерьез нечто» («О понятии иронии»).
Вслед за устной, театрализованной сатирой А. Райкина возникла – в той же самой нише – сатира М. Жванецкого, и именно сюда подстраивались вечера, которые вел Паперный.
3
В те далекие годы, когда З. С. начинал работать в «Литературке», а я училась в младших классах, я его, натурально, не знала. Но в конце 1960-х – начале 1970-х, когда З. С. особенно часто бывал в нашем с А. П. Чудаковым доме, его исторические анекдоты о «Литературке» и вообще о литературно-журнальной жизни начала послевоенных лет мы слушали часами, что называется, с «неослабевающим интересом». Как относиться к самой фактуре – для нас было ясно давно, со студенческих еще лет, счастливо переломленных 1956 годом, никаких иллюзий не было. Но завораживало, поражало и увлекало то забубенное, едва ли не замогильное веселье, которое било из рассказов З. С., – хотя, казалось бы, что могло быть увлекательного в описании того, как грязные собратья по грязному цеху рвут друг друга на куски, поматывая оскаленной мордой.
Приведу несколько страничек из своего дневника.
25 сентября 1969. В воскресенье, 21-го, всей семьей почти были Паперные. Отец пел песни под гитару сына. Рассуждали о том, стоит ли завидовать Захарченке <многолетний главный редактор журнала «Техника – молодежи», достаточно официозный литератор>, едва ли не весь мир объехавшему. <Никто из сидевших за столом за границей еще ни разу не побывал.>
История с Долматовским и чучелом крокодила, которое вывозил он из Бразилии (еще при Никите) в самолете с гробом посла.
Паперный несомненно добрый человек.
В августе 1971 года мы пошли с ним в поход на байдарках по рекам Средней Карелии. Вернувшись, я записывала:
Очень много интересного рассказывал З. С. – о Литгазете, где он работал в 1947–1954 гг. – с Симоновым и Рюриковым, о Ермилове… Как З. С. понял, что Ермилов – стукач: в 1956 он стал говорить ему о слухах, которые ходят об Эльсберге. И тот, побагровев, стал долго и сбивчиво объяснять, что «надо понять», «нельзя огульно» и т. д.
Из рассказов З. С. ясно, как близок он был к дому Ермилова – был даже в тот вечер, когда родители будущего зятя пришли к Ермилову решать судьбу влюбленных…
Хорошо передает не слышанную мною задыхающуюся, напористую интонацию Ермилова, его поучения: «в полемике нельзя прикладывать оппонента наполовину – надо бить так, чтобы он уже не поднялся», его обычные обращения – «друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат…»
Наш разговор с З. С. о его пародиях. Я говорю об огромной их роли для будущих историков современной общественной мысли: они не только литературный факт, как пародии Архангельского, но и отражение «левых» умонастроений своего времени, влившихся туда. Призываю его сделать к ним комментарии – прокомментировать для потомков. Говорю осторожно: «Тут, правда, важно – имеет ли для вас значение то, что будет после вашей смерти?» <Поясняю для молодых читателей свободной России – оба мы подразумевали одно: что при советской власти о напечатании некоторых из его пародий, равно как и комментариев к ним, думать не приходится, а на его жизнь советской власти – может, пожалуй, и хватить.> И с неожиданным жаром он восклицает: «Еще какое! Огромное значение! Я считаю это полноценной частью своей жизни! Если над моей остротой будут смеяться через 50 лет – значит, в каком-то смысле я буду жить и тогда – как физическая жизнь Пушкина с Натальей продолжается в стихотворении “Нет, я не дорожу…”».
«Ну, – восклицаю я с не меньшим жаром, – тогда все проще; тогда мне легко убедить вас в необходимости написать комментарии, взяться за мемуары…»
Он, оказывается, уже совершенно решился писать мемуары о «Литгазете». «Вам это потому легко будет, что образ автора – самый трудный пункт для мемуариста – у вас уже готов, заранее задан». Он соглашается; слушает с детским трогательным вниманием – будто не привык к похвалам.
Таня Паперная (1952–1978), Зиновий Паперный, Александр Чудаков, Мариэтта Чудакова и Гульнора Хошмухамедова в байдарочном походе по рекам Средней Карелии, август, 1971. Фото В. Паперного
Прошли годы и годы, и несколько лет назад я в качестве редактора и издателя «Тыняновского сборника» предложила З. С. написать для нас о том, что он когда-то так увлекательно рассказывал. Пока он размышлял, я сказала ему, что заголовок для этого будущего повествования уже придумала и даже уверена, что ему понравится – «Бывали дни веселые…».
