Электронная библиотека » Коллектив Авторов » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Расцвет реализма"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 17:12


Автор книги: Коллектив Авторов


Жанр: История, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 77 страниц) [доступный отрывок для чтения: 25 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Прерывает Герцен скептически-реалистический речевой поток доктора потому, что новые обстоятельства стали вносить серьезные поправки в теоретические построения героя. «Я прерываю философствование моего доктора… или, лучше, не продолжаю его, потому что и тут – как почти во всем – обстоятельства нагнали нас и опередили. <…> Явились новые силы и люди» (XX, 555). Типичная для Герцена концовка без конца, согласная с его адогматичным мировоззрением и эстетическими принципами. Герцен не ставит окончательной точки, оставляя за собой право вернуться (и уже в который раз) к вечно обсуждаемому им на русском, западном и всемирно-историческом материале кругу проклятых вопросов. Для всего свой срок: есть время действовать и время патологического разбора, подведения итогов, обсуждения происшедшего. Изменившаяся политическая ситуация во Франции и Европе невольно требовала осмысления, очередной проверки основ мировоззрения и справедливости концепции Запада, обусловленной горькими уроками 1848 года.

3

Несколько особняком в творчестве Герцена стоят повести «Долг прежде всего» (1847) и «Поврежденный» (1851). Герцен успел написать только «пролог новой повести» «Долг прежде всего» из пяти глав, который он читал в Париже Бакунину и Белинскому. На критика произвело сильное впечатление новое произведение Герцена. Повесть анонсировалась «Современником» на будущий 1848 год, но, по образному определению писателя, «сильнейший припадок ценсурной болезни» решил ее участь. «Эта осадная цензура, – иронизировал Герцен, – запретила печатать что бы то ни было писанное мною, хотя бы то было слово о пользе тайной полиции и явного самодержавия или задушевная переписка с друзьями о выгодах крепостного состояния, телесных наказаний и рекрутских наборов» (VI, 297).

Но даже и в более терпимые и либеральные времена повесть «Долг прежде всего» могла появиться в русском журнале только с очень значительными купюрами. Друзья Герцена в петербургских литературных кругах пришли в ужас, прочитав яркое и совершенно «нецензурное» описание французской революции 1789 г. в четвертой главе повести («Троюродные братья»). Никогда ранее в творчестве Герцена антикрепостнические мотивы не звучали так сильно и так художественно. В незавершенной повести Герцен энергичными и скупыми мазками создал первую в русской литературе, самую сжатую и одну из наиболее выразительных хроник дворянского рода, предвосхитив появление в будущем «Дворянского гнезда» Тургенева, «Обломова» Гончарова, «Господ Головлевых» и «Пошехонской старины» Салтыкова-Щедрина – и, конечно, произведений Л. Н. Толстого, особенно страниц «Войны и мира», посвященных быту поместного дворянства XVIII в. «Ничего подобного нет в русской литературе», – говорил Толстой о герценовской хронике дворянского рода Столыгиных. Кстати, встреча Марьи Валерьяновны с Анатолем в первой главе повести «За воротами» предваряет эпизод свидания Анны Карениной с сыном (Толстой о ней: «превосходная, удивительная»).

Герцен достигает расцвета своего дарования как художник в повести «Долг прежде всего». Энергичная, сжатая, освещенная умной, диалектичной и гуманной мыслью, как и его бесподобной легкой и грустной иронией, живопись Герцена в незавершенной повести 1847 г. – это уже во всех основных чертах стиль «Былого и дум». Галерею дворян, слуг, гувернеров в мемуарах Герцена предваряют портреты дядюшки Льва Степановича (с его «гастрическими припадками» и «аристократическими рассказами и воспоминаниями»); «буколико-эротического» помещика Степана Степановича (Степушки) и его всесильной супруги «хамской крови» Акулины Андреевны; Михайлы Степановича, скупца и самодура с «энциклопедическим» образованием, полученным от рекомендованного Вольтером «шевалье де Дрейяк»; зловещей фигуры Тита Трофимовича, «барского фавера» и лазутчика; униженной и одновременно героической матери Анатоля Марьи Валерьяновы; моряка – управляющего имением. Небольшой «пролог» к будущему произведению об Анатоле Столыгине буквально перенасыщен людьми, наблюдениями, деталями, выписанными зрелой рукой большого мастера, призванного стать художником-летописцем своего и «минувшего» веков.

