Текст книги "Homo ludens"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Как-то я подсчитал количество написанных З. С. книг. Получилось тринадцать. Двенадцать хранится в нашей домашней библиотеке. Некоторые с дарственными надписями. Они мне дороги еще и тем, что по сути это художественные произведения малой формы. Книгу «Музыка играет так весело…» З. С. подарил нам с такими словами: «Да здравствует мой дорогой друг Олег Смола! Es lebe ganzes liebes Smol-Haus! Просьба оказывать Олегу Петровичу всяческое содействие. Привет Ольге Григорьевне, Наташе и Клаве, чьи голоса по телефону я все более уверенно различаю. 14/V-90 г. З. Паперный».
Надпись на «Записных книжках Чехова»:
«Эта книжка была написана тогда, когда меня нигде не печатали, я был в безнадежном литштрафбате, а потом ее, книжку, вдруг напечатали. Тем более мне приятно вручить ее милому моему сердцу семейству Олега Смолы, Ольги Григорьевны, Клавы и Наташи. 4/VI-1990 З. Паперный».
Дарственные надписи по природе своей склонны к «ласкающему» преувеличению. И я не воспринимал бы инскрипты З. С. слишком серьезно, если бы от Фиры, жены З. С., не слышал: «Олег, ты же знаешь, как З. С. любил вашу семью». Это я к тому, что и книжку «Птичка голосиста» он подарил в канун Нового года с аналогичной надписью:
«Дорогой Олег, мне так нравитесь Вы и Ваша семья, что, если бы я знал, когда писал книжку, что она доберется до Вас, я бы, конечно, написал побольше. В следующий раз надеюсь так сделать. Желаю Вам в Новом году радостей всех видов и хочу, чтобы вы оставались такими дружными, милыми и спокойными, как будто наша империя не трещит и не разваливается, а крепнет день ото дня. Вот – теперь эта книжечка стала побольше. Ваш З. П.
28/XII-90».
Как литературовед и критик З. С. писал в основном о поэтах и поэзии (Блок, Маяковский, Пастернак, Хлебников, Мандельштам, Цветаева, Есенин, Вознесенский и др.). И лишь любимый им Антон Павлович Чехов, соревнуясь с Маяковским, не уступал, а то и превосходил вниманием к себе со стороны Паперного. К концу 1960-х интерес к Маяковскому заметно угасает, а к Чехову остается неизменным и даже возрастает. Легко понять почему. Чехов – величина постоянная, непререкаемая. Его можно не любить (как Ахматова), но никак не отвергать. Посмертная же судьба Маяковского не менее трагична, чем предсмертная. Худшее, что было в советской литературе (доносительство, предательство, славословие, конформизм, лакейство), прикрывалось и расцвечивалось тысячекратно тиражируемыми цитатами из Маяковского.
Нет, Паперный не отрекся от поэта. Как отречься от себя? Но он все прекрасно видел и понимал: Маяковский нуждается в совершенно новой концепции жизни и творчества. Нужны работы, соскабливающие глянец с одиозно-приторной, государственной фигуры поэта и тем расчищающие пути к Маяковскому подлинному, поэту воистину трагической судьбы. Как все мы, Паперный знал больше, чем мог сделать. Он «устал» от Маяковского и потому отошел в сторону и сосредоточился на том, что любил, и только любил – без тягостных раздумий. Тогда-то он и приступил к написанию книги, которой было суждено стать последней, – «“Тайна сия…” Любовь у Чехова» (2002).
К своей первой любви, однако, З. С. еще вернется. Это случится в июне 1993 года, когда Сорбоннский университет пригласит нас на международный симпозиум, приуроченный к столетию со дня рождения поэта («Владимир Маяковский и утопия XX века»). Выступали Окутюрье, Фриу, Янгфельд, Жолковский, Б. Гаспаров, Смирнов и др. От России – Кушнер, Невзглядова, Чудакова, Чупринин, Новиков, Паперный, Смола.