Он, не скрою, пришел в восторг и тут же согласился писать. Прямо в тот же вечер начал.
Я просила его об одном – забыть совершенно о том, кто что об этом скажет или подумает. Я хорошо понимала и тогда, и сейчас проблематичность того, будут ли адекватно поняты и современником-ровесником автора, и тем более читателями другого возраста воспоминания, где мемуарист погружен в эти мутные воды, но и отстранен от них – благодаря удивительному умению видеть смешную сторону во всем на свете (в том числе, повторю, и в себе самом), а вместе с тем – отсутствию цинизма и прирожденному душевному благородству. Время от времени З. С. звонил и говорил, что никогда в жизни – он не уставал это подчеркивать – не писал с таким ощущением свободы, в отсутствие какого бы то ни было внутреннего цензора.
И все-таки внутреннее препятствие возникло – не во время работы, а довольно долгое время спустя после того, как он отдал нам свой текст и даже выполнил кое-какие наши пожелания. З. С. сказал, что хочет убрать все написанное им о Ермилове-доносчике, потому что это причинит огорчение его дочери и потому что лично к нему Ермилов всегда относился хорошо. Думаю, тут сказалось и доброхотство кого-то из литераторов, кому З. С. давал читать рукопись. После похорон З. С. я обратилась со своим затруднением к его старшему сыну – В. З. Паперному, с которым З. С. всегда был близок: вовсе ли не печатать этих страниц или, поскольку автор предоставил полный текст редакции «Тыняновских сборников», опубликовать их отдельно от воспоминаний, в редакционном предисловии, с необходимым пояснением относительно намерения автора. В. З. Паперный выразил твердое мнение – купюр при публикации не делать. Этому мнению редакция и последовала.
Воспоминания «Бывали дни веселые…» включены в этот сборник.
Мы видим печатный литературный процесс в тоталитарной раме, распознаем его правила. Слышим голоса – или, скорее, выкрики. Речь идет о романах, пьесах, статьях, а кажется сегодня – что о чем-то другом. Многие слова и понятия перешли уже в будущий словарь «Языка советской цивилизации». Сама позиция человека – участника такой литературной жизни может показаться сомнительной. И тем не менее.
Олег Смола. Фото предоставлено автором
Олег Смола
Человек играющий
С Зиновием Самойловичем Паперным меня познакомил Маяковский. Будучи студентом филологического факультета МГУ, я в числе первых работ о поэте прочитал книгу в оранжевой обложке «О мастерстве Маяковского» (1957). Это было не рядовое чтение. Авторский пафос, подогреваемый оттепельными тенденциями, отвечал моему собственному настроению. Футуристический бунт и беспримерное острословие поэта, его неистовое желание устроить жизнь «без болей, бед и обид» – все это сильно тормошило мое сознание и напрямую связывалось не только с Маяковским, но и с автором книги. Читая, чувствовал – это мое, это и про меня. Следствием возникшего между нами контакта и явилось то, как я думаю, что о Маяковском позже я напишу с десяток статей и очерков, а Паперный станет одним из моих любимых авторов. Уже после его смерти в своей книге о поэзии «Если слова болят…» (1998) я с удовлетворением отметил: «Человечески и духовно из современных литературоведов и критиков ближе всех – З. С. Паперный».
Чехов как-то пошутил, сказав, что медицина – его жена, а литература – любовница. Для Паперного же литература – и жена и любовница вместе. Только, может быть, Паперный-муж в большей степени литературовед, а Паперный-любовник – юморист и сатирик.
Столь игривая характеристика уважаемого мной человека могла бы показаться неуместной, если бы речь шла не о Паперном. Он ведь и сам любил переступать черту, отделяющую серьезное от несерьезного. Работая в академическом институте, не рядился в академики. Напротив, весьма успешно разакадемичивал литературоведение, лишая его насупленности, мнимой значительности, идеологической тяжеловесности.
Аспирантка моего друга Александра Илюшина спросила у него, как ей писать диссертацию о Надсоне. Тот ответил: чтобы было интересно. Лучше, по-моему, не скажешь. Одно из достоинств Зиновия Самойловича в том, что писать неинтересно он не умел. И я не имею в виду лишь его писательские вещи – юморески, пародии, фельетоны и т. п. В них, понятно, самая веселая и озорная часть его души. Однако если вы откроете 65-й том «Литературного наследства» и прочитаете трудоемкое исследование «Маяковский в работе над поэмой “Про это” (Три рукописи поэмы)», вы восхититесь тем, как интересно и живо можно писать о «самом трудном» («Самое трудное» – название одной из книг Паперного). Хоть это и «трудное литературоведение», а читается как детектив. Детектив текстологический.