Среди любимых Толстым произведений Герцена была и повесть «Поврежденный». Толстой плакал, читая ее, и собирался написать небольшое предисловие к отдельному изданию повести. «Толстой в зародыше в новелле Герцена „Поврежденный“», – записал в своем дневнике (август 1887 г.) Р. Роллан. Это, конечно, преувеличение. Но вне сомнения, что парадоксы героя повести, его горестное и страстное отрицание западной цивилизации, его диагноз болезни мира были весьма созвучны Толстому.

Повесть «Поврежденный» – новое и симптоматичное явление в беллетристике Герцена, позволяющее яснее увидеть, какими богатыми возможностями, далеко не исчерпанными в 40-е гг., он обладал как художник. Во-первых, в повести резко, мощно возросло авторское присутствие. Автор, в сущности, главный герой, определяющий смысл и тональность произведения. На стремлении автора найти личные первопричины философии «светло-зеленого помещика-коммуниста» Евгения Николаевича построена повесть. Его оценка взглядов «поврежденного» – самая глубокая, точная и гуманная. Во-вторых, освещение философии истории и жизни героя разнообразно и сложно, – постепенно из скрещения разных точек зрения вырисовывается «диагональ», близкая к истине, но, разумеется, не вся истина.

Тон повести задан духовной и личной драмой автора, подсказан необыкновенно грустным, промежуточным положением скитальца, чужого, оторванного от родной почвы и не верующего более в жизнеспособность Запада. Глухо упомянуты и еще более страшные «бури» и «утраты», сделавшие «слова и суждения» «поврежденного» близкими и понятными «спустя некоторое время». Совмещение, накладывание временных перспектив дает как бы сам образ движения времени и, не посвящая читателя в подробности биографии автора (она контурно членится на этапы), вскрывает всю важность и серьезность для него встречи с «поврежденным». «Человек этот попался мне на дороге, точно как эти мистические лица чернокнижников, пилигримов, пустынников являются в средневековых рассказах для того, чтобы приготовить героя к печальным событиям, к страшным ударам, вперед примиряя с судьбой, вооружая терпением, укрепляя думами» (VII, 363). Встреча – из того же рода знаменательных, о которых писал Герцен в ранних повестях. Но какая колоссальная разница! И речи нет о каком-то важном переломном мгновении, вводящем молодого человека в эпоху зрелости. Эта встреча просто зовет к примирению и терпению, освобождая от мизантропии и мономании. Действует, как природа Италии, которая не лечит раны сердца, а только снимает чрезмерное, невыносимое эмоциональное напряжение, проясняя и укрепляя мысль безличными ассоциациями, возвращая ее на привычную почву разумного скептицизма. «Безличная мысль и безличная природа одолевают мало-помалу человеком и влекут его безостановочно на свои вечные, неотвратимые кладбища логики и стихийного бытия…» (VII, 365). Этими словами заканчивается лирическое авторское вступление, объясняющее глубокие личные (а не одни лишь эстетические) причины, рождающие в нем симпатию к парадоксам «поврежденного». А они составляют цельное и безнадежно-пессимистическое воззрение на человеческую природу, историю, просвещение, прогресс, цивилизацию, болезненную крайность которого так комментирует «медицинский» спутник «коммуниста»: «…говорит – такие вещи, ну, просто волос дыбом становится, все отвергает, все – оно уж эдак через край; я сам, знаете, не очень бабьим сказкам верю, однако ж все же есть что-то» (VII, 367).