Перед вылетом в Париж (а к этому времени мы уже подружились семьями) Фира, обеспокоенная здоровьем мужа (сердце, рассеянность), попросила меня ненавязчиво присматривать за З. С. И я, бывший суворовец, честно, старательно «прилепился» (как смола) к своему подопечному. Догадывался ли о моей тайной миссии З. С., не знаю, но в самолете мы с ним сидели рядом, в трехзвездочной гостинице «Бастилия» разместились в одном номере. Вдвоем гуляли по Парижу. Завтракали за одним столом. Вставали из-за стола «по-французски» – с одинаковым ощущением легкого недоедания (впрочем, З. С. не очень-то страдал от этого, ему важнее было добраться до фруктового салата «Очень вкусно»). Словом, мы недолго притирались друг к другу, и нам было комфортно.
Пожалуй, самым неожиданным на симпозиуме было выступление Андрея Синявского. В это время он жил и работал в Париже, и его, как бывшего маяковиста и непокорного литератора с диссидентской судьбой, попросили открыть симпозиум и произнести вступительное слово. С нетерпением я ждал и думал: что же он, пострадавший от советского государства, скажет о поэте, воспевшем это самое государство? Андрей Донатович не торопясь подошел к трибуне и, не сказав ни слова, зычным голосом, никак не вяжущимся с тщедушным обликом оратора, прочитал наизусть «Левый марш». И я подумал: в сущности говоря, так естественно было услышать из уст Синявского это стихотворение. Он ведь сам левак, «филолог, научный сотрудник ИМЛИ в Москве, профессор Сорбонны в Париже – он был авантюристом, преступником, нарушителем и перебежчиком, то есть писателем» (М. В. Розанова). Он был и оставался на протяжении долгих лет «хулиганом», подрывником застоя как в эстетике, так и в жизни страны.
В ответ зал разразился аплодисментами.
З. С. с одобрением относился к моим работам. Книжку о поэтах «Если слова болят…» назвал «действительно свободной и правдивой», а в предисловии к ней словно подвел итоги своим многолетним размышлениям о судьбе поэта: «Сегодня слышатся голоса: раз мысль о переделе всего сверху донизу – от уклада и строя до человеческой натуры, “естества”, – раз эта мысль была утопичной, пагубной, значит, и искусство, с этим связанное, должно быть отринуто.
Маяковский – великий поэт несостоявшейся эпохи. Ну а раз она не состоялась, тут и говорить не о чем – Маяковский уже не великий. Да и вообще не поэт. Агитатор, горлан, главарь – но только не подлинный лирик ‹…› Если поэзия запечатлела всю муку, пережитую в роковые минуты истории, если “слова болят” – они живут, они долговечны и не останутся “у времени в плену”» (1995).
Я разделяю эту точку зрения. Действительно, в некоторых работах (Ю. Карабчиевский, Ю. Халфин, М. Вайскопф) трагизм судьбы Маяковского низводится до истории вовсе не крупной, жалкой, в общем ничтожной личности, неизвестно какими чарами притягивавшей к себе Блока и Андрея Белого, Хлебникова и Малевича, Мейерхольда и Эйзенштейна, Шагала и Пикассо, Стравинского и Прокофьева, Шкловского и Якобсона, Пастернака и Цветаеву и многих других в России и за рубежом.
Сам я слегка политизирован (о чем сожалею). З. С. о политике говорить брезговал. Однако его отдельные суждения и фразы, такие как «Россия – страна не для людей», «Жаловаться бессмысленно, а главное – некому», вполне характеризуют состояние, с которым он жил.
В России человеку жить трудно. На всех этапах, от рождения до смерти, ему приходится чего-то опасаться и от чего-то спасаться. Паперного спасали чувство юмора, тяга к творчеству да сами писатели, из коих Чехов безусловно стоит особняком. Когда Паперного костили за пародию «Чего же он кочет?», его выручал именно Антон Павлович, о чем сам З. С. написал: «Чехов – автор записных книжек, художник, словно врач, оказывал неотложную помощь». По этой причине, я думаю, текстологическое исследование «Записные книжки Чехова» (с обложкой работы Владимира Паперного) и стало одним из лучших во всей Чеховиане.