Задолго до личного знакомства с З. С., читая все, что выходило из-под его пера, я стал замечать: наши литературные пристрастия, вкусы, предпочтения во многом совпадают. Его поэтами были Блок, Хлебников, Пастернак, Мандельштам, Есенин, Цветаева, Слуцкий, Самойлов, Вознесенский. И моими тоже. Он любил Чехова, Маяковского, Чуковского, Утесова. И я их любил. Он предпринял небезуспешную попытку исследовать словотворчество будетлян. И мне казалось, что нет ничего более увлекательного, чем разобраться в философии и языке русского футуризма. Свою статью об Андрее Вознесенском он озаглавил строкой «Если слова болят…». И я свою книгу о поэтах и поэзии (по забывчивости) назвал точно так же.
Читая пародию «Чего же он кочет?», я от удовольствия потирал руки еще и потому, что в ней высмеивался не просто слабый в художественном отношении роман, но роман от первой и до последней строчки тошнотворный, злобно-антиинтеллигентский, сталинистский. Этой пародией Паперный не побоялся выступить, в сущности, против целого направления, целой когорты писателей-сталинистов, «автоматчиков партии» (грибачевых, михалковых, софроновых, кочетовых, куняевых, шевцовых, дроздовых и т. д.), чем привел в восторг меня и, не сомневаюсь, многих и многих читателей неподцензурной литературы.
Сочинения Паперного-литератора привлекают к себе духом прямого и подспудного противостояния официозу, неприятием мертвечины соцреализма, внедрявшегося в литературу сначала недоразвитого, а потом и «развитого» социализма. Сегодня трудно поверить в то, что псевдонаучной «туфтой» («Литература и современная идеологическая борьба», «Социалистический образ жизни и задачи литературы», «Современная советская литература в духовной жизни общества развитого социализма») занимались академические заведения. В одном из них, в Институте мировой литературы АН СССР, трудились и мы – Паперный, я и еще десятки таких же сотрудников, как мы.
Зиновий Самойлович старше меня на пятнадцать лет. В ИМЛИ он работал с 1954 года. Я пришел в Институт в 1973-м. Числились в разных отделах. Он в самом идеологически «беспечном» (Русская литература конца 19 – начала 20 в.). Я, напротив, в самом «ответственном» (История многонациональной советской литературы). Позволю себе сделать небольшое отступление, чтобы коротко рассказать об атмосфере, царившей в Институте тех лет.
После смерти Б. Л. Сучкова (мой первый директор) в ИМЛИ все более насаждался дух брежневского застоя и партийной дисциплины (в партии я не состоял), олицетворением которого стал новый директор Г. П. Бердников. Угрюмоватый, неприступный, он медленно передвигался по коридорам Института, при встрече не останавливался, не задавал вопросов, не улыбался. Казалось, он презирает всех (впрочем, было за что) и ничего хорошего не ждет от своих подчиненных. Точно так же он проводил и литературную политику – бдительно следил за тем, чтобы содержание институтских коллективных трудов соответствовало указаниям сверху, то есть из сусловского отдела ЦК КПСС. Отсюда и негнущаяся направленность большинства работ нашего сектора, замораживавшая живое развитие литературоведения, – достаточно привести название одного из коллективных трудов: «XXVI съезд КПСС и проблемы социалистического образа жизни в литературе».
Теперь, я думаю, будет понятно, почему Георгий Петрович не улыбался. И почему мы, рядовые сотрудники, сталкиваясь с ним в коридоре, отводили глаза, стараясь прошмыгнуть мимо.
И все-таки реальная жизнь ИМЛИ отнюдь не сводилась к исполнению сусловских циркуляров. Иначе было бы трудно понять, почему в Институте столь долго и успешно трудились такие ученые, как Гаспаров, Манн, Аверинцев, Бочаров, Паперный и др.