Что именно «есть» – в повести не выясняется; зато чего «нет» – обсуждается подробно и запальчиво в беседах между лекарем, автором и Евгением Николаевичем. Лекарь – сниженный вариант доктора-скептика; патолог, но в узком, утилитарно-профессиональном смысле, все несчастья и беды сводящий к акушерско-физиологической стороне дела. Его реальная натура в действительности очень ограничена, взгляд на мир оскорбительно прост, а скальпель не идет дальше поверхности (эпидермы). Лекарь в «Поврежденном» – тот же доктор Крупов, но не беспокоящийся ни о чем высшем, тем более о судьбах мироздания. Словом, как точно и зло характеризует его автор, он «принадлежал к числу тех светлых, практических умов, – умов подкожных, так сказать, которые дальше рассудочных категорий и общепринятых мнений не только не идут, но и не могут идти» (VII, 373).

Не лекарь, а «светло-зеленый помещик» – подлинный собрат философствующих докторов Герцена, более, однако, беспощадный и безумный в своих выводах-приговорах: «…земной шар или неудавшаяся планета, или больная»; «История сгубит человека, вы что хотите говорите, а увидите – сгубит» (VII, 370, 371). Он во всем видит «болезнь исторического развития», идущую из Европы, вполне серьезно призывая отказаться от цивилизации, «приблизиться к животным» и природе: «К природе…, к природе на покой, – полно строить и перестроивать вавилонскую башню общественного устройства; оставить ее, да и кончено, полно домогаться невозможных вещей <…> Пора домой на мягкое ложе, приготовленное природой <…> на дикую волю самоуправства, на могучую свободу безначалия» (VII, 376–377).

Суждения «поврежденного», конечно, болезненные крайности, но им автор гораздо больше симпатизирует, чем стандартно-разумным возражениям лекаря. Особенно ему импонируют незазависимая отвага ума, отсутствие идолопоклонства, разительная последовательность мысли, видимо, уже давно отстоявшейся, легкость, эстетическая непринужденность импровизации. Наконец, в идеологическом аспекте – уничтожающая критика западной цивилизации. Автора влечет к «поврежденному» какое-то странное личное чувство. Он пристально изучает лицо «поврежденного» и жесты, жадно впитывает его парадоксальные мнения, не забывая, впрочем, об их односторонности и надрывности (VII, 372).

Вообще Евгению Николаевичу больше подходит место в художественном мире Достоевского, где так обычны герои-мономаны, сосредоточившиеся на безумной идее, непременно всечеловеческого масштаба, и где норма – болезненно-парадоксальные диссонансы и психологическая взвинченность. Вовсе не исключено, что такой постоянный и внимательный читатель Герцена, как Достоевский, обратил особое внимание на фигуру «поврежденного» и воспользовался идеологическим и психологическим материалом повести, создавая образ Кириллова. Больное, надрывное в «поврежденном» герое Герцена – черта новая, отделяющая его воззрения от реального, разумного скептицизма Трензинского, доктора Крупова («Кто виноват?») и самого автора «Писем об изучении природы». «Поврежденный» гораздо ближе строем идей и тональностью книге «С того берега».

Многие мысли и парадоксы Евгения Николаевича – заостренная точка зрения Герцена-публициста кризисного периода. Но в целом философия героя – производное его личной жизни, следствие огромного потрясения, сокрушившего жизненную силу, превратившего бывшего романтика в озлобленного, одностороннего скептика.