Чтобы понять Паперного, надо читать его труды о Чехове. Пишущие о Чехове вынуждены преодолевать расхожие представления о нем: интеллигент, невозмутимый, сдержанный, выдавливал из себя по капле раба, ненавидел насилие, не терпел патетики, дорожил личной свободой и т. д. Верные сами по себе, эти суждения уже никого не трогают и даже раздражают. Нужно им вернуть изначальный смысл. Паперный именно это и делает. В последней и, быть может, главной своей книге «“Тайна сия…” Любовь у Чехова» (2002) сквозь призму любви он увидел чеховскую натуру в ее самых непосредственных проявлениях и этим обновил наши знания о писателе. В холодности и равнодушии Чехова упрекали не раз, и автор как будто солидаризируется с этим, когда воспроизводит историю «недоромана» Чехова и Лидии Мизиновой. Любящая женщина пишет о равнодушии Антона Павловича: «Вы всегда были равнодушны к людям и к их недостаткам и слабостям!» Или: «Я хочу видеть только Вас – потому что Вы снисходительны и равнодушны к людям, а потому не осудите, как другие!» Сочувствуя Лике, З. С. соглашается с ней, полагая, что она выстрадала право сказать так. А если прибавить к этому собственные суждения Чехова («Душа моя ленива и не выносит резких повышений и понижений температуры»; «Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска…»), то невольно спрашиваешь себя – а так ли уж была далека от истины Лика Мизинова? Свободный от апологетики по отношению к писателю, Паперный методично разрушает сложившийся стереотип: «На деле же он был невозмутимо спокоен – в отношении к самому себе». Не был собой доволен. Не любил писать о себе. «Ровно и вяло» – это не равнодушие. Тут что-то другое. Что? Нарастающее чувство скоротечности жизни. «Когда говорят о Чехове, – замечает Паперный, – добром, чутком, деликатном, поэтичном, порой забывают этот точный и неумолимый отсчет чеховского времени, строгое ощущение близящегося конца».
Чеховские произведения, можно подумать, писались для Паперного, для того, чтобы З. С. открыл в себе не только искусного аналитика, но и человека чувствительного, наделенного даром сострадания.
Маленькой великой книгой о любви назвал Паперный «Даму с собачкой». Писать об этом рассказе – испытание для исследователя. Это одно из самых музыкальных произведений во всей русской прозе. Схватиться не за что. Музыкальных своей смысловой неуловимостью. Разбирать рассказ нельзя. Нужно думать и сопереживать. Автор ни слова не говорит о том, замечает Паперный, что творится в оглушенных почти до беспамятства душах Гурова и Анны Сергеевны. Но чеховский текст таков, что рассказывает читателю все как будто и без участия самого Чехова. Принципа неучастия придерживается и исследователь. Он не разъясняет, не описывает того, что не описуемо словами и является тайной для героев и читателей. Это с одной стороны. С другой – он пишет о героях с той степенью участия, словно речь идет о самом близком. Анна Сергеевна – чистая, искренняя, любящая, несчастная женщина. Героиня чеховская. Поясняя свою мысль, Паперный вдохновляется и говорит почти с придыханием, и мы не можем не почувствовать: чеховская женщина – это и его, Паперного, женщина. Сколько в ней неочарованности собой, чистоты, в ней нет ни капли рассчитанной кокетливости. «Я никогда не была счастлива, никогда не буду счастлива, никогда!» И, произнеся эти горькие слова, она, сама того не зная, повторяет то, что звучит в мире Чехова: счастья нет.
Не так ли думал и сам З. С.?
Паперный представляет собой редкий тип филолога, сумевшего, подобно Тынянову, Шкловскому, Чуковскому, примирить в себе литературоведа, критика и писателя. Но и в этом ряду Паперный одинок, поскольку он еще и профессиональный юморист. С кем же тогда его сравнить? Боюсь, что не с кем.