Я не мог не участвовать в работе советского отдела (если только не бежать из Института). Старался не подличать, не писать о том, что расходилось с моими убеждениями. Возможно ли такое? Не без потерь, но возможно. Вообще все мои институтские статьи проходили не без трений. Случались обвинения в заигрывании с заграницей и, более того, в пособничестве буржуазной пропаганде. Одна из сотрудниц отдела (и она же жена высокопоставленного чиновника, ведавшего в Академии наук гуманитарными дисциплинами) на общем собрании как-то сказала: «Олег Петрович, когда читаешь ваши статьи, невольно думаешь, что вы не с нами – будто это написано каким-нибудь западным литературоведом».
Читал ли Зиновий Самойлович мои статьи? Думаю, что читал. Потому что спустя какое-то время стал оказывать мне знаки внимания. Пригласил как-то в секцию поэзии Союза писателей на обсуждение книжки стихов Виктора Сосноры «Кристалл». Потом попросил написать статью «Спор поэтов. Блок и Маяковский» для коллективного тома «Блок и литература Советского Союза», ответственным редактором которого он был. В день рождения Маяковского (6 июля) пригласил в школу им. Маяковского, где мы выступили с рассказом о поэте, а Вениамин Смехов читал стихи. По пути спросил меня, как правильно произносить – СмОла или СмолА? Я ответил, что и сам не знаю, но жене и детям больше нравится СмолА.
По моему совету издательство «Книга» обратилось к нему с просьбой написать внутреннюю рецензию на подготовленную мной книгу любовной лирики Маяковского «Громада любовь, громада ненависть». О вступительной статье Зиновий Самойлович отозвался одобрительно, а по составу произведений высказал ряд критических соображений.
Расположения ко мне со стороны Паперного я, конечно, не мог не видеть. Точно так же и он прекрасно понимал, с каким чувством я отношусь к нему. И все же до начала горбачевской оттепели наши встречи происходили от случая к случаю. И лишь во второй половине 1980-х, в канун перемен в стране, мы все будто очнулись, почувствовав возможность без дураков, всерьез изучать литературу и, в частности, Серебряный век. Сектор советской литературы оживился до такой степени, что стал чем-то напоминать несчастного Акакия Акакиевича, в голове которого мелькали дерзкие и отважные мысли, когда он решился реализовать «вечную идею будущей шинели». У некоторых из нас тоже в глазах порою показывался огонь, когда мы дерзнули подумать о создании новой, бесцензурной «Истории русской литературы ХХ века». Однако мы только дерзнули, а сектор Паперного преуспел. Их коллективный труд «Русская литература рубежа веков. 1890-е – начало 1920-х годов» в 2001 году вышел в свет. Те же, кто занимался непосредственно поэзией, в это же время трудились над «Антологией русской поэзии Серебряного века (1890–1917)», куда вошли и мои статьи о Хлебникове, Маяковском, Каменском, Д. Бурлюке, Н. Бурлюке и А. Н. Толстом.
Интерес к ранее табуированным именам и темам перекрыл внимание к писателям-генералам. По инерции, как-то вяло и нестерпимо скучно еще устраивались конференции, посвященные Героям соцтруда – Шолохову, Погодину, Леонову, Маркову. Но им на смену уже спешили те, кого мы любили и хотели изучать, кто вопреки всему действительно сохранял «гуманистические традиции русской классической литературы», – Бунин, Ремизов, Булгаков, Платонов, Замятин, Бабель, Пильняк, Зощенко, Солженицын, Гроссман, Трифонов и др. Словом, Институт встрепенулся и уже был готов, как казалось, совсем распрощаться со своей тяжелой наследственностью.
Но не тут-то было. Далеко не все сотрудники, особенно из начальствующих, радовались забрезжившей свободе. На всех площадках Института, вплоть до Ученого совета, начались словесные драчки, которых так называемая академическая среда в СССР сроду не знала. В этих схватках участвовал и я.
Именно в те дни и месяцы надежд мы по-настоящему сблизились и подружились с Зиновием Самойловичем. Встречались часто, поэтому знаю, что обновленческая лихорадка захватила и его. Только, в отличие от меня, он не произносил громких слов, не кипятился. Разобравшись в ситуации, он поступил мудро: не тратя сил на словесные баталии, составил программу мероприятий по изучению творческого наследия О. Э. Мандельштама. Сколотил институтскую инициативную группу, куда вошли, кроме самого З. С., я и, от мандельштамовской Комиссии при Союзе писателей, Павел Нерлер. В результате 24–26 января 1988 года в ИМЛИ прошли первые Мандельштамовские чтения. За три дня было заслушано около пятидесяти докладов. В конференции участвовали русские и зарубежные филологи.