«Поврежденный» герой оказался по-своему дорог Герцену, и он вновь его вывел в книге «Концы и начала» (1862–1863), тем самым лишний раз подчеркнув относительность границы, разделяющей беллетристику и публицистику. Вновь понадобился Герцену голос «поврежденного» для того, чтобы внести еще один резкий диссонанс в споры о «концах» и «началах», дополнить диспут нотой крайнего пессимизма, неверия в малейшую возможность для Запада возродиться, причем чересчур мрачная точка зрения героя отделяется от не столь решительного и «смелого» взгляда автора. Решения «поврежденного» безотрадны, отталкивают автора отчаянной мизантропической философией истории. Он ему теоретически, правда, не возражает, признавая возможность таких рассуждений, как рассказ «поврежденного» о «труженическом существовании крота» с естественной «антиморалью» в конце: «Какова заплатная цена за пожизненную земляную работу? Каково соотношение между усилиями и достигаемым? Ха-ха-ха! Самое смешное-то в том, что, выстроивши свои отличные коридоры, переходы, стоившие ему труда целой жизни, он не может их видеть, бедный крот!» (XVI, 191, 192). Ответ Герцена герою лежит не в теоретической, а в практической сфере – у него «лапы чешутся» делать «кротовую работу». В «Концах и началах» «поврежденный» уже почти лишен индивидуально-личных черт: важна его теория в применении к новой фазе развития Европы, оттеняющая позицию автора в споре с оппонентом-западником, поэтизирующим европейские «концы», не только идеи, науку, но и формы. Дальнейшего развития тип «поврежденного» в творчестве Герцена не получил, ему не суждено было занять место реалиста-доктора с более строгим, трезвым и гуманным миросозерцанием.

Герцен в «Концах и началах» пользуется и обратным ходом. Евгений Николаевич, симпатизируя автору как коллеге по скептическому взгляду на Европу, упрекает его мягко в непоследовательности: «…он <…> сбивается еще, а впрочем, на хорошей дороге» (XVI, 188). Вот эту-то «хорошую дорогу» в пустоту отчаяния и беспредельного пессимизма Герцен отвергает – не потому, что мнения героя ему кажутся ложными, а потому, что они оскорбляют деятельное («кротовое») начало его реальной натуры. Он отвергает этот путь как свободно, независимо мыслящий человек, не желая лично согласиться с бесперспективной, ведущей в тупик философией. Но в то же время отдельными чертами ему такая философия близка – в такой же степени, как близок «гложущий себя колоссальный эгоизм Байрона» (XVI, 144).

Герцену были понятны, сродни байронические мотивы, сила мощного протеста личности, но очевидна была и негативная сторона бунтарства. «У байроновских героев недостает объективного идеала, веры; мечта поэта, отвернувшись от бесплодной, отталкивающей среды, была сведена на лиризм психических явлений, на внутрь вошедшие порывы деятельности, на больные нервы, на те духовные пропасти, где сумасшествие и ум, порок и добродетель теряют свои пределы и становятся привидениями, угрызениями совести и вместе с тем болезненным упоением» (XVI, 144). Без объективного идеала и веры свободный человек слишком уж от всего свободен и недалек от признания добра и зла выдуманными понятиями. «Помещик-коммунист» Евгений Николаевич очень близко подошел к этому пределу, к скептическому итогу Секста Эмпирика, а следовательно, по Герцену, и к смертной черте: «…сухая, матовая бледность придавала его лицу что-то неживое; темные обводы около глаз, больше прежнего впавших, делали зловещим прежнее грустное выражение их» (XVI, 188). Вот от тлетворного дыхания смерти и уходит Герцен в «кротовую работу», да еще в тот год, когда так сильно поубавилась его вера в «русские начала», о чем он и сказал в предисловии к книге.

Нигилизму «поврежденного» Герцен противопоставляет реальный, разумный нигилизм, последовательный и адогматичный: «…это логика без стриктуры, это наука без догматов, это безусловная покорность опыту и безропотное принятие всех последствий, какие бы они ни были, если они вытекают из наблюдения, требуются разумом. Нигилизм не превращает что-нибудь в ничего, а раскрывает, что ничего, принимаемое за что-нибудь, – оптический обман и что всякая истина, как бы она ни перечила фантастическим представлениям, – здоровее их и во всяком случае обязательна» (XX, 349).