Впрочем, совмещение разнородных начал порой порождает известного рода стереотипы. Так, по популярности детские стихи Чуковского явно превосходят его литературоведческий труд «Мастерство Некрасова». И это естественно. А весь объем написанного и сделанного Маршаком для детей затмевает в восприятии широкого читателя все остальное, в том числе и его превосходные переводы сонетов Шекспира. Нечто подобное случилось и с Паперным. Приходилось слышать, что Паперный-ученый, литературовед, мол, уступает Паперному-пародисту, писателю. Так ли это?
На протяжении нескольких десятилетий юморист и сатирик Паперный приковывал к себе внимание многих любителей литературы. Паперный-литературовед был столь же любим и, не побоюсь сказать, популярен (сужу не только по себе), но в узком кругу филологов. Паперный-писатель в общей массе читающих, таким образом, заслонил Паперного-ученого.
Л. М. Розенблюм, научные знания, чутье и опыт которой неоспоримы, пишет: «Книгам Паперного о Чехове предстоит долгая жизнь». Исследовательские труды Паперного, такие как «“Про это”. Три рукописи поэмы», «Блок и Чехов», «Поэтический образ у Маяковского», «Дом и мир», «Записные книжки Чехова», «“Тайна сия…” Любовь у Чехова», будут жить так долго, как долго будет существовать потребность в изучении истории литературы. Лучшие работы Паперного никого не повторяют, привораживают словесным мастерством, обаянием личности автора, их хочется читать и перечитывать.
Вообще-то труд напрасный сравнивать кислое с соленым. Что лучше – серьезное или смешное, научное или художественное? В руках мастера лучше то и другое.
Пишущий о поэзии оказывается в незавидном положении: ему невольно приходится вступать в творческое состязание с поэтом. В результате поэт всегда побеждает. Избежать поражения – не соревноваться с ним, а создавать свое собственное произведение по поводу того или иного поэтического текста. З. С. так почти всегда и поступает. Его разборы, вошедшие в книгу «Единое слово», близки к художественному творчеству. Перечитываю некоторые из них и кожей осязаю, насколько глубоко он погружен в стихию поиска слов, у которых, как говорят, нет замены. Слово, язык в целом для него – первородная среда, из которой произрастает дерево жизни. В процессе поиска «ежедневно по-новому любимого слова» (Маяковский) Паперный, я думаю, обретал внутреннюю свободу, выручавшую его в разных обстоятельствах жизни.
Максимилиан Волошин полагал, что искусство драгоценно лишь постольку, поскольку оно игра. Знаком ли был З. С. с этим высказыванием, неизвестно. Но мыслил он так же, когда подчеркивал преобразующую, животворную силу игры: «В мире игры все меняет свой смысл и облик». Горький опыт советской литературы показал: без игрового фермента поэзия и ее критика впадают в морализаторство, превращаясь в придаток идеологии. Игра – бегство от казенщины и рутины. Придуманное Чуковским слово «канцелярит» напоминало Паперному тяжелую болезнь вроде какого-нибудь полиартрита. Игра оберегает от психических расстройств, от зомбирующего действия государственной пропаганды (от путинщины, наконец). «Самозабвенно отплясывающие слова» – это сказано о сказках Чуковского, но они характеризуют и самого Паперного. Его произведения, и не только юмористические, пестрят выражениями, рожденными не иначе как игрой воображения. Например:
• Строчка – как сухие оружейные щелчки;
• Девятибалльный шторм радости;
• Головокружительная карусель счастья;
• Аплодисменты срываются, как шумные птицы с карнизов;
• Есть поэты, которые держатся, раскланиваются, будто сегодня у них круглая дата;
• Юмор, шутка, анекдот у большого писателя – как маленький парашютик, вытягивающий большой –
важную мысль;
• Человек, умирая, переходит границу жизни и смерти. Но Светлову выпал страшный удел: долго жить на самой этой границе. Как камень, сорвавшийся с крыши, который не падает, а непонятно как, вопреки всему парит в воздухе;
• Инстинкт единственного слова;
• Синоним – это «и. о.» настоящего слова;
• Обетованная статья;
• Бескорыстие чистого листа;
• У иного такого пишущего даже не скоропись, а борзопись, резвопись, лихопись;
• Этакий коновал, воображающий себя нейрохирургом;
• Петр женился на Марии, а она, в свою очередь, вышла за него замуж;
• В этом стихотворении поэт говорит о том, что он помнит чудное мгновенье, когда перед ним явилась она;
• Поэт говорит, что недаром вздрогнул;
• Автор выражает готовность волком выгрызть бюрократизм;
• Поэт идет по миру, как пó миру (о Цветаевой).