Более того, на основе материалов конференции мы тут же приступили к работе над сборником публикаций и исследований о поэте. В 1991 году труд «Слово и судьба. Осип Мандельштам» вышел в свет. В нем представлены статьи более трех десятков исследователей. Среди них: В. Швейцер, А. Немировский, Ю. Фрейдин, Е. Эткинд, С. Аверинцев, В. Микушевич, Е. Завадская, В. Мусатов, Ю. Левин, Т. Сурганова, С. Марголина, М. Гаспаров, Д. Магомедова, Г. Померанц, А. Жолковский, О. Ронен, Л. Кацис, Э. Рейнольдс, П. Нерлер и др.
Благодаря нашим усилиям в ИМЛИ в центр научных исследований постепенно выдвинулась фигура Мандельштама. Не все были довольны этим обстоятельством. Сталинисты, которых мы сегодня называем патриотами, всячески противопоставляли писателям-«инородцам», «космополитам», западникам писателей-народников (Шолохова, Алексеева, Закруткина, Иванова, Распутина, Белова и т. д.).
И все-таки почему Мандельштам?
Потому что в сознании мыслящих людей крупнейший поэт ХХ столетия стал символом трагической судьбы миллионов и миллионов жертв сталинских репрессий. Мандельштам – это гигантское увеличительное стекло, через которое, если обладать историческим зрением, можно увидеть корни российских бед и злоключений – со времен царя Гороха до нынешних дней.
Вообще, заниматься с З. С. одним делом, находиться рядом было для меня настоящим удовольствием. Переживший многое (нездоровье, неприятности в отношениях с властью), он тем не менее, встречаясь, не жаловался, был всегда любезен, добр и часто весел. И, казалось, только слегка неровная походка выдавала в нем человека, испытывающего какой-то дискомфорт.
Между тем наши Первые Мандельштамовские чтения основательно поддержали за рубежом. 27–29 июня 1988 года, к 50-летию со дня смерти поэта, состоялся Первый международный симпозиум «Осип Мандельштам (1891–1938)», организованный факультетом иностранных языков и литератур Университета города Бари (Италия). Участвовали ученые из Италии, США, Англии, ФРГ, Франции, Западного Берлина, Израиля и других стран. В советскую делегацию вошли Г. Белая, М. Дудин, Вяч. Вс. Иванов, А. Кушнер, Е. Невзглядова, З. Паперный, О. Смола. М. Гаспаров приехать не смог и прислал доклад.
Зиновий Паперный на Мандельштамовскиx чтенияx. Бари (Италия), 1988. Архив семьи Паперных
Многим нынешним читателям этого, кажется, не понять, но я пережил настоящий шок, и Зиновий Самойлович, вероятно, испытал нечто подобное. Потому поделюсь своими впечатлениями тех дней.
Такое счастливое стечение обстоятельств выпало на мою долю впервые. Впервые выехал в свободную европейскую страну, о чем страстно мечтал с тех пор, как стал понимать, в какой стране живу. Очутился не где-нибудь, а в Италии, представлявшейся мне сплошным праздником искусства. Приехал не по заурядному поводу, а благодаря поэту, о котором неотвязно думал с аспирантских лет. Тосковал по нему. Хотел для него что-нибудь сделать. Ловил каждую возможность говорить о нем со студентами. (В 1967 году впервые после многих лет замалчивания отдельной брошюрой вышел «Разговор о Данте». Мы, члены НСО, тут же на своем заседании вывесили плакат:
Осмейте
разговор о смерти!
О Данте –
промандельштамьте!
Нам хотелось открыто заявить о своей солидарности с поэтом.)
Я поехал не один, а в компании людей, думающих и чувствующих примерно так же, как я. В течение пяти дней на неподцензурной территории тесно общался с З. Паперным, Е. Эткиндом, А. Жолковским, А. Кушнером, В. Швейцер и др. В свободные от заседаний часы гуляли по улицам города. Смотрели во все глаза – на дома, экзотические деревья и цветы, на лица итальянцев, наблюдали за поведением молодых людей, чем-то напоминавших грузинских кацо на проспекте Руставели в Тбилиси. Все до мелочей было интересно. Наверное, потому, что мы, пришельцы из СССР, кожей ощущали, что там, у себя, связаны по рукам и ногам, а здесь, как казалось, дышим полной грудью. Даже разноцветное мороженое в судочках, которым нас угощали, воспринималось как знак многоцветной жизни.