4

Вершина творчества Герцена – «Былое и думы», книга, создававшаяся на протяжении 15 лет и отразившая почти все этапы развития Герцена – художника, мыслителя, человека. Почти все крупные произведения Герцена на рубеже 40-х и 50-х гг. в той или иной мере тяготеют к «Былому и думам» и частично даже входят в мемуары – тоном, жанром, идеями, автобиографическими деталями. В «Поврежденном» уже очевидна первая попытка коснуться большой личной темы – «семейной драмы», послужившей толчком для начала работы над «Былым и думами». Возможно, «френетическое желание написать мемуар» помешало Герцену завершить повесть «Долг прежде всего». Герцен в письме к Волфзону (1851) изложил схематично вариант дальнейшего развития сюжета и финала. Но этот эпилог к повести – в сущности новое художественное произведение. В упомянутом письме явственно ощутимы стилистические принципы «Былого и дум» и особый, характерный для герценовских мемуаров метод трансформации автобиографического материала. «Долг прежде всего» не был закончен Герценом, во-первых, потому, что «Былое и думы» частично впитали предназначавшийся для продолжения повести автобиографический материал; во-вторых, потому, что история Анатоля, его мытарств, духовных скитаний в эпилоге незавершенной повести – это, в сущности, конспект романа с множеством лиц, сюжетов, интригой, развязкой.

Но создание романа совершенно не входило в планы Герцена. Безусловно, он хорошо запомнил мнение, тактично высказанное еще в 1848 г. Белинским, что в романе «Кто виноват?», при всех его больших достоинствах, Герцен все-таки «вышел из сферы своего таланта»: критик лучшим художественным произведением Искандера считал повесть «Доктор Крупов». С некоторым недоверием и скепсисом Герцен и в целом относился к современному ему роману XIX в. Книги, вызвавшие особенное внимание Герцена, – мемуары, исповеди, лирическая поэзия (Гейне, Леопарди, Байрон), «Горе от ума» и произведения, которые трудно подвести под обычные жанровые определения: «Божественная комедия», «Фауст», «Евгений Онегин», «Герой нашего времени», «Мертвые души», «Записки из Мертвого дома».

Русский роман эпохи расцвета (60-е гг.) не произвел почти никакого впечатления на Герцена. Он иронизировал над пристрастием Огарева к чтению романов Достоевского и советовал вместо этого, по его мнению, бесполезного занятия перечитать «Что делать?» Чернышевского. К «Детству» Толстого Герцен отнесся куда благосклоннее, чем к «Войне и миру». О романах Гончарова отзывался откровенно враждебно. Не понравились сначала Герцену «Отцы и дети». Ему показалось, что Тургенев тенденциозно шаржировал тип нового человека и обедненно изобразил его антипода – «лишнего человека». Причины пересмотра Герценом оценки романа Тургенева позднее – не эстетические, а идейные, психологические и личные. Гораздо большее сочувствие Герцена вызывали «Записки охотника», а также «Антон Горемыка» и другие произведения Григоровича о народной жизни.

«Евгений Онегин» и «Мертвые души» больше отвечали эстетическим критериям Герцена. Многочисленные свободные отступления, разнообразная «болтовня» по разным поводам, отсутствие строгого сюжета с непременной развязкой, даже сама незавершенность, прерванность произведений Пушкина и Гоголя – все это качества необыкновенно привлекательные в глазах Герцена. И в поэзии Байрона Герцену импонируют не только бесстрашное отчаяние мысли, титанический дух отрицания, но и непочтительное отношение к жанровым канонам, шаблонам. «Ни Каин, ни Манфред, ни Дон-Жуан, ни Байрон не имеют никакого вывода, никакой развязки, никакого „нравоучения“. Может, с точки зрения драматического искусства это и не идет, но в этом-то и печать искренности и глубины разрыва» (X, 122).