Да, пишущий о поэзии вторичен по отношению к поэту. Правда, если он не Чуковский, не Эйхенбаум, не Якобсон, не Эткинд, не Паперный.
В конце 1960-х З. С. написал большую статью «Дом и мир» – о русской поэзии ХХ века. По тонкости понимания и проникновения в поэтический текст, по изысканности и красоте – это произведение искусства. Пересказать его «своими словами», как и хорошие стихи, нельзя. Можно только читать и получать удовольствие. А кому нужно, изучать.
Если лирика неприступна, если она склонна к выражению невыразимого (вплоть до невнятицы с сумятицей) и, более того, если «поэзия есть ложь», а произведение, «в котором есть смысл», не имеет права «на существование» (Фет), то как, спрашивается, с какими инструментами исследователь должен подступаться к поэтическому тексту, чтобы развязать в нем нервные узлы и хитросплетения? У каждого литературоведа свои подходы. Излюбленный метод Паперного – сопоставительный анализ. Ставятся рядом два поэта. И дальше, как под микроскопом, до мелких подробностей рассматриваются под углом зрения поставленной проблемы признаки сходства и различия обоих. Двойных портретов в монографии «Дом и мир» и вообще в его статьях о поэтах много – так что ими можно измерить значительную часть богатства поэзии ХХ века: Блок – Маяковский, Блок – Есенин, Цветаева – Пастернак, Пастернак – Маяковский, Пастернак – Мандельштам, Хлебников – Каменский, Маяковский – Пушкин, Блок – Чехов, Хлебников – Крученых, Багрицкий – Светлов и т. д. Своими «двойчатками» З. С. достигает главного: понимания того, чем же именно тот или иной поэт «похож на самого себя» и чем ни на кого не похож, а также каков в итоге его личный вклад в поэтическую копилку литературы.
Зиновий Самойлович почти всю жизнь прожил при советской власти. И потому вопрос, было ли в нем что-нибудь от советского писателя, представляется излишним. Безусловно, было. Не могло не быть. Даже сегодня, спустя четверть века после того, как рухнул Советский Союз, во многих из нас, людей, кажется, просвещенных (литераторов, театральных деятелей, музыкантов), замечается нечто неизлечимо советское, с особой наглядностью проявившееся в истории с аннексией Крыма и всего того, что за этим последовало.
В 1990 году в десятом номере «Библиотеки Крокодила» З. С. рассказал об истории, связанной с уже упомянутой пародией «Чего же он кочет?». Пародия смешная до чертиков. Помните, как она заканчивается?
«– Прости, отец, опять я к тебе, – сказал Феликс, входя. – Так как же все-таки – был тридцать седьмой год или нет? Не знаю, кому и верить.
– Не был, – ответил отец отечески ласково, – не был, сынок. Но будет…»
Концовка – лучше не придумать. Антисоветская по сути. Но в комментарии к ней З. С. вынужден «по-советски» оговориться: «Не против наших устоев писалась эта пародия, как меня обвиняли, а против совершенно определенного произведения, романа В. А. Кочетова “Чего же ты хочешь?”, против его опасных и вредных тенденций».
И наконец, рассказ о пародии заканчивается благостным хвостиком:
«Как хорошо, что слово “сталинист” с каждым годом звучит все более архаично и обветшало.
Сегодня как будто новым смыслом наполняются для жителя нашей страны пушкинские слова:
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни…»
«История одной пародии» написана в 1988 году, то есть до крушения СССР. И, конечно, в ней З. С. выразил надежды тех, кто ненавидел и отвергал «наши устои» – сталинизм. Однако сегодня, когда мы большими ложками хлебаем путинизм, а чуть ли не половина населения тоскует по людоеду, даже Пушкин, глядящий в будущее без боязни, не сулит нам ничего хорошего.