(Сходные чувства когда-то испытал Корней Чуковский. З. С. вспоминает: «В 1962 году Корней Иванович совершил поездку в Оксфорд – он получил почетное звание доктора наук. Вернувшись, он рассказывал:
– Дорогой мой, какая сказочная была поездка! Вы знаете, когда я только еще сел в самолет, я вдруг впервые в жизни понял, что я ни в чем не виноват».)
С необычайной остротой это же ощущение владело мной, когда мы, Зиновий Самойлович и я, перед возвращением в Москву гуляли по Риму (из Бари в Москву возвращались через Рим), а вечером на площади Республики слушали неаполитанские песни в исполнении певцов из разных провинций Италии. Сменяя друг друга, они соревновались, а мы, стоя рядом, наслаждались атмосферой происходящего. И опять же, в какие-то мгновения, признаюсь вам, от избытка чувств к моим глазам подступали слезы. Украдкой я посматривал на З. С. и понимал: то же самое сейчас испытывает и он. Вольный воздух Италии рождал иллюзию, будто все мы, а вместе с нами и Осип Эмильевич Мандельштам перенеслись вдруг в чудесную страну, которая не раз снилась и которая, как оказалось, действительно существует. Даже случай, произошедший с нами во время прогулки по Бари, не перебил радужного настроения. Пробегая мимо, молодой итальянец вырвал из рук одной из наших женщин сумочку, но споткнулся, упал и не успел подняться, как не растерявшийся 70-летний Ефим Григорьевич (Эткинд) подскочил к нему, дал под зад пинком, и тот, бросив сумку, дал дёру. Кстати, организаторы нас предупреждали о такого рода «пиратстве» в Италии. Нас оберегали от неприятностей, а я подумал: но, может быть, это все еще дает знать о себе корсарский дух жителей Средиземноморья? Страна южная, кровь горячая, ветер вольный, гуляющий от Адриатики до Средиземного моря.
Возвращались в Москву с подарками. В Риме З. С., Галя Белая и я отправились в магазин русской книги и увидели там то, что советскому филологу могло только присниться, – развалы, если не сказать залежи, запрещенной в СССР литературы. Владелец магазина, заметив, с какой жадностью мы перебираем и рассматриваем книги, предложил нам бесплатно взять что кому хочется. Вероятно, годами, не раскупаясь, книги лежали на полках, и хозяин решил избавиться от них. Так или не так, но в любом случае это был жест доброй воли. Спасибо свободной Итальянской Республике за ее готовность просвещать русский народ. Как тут не вспомнить: «Доктор Живаго» впервые на русском языке был издан в Милане. Кто-то из итальянских студентов (я был тогда на четвертом курсе филфака) привез один экземпляр романа, и мы выстроились в очередь, чтобы прочесть его. Каждому отводились на это одни сутки.
Домой я привез Библию, карманного формата «Архипелаг ГУЛАГ» и 21-й выпуск журнала «Синтаксис» (1988).
Часть материалов итальянского симпозиума мы включили в труд «Слово и судьба. Осип Мандельштам».
Если Маяковский познакомил меня с З. С., то Мандельштам, можно сказать, сблизил нас окончательно. Рукопись книги «Слово и судьба…» мы сдали в набор в июле 1990 года и тут же совместно с Комиссией по литературному наследию поэта стали готовить Вторые Мандельштамовские чтения, посвященные теперь уже столетию со дня рождения поэта. Трудилась в основном та же рабочая троица – Паперный, Нерлер, Смола. 16–18 января 1991 года Чтения состоялись (с докладами выступили более сорока человек). Таким образом, на осуществление обширной программы, разработанной некогда Паперным, у нас ушло в общей сложности три года.
Мандельштам хоть и оттеснил на второй план наши занятия и заботы, тем не менее З. С. как-то успевал делать еще что-то. Это «еще что-то» для него увенчалось выходом в свет двух книжек фельетонов, пародий, мемуаров: «Музыка играет так весело…» (1990) и «Птичка голосиста» (1990). Кроме того, тогда же или чуть позже у него возник замысел составить сборник, в который вошли бы смешные истории, рассказанные поэтами и писателями или случившиеся с ними. Свой замысел он успел осуществить, но книга под названием «Несмотря ни на что» была издана уже после его смерти (2001). Кстати, название взято из его знаменитого афоризма «Да здравствует все то, благодаря чему мы, несмотря ни на что». (Забавно, что уже в наши дни этот афоризм пытался присвоить себе расторопный М. Задорнов.)
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?