Необыкновенно характерны резкие противопоставления Герценом в «Письмах к будущему другу» романа и мемуаров. «Каждая эксцентрическая жизнь, к которой мы близко подходили, может дать больше отгадок и больше вопросов, чем любой герой романа, если он не существующее лицо под чужим именем. Герои романов похожи на анатомические препараты из воска. Восковой слепок может быть выразительнее, нормальнее, типичнее; в нем может быть изваяно все, что знал анатом, но нет того, чего он не знал, нет дремлющих в естественном равнодушии, но готовых проснуться ответов, – ответов на такие вопросы, которые равно не приходили в голову ни прозектору, ни ваятелю. У слепка, как у статуи, все снаружи, ничего за душой, а в препарате засохла, остановилась, оцепенела сама жизнь, со всеми случайностями и тайнами» (XVIII, 87).

Это суждение четко отражает литературную позицию творца «Былого и дум». Даже очень совершенному с эстетической точки зрения роману Герцен предпочитает безыскусственность мемуаров, и характерно, что, приступая к работе над своей главной книгой, он вспоминает «Поэзию и правду» Гете. Авторская воля романиста смущает, даже раздражает Герцена, а сюжетная сторона мало интересует. Записки и мемуары, по его мнению, превосходят создания художественной фантазии доподлинностью и документальностью. Из пестрой суммы исторических свидетельств мемуаристов воссоздается прошлое в многоликом, сыром виде. Тут ценность имеют и недостатки – узкий взгляд, искажения, ложь. Тенденциозность с головой выдает мемуариста (и чем он простодушней, ограниченней и откровенней, тем лучше), вскрывает психологию и предрассудки его самого и «касты», к которой он принадлежит.

Метод и жанр «Былого и дум» зарождались еще на рубеже 30-х и 40-х гг. в «Записках одного молодого человека». А пришел Герцен к мемуарам через лирико-исповедальные со значительными автобиографическими вкраплениями книги «О развитии революционных идей в России» (1850–1851) и «С того берега». Но особенно следует выделить «Письма из Франции и Италии» (1847–1852), непосредственно предваряющие «Былое и думы» жанром.

Герцен, приступая к «Письмам из Франции и Италии», не знал и не предполагал, что у него получится. Беспристрастный тон, взятый Герценом с самого начала, впоследствии изменился, контрастность французских и итальянских впечатлений способствовала оформлению идейно-эмоционального ядра книги и композиционному скреплению разнородных заметок. Но произошло это не сразу, о чем свидетельствуют лучше всего пестрое содержание книги и невыдержанность тона. Показательно, что, определяя жанр и формы повествования, Герцен подчеркивает, что его книга не является тем-то и тем-то (не отчет о путешествии, не результат специального изучения Европы, не последнее слово); предлагает в первом же письме не искать в ней всем известного и тысячи раз описанного. Иронически перечисляются знаменитые письма путешественников (Фонвизин, Карамзин) и гуртовые («письма русского офицера, сухопутного офицера, морского офицера, обер-офицера и унтер-офицера»), недавние «деловые письма его превосходительства Н. И. Греча», «приходно-расходный дневник М. П. Погодина», договорившие «последнее слово» о Европе.

Полемический смысл краткого обзора мнений русских о Европе – в принципиальном неприятии Герценом традиционных жанровых форм. Он оставляет за собой право писать так, как это подскажут воочию увиденные им события и люди, о том, что захватит его внимание, независимо от того, покажется ли его позиция прозападнической или славянофильской. В результате – родился новый оригинальный жанр «писем русского путешественника», деформировавший прежние каноны до неузнаваемости, и новый взгляд на Европу, покоробивший своей резкостью западников, но не удовлетворивший и славянофилов. После «Писем из Франции и Италии» все значительные произведения, написанные в жанре путевых заметок (не только по Европе), испытали воздействие герценовского цикла. Нетрадиционные «Письма» в некотором роде стали традицией: это до известной степени относится и к таким шедеврам, как «Зимние заметки о летних впечатлениях» Достоевского, «За рубежом» Салтыкова-Щедрина, «Больная совесть» и «Выпрямила» Г. Успенского. А герценовская точка зрения на нравственное, идейное, политическое положение Запада, герценовские прогнозы и наблюдения вошли как классические в русскую литературу, философию, публицистику, причем диапазон толкований тезисов и парадоксов Герцена был необыкновенно широк.