С любовью рассказывая о Леониде Утесове, З. С. в числе самых привлекательных его качеств называет манеру говорить с каждым, пусть самым незнаменитым человеком как с равным собеседником. Это же можно сказать и о Паперном. Как ведущий научный сотрудник Института З. С. не раз становился руководителем того или иного проекта, ответственным редактором разных коллективных трудов, при том что был совсем не формальным человеком и о существовавшей субординации, кажется, не догадывался. Когда он появлялся в отделе, лица поглощенных работой сотрудников оживали, комната вмиг заполнялась человеком, перед обаянием которого не могли устоять даже его недоброжелатели. Простой и естественный в отношениях с коллегами, он часто шутил, но весельчаком или записным шутником не был. Вспоминал между делом смешные истории – чаще всего из писательско-театральной жизни. И что бы он ни говорил, о чем бы ни рассказывал – во всем проглядывали черты незаурядной личности самого З. С. При этом чувствовалось: он с нами, но не только, он еще и «оттуда» – из среды таких же художественно одаренных людей, как он сам, – Чуковского, Утесова, Маршака, Светлова, Гердта, Жванецкого, Горина и т. д.
В последние годы жизни Зиновия Самойловича мы дружили, но свойскими наши отношения не были. Ни «ты», ни «Зяма» для меня были невозможны.
Однажды Паперный с группой московских литераторов поехал на праздник «Дни советской литературы в Грузии». В один из дней от всей широкой грузинской души их пригласили на охоту. З. С. по рассеянности не успел собраться и потому опоздал к автобусу, то есть на охоту не попал. «Вечная моя несобранность – вещей, мыслей, поступков, – пишет он по этому поводу. – И всю-то жизнь меня разбирает и ни разу еще не собрало».
Даже моего представления о З. С. достаточно, чтобы предположить: его нередко одолевали сомнения и безрадостные мысли глобального характера. Чехов органически родствен его натуре. И я не ошибусь, если слова одного чеховского персонажа припишу З. С.: «Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом».
А тому, что З. С. не попал на охоту, я особенно рад. Нет ничего более нелепого, чем Паперный на охоте.
По отношению к Зиновию Самойловичу мне трудно быть объективным. Да я и не хочу быть объективным. Это мое представление о личности и судьбе замечательного человека – с его нетвердой походкой, «несобранностью», рассеянностью, со всей его сущностью. Что я знаю хорошо, так это то, что многие и любили, и уважали его, восхищались его талантом. Мне даже неловко говорить о том, как много он делал для меня: писал обо мне, вступался в Союзе писателей, оппонировал на защите докторской диссертации, открыто поддерживал в моих выступлениях в ИМЛИ в период перестройки. Чуть было не написал заявление об уходе из Института, когда я бежал оттуда по идеологическим соображениям («Олег, как ты думаешь, может, мне тоже написать заявление об уходе?»).
Дал ли я что-нибудь З. С.? Да по существу ничего. Кроме своей привязанности и любви к нему.
В начале 1990-х З. С. с Фирой гостил у сына в Америке. Вернувшись, он подарил мне художественный плакат, посвященный Международной конференции по русскому авангарду, работы Владимира Паперного. Не знаю, входило ли это в авторский замысел, но мне кажется, что на плакате нашло отражение общее для русского авангарда устремление к тому, что Малевич называл «супрематическим всеединством».
Стоящая на берегу океана девочка, как сказал мне «по секрету» З. С., – это его внучка Таня. Я вгляделся в ее фигуру: статью, осанкой это же сам Зиновий Самойлович! Он только улыбнулся, когда я ему сказал об этом.
Спустя тридцать лет я снова смотрю на этот плакат, на фигуру девочки и вновь как будто вживую вижу Зиновия Самойловича с той его улыбкой.
Лия Розенблюм (1939-2011). Архив семьи Паперных
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?