В «Письмах из Франции и Италии» впервые был Герценом применен тот поэтический принцип, о котором он позднее рассказал в «Былом и думах». «Я <…> просто хочу передать из моего небольшого фотографического снаряда несколько картинок, взятых с того скромного угла, из которого я смотрел. В них, как всегда бывает в фотографиях, захватилось и осталось много случайного, неловкие складки, неловкие позы, слишком выступившие мелочи рядом с нерукотвореными чертами событий и неподслащенными чертами лица…» (XI, 256). Даже «слишком выступившие» мелочи Герцен не убирает, оставляет их в беспорядочном, хаотичном виде, в каком они тогда представились, понимая, что без них невольно исказится и общая картина, подправленная поздними аналогиями и думами. В «Письмах» же он просто не успевает убрать мелочи, отделить главное от случайного. Мысль Герцена, анализирующая, парадоксальная, рождается где-то на скрещении прежних дум (книжных) с реальными, сиюминутными впечатлениями.

В книге «С того берега» будет уже явный перевес «логической исповеди», публицистической мысли над беллетристическими «картинками», там представлено добытое несколькими годами мучительной переоценки знание. В «Письмах» – движущийся, многоликий, противоречивый, хотя и целенаправленный процесс добывания знания.

В «Былом и думах» Герцен, хронологически подойдя к событиям 1848 г., отделит поздние воспоминания «артистическим расстоянием», «искусственной перспективой» от летучих заметок в «Письмах из Франции и Италии». «Мне не передать теперь с прежней живостью впечатления, полустертые и задвинутые другими. Они составляют необходимую часть моих „Записок“, – что же, вообще, письма, как не записки о коротком времени?» (X, 17). Это, конечно, так, но важно и другое: «Письма» в жанровом отношении – прямые предшественники «Былого и дум», первый серьезный опыт художественной публицистики с сильным исповедальным, мемуарным началом.

Многочисленные авторские определения жанра «Былого и дум» как-то особенно полемичны и сознательно туманны. Герцен оправдывает внутренней личной необходимостью вольное сопряжение в одной книге разнородного материала, живописно, случайно и прихотливо расположенного и обретающего единство лишь «в совокупности». Но никакая совокупность не спасла бы книгу от распада на отдельные куски и фрагменты, если бы не было центра, к которому все они (или почти все) тяготеют в той или иной степени. Центр – исповедь, вокруг которой и сосредоточивается все. А поскольку исповедь не мыслилась Герценом как только нечто сугубо личное, а была слита с историей формирования и возмужания его поколения, то, естественно, воспоминания и думы, отобранные, восстановленные и остановленные волей или «капризом» автора, составили многоярусное, с многочисленными внутренними переходами и внешними пристройками здание, каждой деталью и флигелем которого, пусть и резко диссонирующим с общим профилем, дорожит архитектор. «„Былое и думы“ не были писаны подряд; между иными главами лежат целые годы. Оттого на всем остался оттенок своего времени и разных настроений, – мне бы не хотелось стереть его» (VIII, 9).

Конечно, воспоминания прошлого сильно деформированы в книге. Сравнительный анализ «Дневника» Герцена 40-х гг. и хронологически соответствующих мест в «Былом и думах» легко демонстрирует направление произведенных изменений.[238238
  См.: Гинзбург Л. О психологической прозе. Л., 1971, с. 274–275.


[Закрыть]
] Естественно, что прошлое осмыслено с позиций позднего знания, прокомментировано и освещено думами. Но ведь и сами думы менялись, они тоже в какой-то момент были остановлены и запечатлены, отразив конкретный идеологический и психологический момент развития. Движение дум, – а оно растянулось на десятилетия, – их причудливо-ассоциативный, противоречивый образ существования в книге делают ее более, чем что-либо другое, свободной и «некнижной».

Меняется, а не только уясняется и жанр книги. Ведь авторские выступления и отступления также имеют свою творческую историю и тоже участвуют в общем движении, у которого чем дальше, тем менее определенная цель и, следовательно, нет конца. Герцен во вступлении к последним частям «Былого и дум» обосновывает совершение неизбежно возникшие структурные перемены и отказывается от ранних определений жанра книги («записки», «исповедь»), настаивает на принципиальной «отрывочности» повествования, не желает даже как-то спаять и сцепить отдельные главы. Это уже полный отказ от всякого сюжетного, хронологического построения. «Внешнего единства в них меньше, чем в первых частях. Спаять их в одно – я никак не мог. Выполняя промежутки, очень легко дать всему другой фон и другое освещение – тогдашняя истина пропадет <…> я решился оставить отрывочные главы, как они были, нанизавши их, как нанизывают картинки из мозаики в итальянских браслетах: все изображения относятся к одному предмету, но держатся вместе только оправой и колечками» (X, 9).

Автобиографического в последних частях «Былого и дум» немного. Исключение – исповедь «кружения сердца», т. е. как раз та трагическая история, ради которой и был затеян труд. «Рассказ о семейной драме» подводит черту под личной исповедью Герцена, занавес резко опускается после пятого акта, эпилог же неинтересен. Впрочем, многое в драме остается неясным, есть и пробелы, ничем не восполняемые. Скальпель Герцена – анатомиста, беспощадного наблюдателя и проницательного психолога, который, по тонкому наблюдению П. В. Анненкова, «как будто родился с критическими наклонностями ума, с качествами обличителя и преследователя темных сторон существования»,[239239
  Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., 1960, с. 219.


[Закрыть]
] в личных, интимных вопросах не решается идти глубоко. «Рассказ о семейной драме» ближе других глав «Былого и дум» к беллетристике – не только потому, что автобиографический материал тут особенно субъективно обработан, многое утаено и опущено. Исповедь «кружения сердца» имеет строго продуманную композицию, ощутим огромный труд, затраченный Герценом на эти страницы. Результат – художественное произведение с типизированными героями, полярно противопоставленными, вторгнутыми в роковой поединок. Фон драмы выдержан в сумрачных красках, в резких звуковых эффектах. Увертюра к драме – бессмысленная и дикая драка двух пьяных стариков, изображенная необыкновенно подробно, отталкивающе, надрывно: «…страшное эхо, раздавшееся в огромной зале от костяного звука ударившегося черепа, произвело во всех что-то истерическое» (X, 230). Кульминация – трагическая глава «Oceano nox».

С предыдущими же эпохами жизни связи «Рассказа о семейной драме» в основном идеологические. «Рассказ о семейной драме» делает понятным частые «там-сям» вкрапленные или развернутые в отдельные главы размышления Герцена о любви, семье, женской эмансипации, воспитании. Понимание, как всегда у Герцена, приходит позже – в виде отчета о происшедшем. В отчете боль пережитого снимается гуманным и широким взглядом, очищенным от коры эгоцентричных дум и минутных настроений в былом. Понять – это простить. Для Герцена – это еще и обобщить. Именно к «Былому и думам» более всего применимы слова Белинского о «главной силе» таланта Герцена, заключающейся «в мысли, глубоко прочувствованной, полно сознанной и развитой».[240240
  Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 10, с. 318.


[Закрыть]
]


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации