Текст книги "Традиции & Авангард. №1 (20) 2024 г."
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Вот так раз! Сочувствие моё было искренним:
– Катюша, цветочек аленький, да кто же запретит тебе…
Ответа не последовало.
Возле кафешки с игральными автоматами, щетиня бритые затылки, дымили табачком два быка в тренировочных костюмах. Тогда, как и сейчас, многие почему-то по городу как физкультурники ходили: в трико на резиночках… Странное было время, дурное, чёрное, задорное, взрывное. Смута. Такая, что ли, наизнанку революция – революция стяжания. С одной стороны, фейерверк творческих энергий, самовыражайся как в голову взбредёт, концерты, выставки, вечный праздник в сквотах художников и музыкантов. С другой – все, кто барыш и силу не исповедовал, оказались лишними, только косточки трещали в этой давильне. А вслед за тем и паладины корысти стали жрать друг друга… Умом это понятно, но вот поди ж ты, взялся вспоминать, а вспоминается не то, не гнойное и злое, повылезавшее из всех щелей, а брызги молодости, озорной её задор. Как же ещё, раз мы туда, в память, лишь тёплое кладём?
Конечно же, Катя была права. Подспудно я так же думал. Что толку ей любить, если в ответ – недоумение, испуг или злая насмешка? Есть, правда, тут одна загвоздка… Не знаю, как для Пузырика, но для многих женщин любовь – не цель, не счастье обретённое, а только средство обрести его – желаемое счастье. Счастье семейной жизни. Как будто в этом замкнутом сосуде оно, счастье, будет поймано и запечатано навек, как ананас в сиропе – только тягай его оттуда ложкой! С чего бы это? Семейная жизнь – не консервная жестянка, не пожизненный компот…
Хотела ли Катя любить или видела в любви только средство – вопрос. Для того чтобы разрешить его, надо было глубже увязнуть в отношениях, а мне и без того затея с этим искренним и симпатичным (на вырост, наоборот) Пузыриком… ну, чтобы она прельстилась мной, была не по душе. Впрочем, как я понимал, в план Красоткина глубокое, так сказать, погружение тоже не входило.
В гости к Емеле явились вместе, как парочка – гусь да гагарочка. Там были ещё какой-то длинноволосый художник Василёк (так парня представил Красоткин) с бледной подружкой (глаза навыкате в обрамлении синих теней) и крепкий угрюмый поэт, похожий на человека, чьи угрозы сбываются.
* * *
В гостях вёл себя как кавалер: следил за Катиным бокалом, занимал беседой, сыпал корректными остротами. Она не раз моё внимание отметила благодарным взглядом.
Подружка художника оказалась из числа тех людей, рядом с которыми неприлично иметь проблемы собственные. Список её недугов, о которых она со скорбным наслаждением рассказывала, тянул на карманный медицинский справочник. Плюс, конечно, житейские ужасы: тирания отца, старшая сестра – психологический садист, одноклассники и одноклассницы – подлые крысята, сокурсники по институту – насильники и психопаты. Есть такие странные создания, в бедах которых всегда виноваты другие. Словом, если бы в ту пору был запрос на литературу травмы и возьмись она за перо – имела бы успех. В какой-то момент я даже подумал, что Емеля примет девицу на заметку в качестве объекта тайной опеки. Впрочем, решил после, здесь справится и сам художник – напишет с неё Юдифь, перерезающую глотку сокурснику-психопату, тем сердце её и успокоится. Главное – побольше крови.
Длинноволосый художник и вправду, похоже, был смышлёный: ловил шутки на лету, брал и сам посылал подачи в застольном разговоре и время от времени, убирая спадающую на глаза чёлку, по-доброму, необидно подкалывал бледную жертву жизненных обстоятельств: «Заморыш ненаглядный…» Запомнилась рассказанная им история: оказывается, одна из картин Пита Мондриана более полувека выставлялась на вернисажах, а потом висела в музее Дюссельдорфа вверх ногами. Немудрено: геометрическая абстракция была исполнена на холсте полосками цветной клейкой ленты – не то что Малевич, сам Пифагор не отыскал бы, где у неё низ, где – верх.
Угрюмый поэт время от времени острил одной и той же прибауткой: «Не болтайте глупостями». После чего надолго погружался в напускную созерцательность: за беседой-то всё-таки следил.
Сам Красоткин выступил образцовым хозяином: тапочки выдал, да и на столе были не только сухое красное и водка, но даже пара колбасных нарезок, сыр и вяленые щупальца кальмара, которые Катя-Пузырик тут же перекрестила в щупальца кошмара (поэт, показалось мне, моргнул, запоминая впрок зловещий образ).
Восполняя утраты, я в Катин бокал плеснул пино-нуар.
– Бургундское, – сказала Пузырик. – В Бургундии пино-нуар – козырный сорт.
– А я вина чего-то опасаюсь, – признался негромко, как бы только между нами.
– Водка не такая страшная? – спросила.
И тут я тоже показал, что Франция мне не совсем чужая:
– Как выпью бургундского, сразу вспоминаю «Трёх мушкетёров» и хочется кого-нибудь проткнуть шпагой.
Катя хорошо рассмеялась. Как-то счастливо, с полнотой чувств. Подумал даже, что я такого смеха не заслужил.
– Стыдно, – признался.
– Отчего?
– Красуюсь, как петух, гарцую…
– Не страшно, – Катя успокоила.
Но я уже отворил дверцу в погребок:
– И ладно бы красовался и делал дело, но делал бы и говорил своё… А то ведь всё… все труды и речи – всё взято со стороны, сдёрнуто по крохам у других, будь то живые люди или книги. А где же я? Где настоящий я? Ау! Ужасно сознавать, что никакого настоящего тебя и нет, ужасно…
Я по-прежнему говорил негромко, только Кате. И заработал в ответ долгий изучающий взгляд.
– Вот пластиковый бак, – вещал Емеля, играя пустой рюмкой и развивая мысль, зачин которой я прослушал, – он лёгок, его нетрудно перенести, подвинуть, его может опрокинуть ветер. Но наполни его водой, и он отяжелеет и упрётся. Так же и человек… – Красоткин со значением взглянул на Катю. – Подчас он не противится ни внешнему влиянию, ни собственным желаниям в виде… соблазна сладкой булочки или чего-нибудь похлеще. Но стоит любви наполнить человека, и та уже не позволяет ему сдать позиции – он тяжелеет, он упорствует, он на своём стоит. Это хорошая, вдохновенная тяжесть – так сказать, весомость самой жизни, спуд неодолимых природных чувств. Не будь в человеке тяжести любви, он был бы человеком перелётным. Как саранча. Как птицы, которые норовят свинтить по осени из мест, где родились. Те, которые знают, куда.
– Но есть ведь и другие наполнители. – Художник Василёк рвал зубами щупальце кошмара. – Зависть, мнительность, страх…
– Да, – согласился Емельян, – бывает, что и страх наполнит… Но если страх вольётся в человека, он не воодушевит его – он его просто-напросто придавит. Придавит и обездвижит. Тяжесть страха – плохая тяжесть. Много чего могли бы люди сотворить, если бы их не подминали опасения.
Вот чем мне нравился Красоткин: аргументы у него никогда не иссякали.
– Не болтайте глупостями, Емельян, – вышел из спячки поэт. – Страх движет миром. И зависть. Зависть тоже им вовсю ворочает.
– Алёша у нас со всеми на «вы», даже с собственной кошкой, – дал для нас с Катей комментарий художник: мрачного поэта звали Алёшей.
– Вы, господин Василёк, метлу-то придержите, – невесть на что обиделся поэт Алёша. – Я человек городской, я в дикой природе василёк от цикория не отличу. И кто там из вас сорняк, мне по барабану.
– Вот те раз! – удивился Красоткин. – Даже с кошкой! Про кошку я не знал.
– Нет, не со всеми на «вы», – сдвинул брови Алёша. – Я с Богом на «ты». А остальных от Бога отделяю. Вы хотите, чтобы я вас вровень с Богом поставил?
Сказать тут нечего. Тут надо было помолчать.
Присутствующие, даже подружка художника, отягощённая под завязку претензиями к реальности и медицинскими подозрениями в отношении своего молодого организма, посмотрели на поэта с досадой. И в самом деле, что за пафос?
К концу застолья мы с Пузыриком уже несколько раз касались друг друга, вроде бы невзначай, но одновременно с трепетным значением. И слова – невиннейшие слова! – сказанные мною ей и ею мне, сами собой вдруг обретали какой-то волнующий подтекст. А ведь единственное, что я себе позволил, – это всё тот же безобидный «цветочек аленький»…
В коридоре и прихожей витал кислый запах старости: в коммуналке кроме Красоткина жили ещё два божьих одуванчика, две ветхие бабуси. Прощаясь с Красоткиным у входных дверей, Катя деликатно прижала к носу надушенный платок, защищая нежное обоняние.
По закону жанра я должен был Катю проводить. И проводил, конечно.
Пока ехали в метро, она рассказывала о себе. С ранних лет была очень правильная: обмануть ожидания окружающих – это невозможно, нельзя никого подвести, нельзя нарушить слово, не исполнить обещания, нельзя врать, подслушивать, брать чужое, опаздывать… Вот бы ещё принцессой стать и всех вокруг в себя влюбить, но если не выходит, то и ладно.
– Вообще я из тех людей, – призналась Катя-Пузырик, – кого в хамстве и грубости больше всего пугает шум. Если бы те же самые гадости жизнь мне шептала на ушко, я бы чувствовала себя спокойнее.
Она жила у тётки, на улице Решетникова, недалеко от метро «Электросила», в монументальном сталинском доме. Там, в тёмной гулкой парадной, мы поцеловались. Подозреваю, что был неловок (я обнимал её, необъятную, и её грудь – серьёзная преграда – упиралась в мою, так что мне пришлось вытягивать шею вперёд, к её губам, будто между нами была подушка), но получился жаркий, очень жаркий поцелуй.
Из кармана своего широкого плаща Катя достала «сникерс».
– Возьми, – протянула мне. – Это теперь не самое желанное.
Захотелось выглянуть на улицу – проверить: вдруг в мире сдвиг какой произошёл – свернулись свитком небеса, и мёртвые уже из гробов восстали.
– Эй, алё, приём… заснул?
В сумраке парадной лицо её светилось.
* * *
В тот вечер подумал: какой я, к чертям собачьим, рыцарь тайного добра? Я даже не мелкий жулик, я – подлец что надо. Почему? Да потому что из гулкой парадной на Решетникова поехал прямиком в картинную галерею на канале Грибоедова, где подрабатывал в ту пору ночным сторожем, охраняя вовсе не живопись, а, скорее, имеющуюся там оргтехнику: копир, принтер, сканер и пару компьютеров с массивными ламповыми мониторами (плоские плазмы ещё не народились).
Тут требуется экскурсия в предысторию.
Однажды хозяйка галереи Анна Аркадьевна, решительная женщина богемного круга, взявшая меня сторожем, чтобы охранял по ночам невеликое имущество, праздновала именины у себя в квартире на Мойке. Я тоже был приглашён. Думаю, случайно, просто подвернулся под руку в галерее.
Помнится, удивился, когда дома у Анны Аркадьевны обнаружил обезьяну. Живую. Какая-то мартышка, должно быть, – подробно не разбираюсь в этом племени. Она была на цепи (мартышка) – сидела в комнате на сундуке и от нечего делать этот сундук разбирала. Хороший старинный сундук с оковкой и резьбой. Обезьяна его колупала, скребла, гвоздики вытаскивала. (Говорили потом, кончилось тем, что от антиквариата ничего не осталось – разобрала до щепочки.) Мартышка эта отличалась крайней эмоциональностью: смотрела со своего сундука на тот бардак, что вокруг происходил, вертелась, взвизгивала, скалила клыки… Впрочем, к делу это не относится. Просто в доме была обезьяна. А ещё были на именинах фотографы, дизайнеры, два театральных режиссёра и, кажется, один муниципальный депутат. Ну и какие-то девицы. Хотя обезьяна лучше всех запомнилась.
Я за столом хорошо выпил. До того хорошо, что одну девицу приобнял в коридоре и потрогал. Мартышка на сундуке увидела и прямо в пляс акробатический пустилась. Но ожиданий мартышкиных я не оправдал: так просто приобнял, безо всякой перспективы. В конце концов, не для того здесь собрались. Из коридора отправился опять к столу.
Наверно, забыл бы этот случай, но потом, спустя короткое довольно время, звонит мне вечером в галерею эта девица, которую в коридоре трогал, и говорит: «Анна Аркадьевна дала мне телефон, где можно тебя найти». «Прекрасно! – отвечаю. – Ты хочешь что-то мне сказать?» «А что, если я к тебе приеду?» Подумал: вроде от дел не оторвёт, поскольку нет у меня неотложных дел, а нежности по той поре в организме столько, что через край хлещет. «Давай, – говорю, – приезжай». А я и, как звать её, не помнил.
Сижу, сторожу. К ночи дело. И тут – звонок в дверь. Открываю. Стоит мужик. Я говорю: «Здравствуйте. Вы к кому?» – «К тебе». – «А какой вопрос?» Он говорит в рифму: «Гостей привёз». – «Где?» Он руку протянул – смотрю, у тротуара такси, и дверца открыта, а там, внутри, сидит эта девица. «Что же она не выходит?» – спрашиваю. «Так она пьяная в дым».
Ну, я её из машины извлекаю, а она с собой тащит здоровенный пакет. Оттуда торчит горлышко бутылки коньяка, и всё остальное, что требуется, там тоже присутствует. Я её, значит, забрал – с таксистом она, оказывается, расплатилась, только сама вылезти не могла. Проходим в галерею. Она, пьяненькая, садится на диван в диванной (так один из залов называли, где стоял диван, на котором сторож отдыхал). «Ты не знаешь обо мне самого главного, – говорит вместо “здрасьте”. – Меня зовут Ани Багратуни». – «Очень интересно. Ая – Саша». – «Дело в том, что я армянская княжна. Я дочь родовитого семейства, и у меня братья – бандиты. Зарежут за меня любого». – «Хорошее, – говорю, – начало. И что ты предлагаешь?» – «Выпить». После чего, покопавшись, достаёт из пакета бутылку коньяка. А этих бутылок там – штуки три, не меньше. Потом закуски появились…
Выпиваем, а она всё чешет как сумасшедшая: княжеский род, ля-ля-ля, принцы Армении, ля-ля-ля, дом Багратуни, ля-ля-ля… Потом спрашивает: «Ну что, понравился тебе коньяк?» Я говорю: «Нормальная вакса». – «А закуска?» – «И закуска соответствующая». – «Ну, раз так, приступим к сладкому». И снимает с себя футболку и джинсы… Интересная такая княжна.
Минут через двадцать сообщила, что сладкого она наелась. Я – в общем, тоже. Привела себя в порядок, и ещё немного выпили. А в меня, признаться, коньяк этот уже не лезет. В конце концов удалось её как-то выпроводить.
Так бы и осталась княжна эпизодом, но неожиданно эта история получила продолжение. В следующую мою смену опять звонит в дверь таксист и говорит: «Забирай, к тебе приехали». Та же притча: опять она на кочерге с таким же пакетом, полным коньяка и всяких яств. Ну и сама – на сладкое…
Не то чтобы у неё были какие-то чрезвычайно выразительные, как у горной козочки, глаза, божественная грудь, как у Елены Прекрасной (по форме грудей спартанской царицы изготовили чаши для алтарей храма Афродиты), и непревзойдённые лодыжки, но в целом – ничего себе девица, внимания вполне достойная. Как всякая армянка, была она в восторге от поглаживаний – в совершенное приходила восхищение. Очень ей нравилось, когда её тело трогают.
Какое-то время так и продолжалось. Недели три, должно быть. А потом стало меня это доставать. Не очень я пьяных девиц люблю, да и выпивать иной раз ну категорически не хочется. Да ещё этот коньяк… Я его всегда терпеть не мог, а тут лакаем как зарезанные. Да и уши уже вяли от её рассказов о своём княжении, о том, какие у неё братья… Мол, они её и холят, и лелеют, и содержат, так что она никогда в жизни нигде не работала, ведь с такими братьями смысла нет работать. Сообразил потом, что и симпозиумы наши, выходит, оплачивала какая-то армянская братва… Но уточнять не стал.
Словом, Ани Багратуни сильное на меня впечатление произвела. Не скажу точно, сколько раз её таксист привозил, но, как писал классик, достаточное число…
* * *
Одновременно стремительной пружиной развёртывался ещё один сюжет (упоминал, что по той поре сразу две лирические истории сложились, – об этом речь). Незадолго до знакомства с княжной свела меня судьба на концерте «Колибри» в клубе Fish Fabrique с одной скромной девочкой. После весёлого представления позвал её с собой в галерею, а по дороге заглянули в кулинарию – надо же и тело питать: винегрет, говяжий отварной язык, два пирожка с яйцом и зелёным луком… «А что ты покупаешь? – спросила. – Мы с тобой это лопать будем?» – «Будем». – «Ах вот как!» – и ещё крепче взяла меня под руку. Её почему-то Жанной звали – не очень популярное в ту пору имя.
Прямой тонкий нос, узкий подбородок, живые серые глаза. Миленькая такая, миниатюрная шатенка, волосы всегда чистые и с блеском… Тоже звонила в галерею, спрашивала: «Ты очень занят?» Обычно, если княжны рядом не было, я честно признавался: мол, нет, какие могут быть дела важнее нашей встречи. «Тогда я еду», – сообщала. И уж если она приезжала, то не затем, чтобы вешать на уши лапшу, а чтобы заниматься делом. Была, правда, у неё одна особенность, которой я до сих пор не разгадал. Хотелось ей, чтобы в момент восторга… и в преддверии его… и вообще всегда… Словом, чтобы была вокруг какая-то особая торжественность: ковры, шелка, Чайковский с Пуччини – и чтобы чёрные евнухи её опахалами обмахивали из страусиных перьев. Что-то в этом роде. Я ей говорю, что с евнухами будут сложности, а ковры… Вот плед, который на диване под тобой, – только это.
Такая была эта Жанна. И вместе с тем не дурочка, совсем не дурочка. Кино смотрела и много про него читала. Толк в нём какой-то находила, вникала в нюансы. Кажется, в режиссёры метила.
К чему я? А к тому, что разрывался. Две эти истории мешали друг другу, вносили в жизнь мою нервозность, всякий вздор, враньё и беспорядок. Надо было определяться. А тут ещё Катя-Пузырик, тайное милосердие… Говорить можно что угодно, но, как правило, люди куда больше нуждаются в комфортном убежище, в собственном тёплом угле для ночлега и жизни, нежели в романтической, но холодной и беспокойной свободе неба, волн и ветра. И увлечений избыточных. Из озорных и кровь волнующих, они, увлечения эти, тоже довольно скоро становятся холодными и беспокойными. И уже не увлекают. Совсем не увлекают. Наоборот – виснут обузой, душат. И хочется от них бежать в покой или куда подальше.
Когда в тот вечер, проводив Катю, приехал в галерею сторожить имущество, таксист, как назло, доставил гостью – Ани Багратуни с её неисчерпаемым пакетом.
Теперь точно не скажу, чем было вызвано моё раздражение: её ли бесконечными рассказами о княжеской судьбе и братьях-разбойниках или недовольством собой из-за того жаркого поцелуя в парадной, многообещающего поцелуя, который, как прекрасно было мне известно, не мог иметь продолжения, – но я твёрдо решил, что с армянской принцессой пора завязывать.
Вот почему написал, мол, что не мелкий жулик, а подлец что надо. Я то есть. Это обо мне. Потому что не о ней думал, не о княжне, как следовало бы ступившему на совиную тропу. Я думал о себе – определённо тут именно я нуждался в милосердии. (Какая только чепуха не заведётся в голове под музыку досады и уныния!)
Собравшись с духом, я сказал: «Познакомь меня со своими братьями». «Зачем?» – удивилась она. «Хочу жениться на тебе. Попрошу у них твоей руки».
В ту ночь за десертом она с томными стонами свела разговор к шутке, но, забегая вперёд, скажу, что расчёт оказался верен: по счастливой случайности мы больше никогда друг друга не видели.
* * *
Красоткин тем временем развивал и двигал на все четыре стороны теорию тайного добра.
По сути, я – Парис – даю барышням то, чего они просят, рассуждал Емеля. И в этом тоже есть нечто от милосердия, какая-то его крупица. Но вершины мастерства идущий по совиной тропе достигает тогда, когда от нужд взывающих о помощи переходит к нуждам тех, кто ни о чём не просит. Ведь если человек не просит, это вовсе не значит, что он не обездолен. Он просто горд, или кроток, или празднует смирение, или силён той силой, которая позволяет ему держать свою нужду в узде внутри себя и не пускать наружу (что, по существу, то же смирение), но на деле он всё-таки взыскует – удачи, похвалы, внимания или того, о чём сам не догадывается, но о чём догадывается тайный покровитель. И в этом случае скрыто творимое добро имеет зачастую лучший результат из тех, на которые возможно рассчитывать, – хотя бы потому, что тут милосердие не ограничивает самостоятельности нуждающегося, но не просящего о помощи, а, наоборот, содействует обретению им внутренней уверенности в своих возможностях.
– А что это даёт тем… ну, другим… не молча нуждающимся, а тайное добро творящим? – спрашивал я Красоткина. – Ведь если даже чёрту требуется поощрение, чтобы пакостить, то доброхот тоже вправе ожидать какой-нибудь награды.
– Когда ты исполняешь тайные или явные желания своих прелестниц, разве ты остаёшься без награды? – коварно изворачивался Емельян. – Разве не знаешь, на какой полке ждёт тебя пирожок?
Потом всё же пояснял, вновь возвращаясь к тому, о чём говорил прежде: скрытое милосердие даёт такую настройку чувств, какая человеку бывает редко доступна. В частности, речь о вибрациях, которые ты теперь способен уловить. Уловить и, как живая мембрана, в тон им срезонировать. Например, ощутить вибрацию тайного братства, к которому отныне принадлежишь и сам. Ведь если ты увидел результат собственного дружелюбного, но анонимного вмешательства в чужую жизнь – пусть даже масштабы этого вмешательства, как и его результат, смехотворны, – ты словно бы обретаешь иной взгляд на мир, на людей, на их историю. Многие события и свершения видятся уже как бы в ином свете. То есть получают дополнительную причину. Как минимум – возможность такой причины. Ведь как обычно происходит: тот, кто может, – увы, не делает, а тот, кто не может, – к превеликому сожалению, изо всех сил демонстрирует, как именно он не может. И тем не менее жизнь продолжается, история движется, свершения свершаются. Почему? Теперь ты понимаешь, поскольку можешь разглядеть, так сказать, недостающую массу, неучтённую тёмную энергию с отрицательным давлением, которая в действительности – энергия светлая и давление её положительное.
– Зачёт! – Я беззвучно хлопал в ладоши.
Емеля продолжал. И вот ты перебираешь имена: Ломоносов, Воронихин, Достоевский, Саврасов, Куинджи, Фет… Да мало ли их! Перебираешь и тихо так сам себе улыбаешься. Потому что понимаешь: не с тебя всё это началось, что дела твоего тайного ордена тянутся в седую даль столетий! Что всё это время, состоя из людей, друг о друге, возможно, совершенно не сведущих, он, этот орден, незримо трудился! Где ещё, скажи на милость, найдёшь ты пример столь яркого проявления свободы воли человека? Столь очевидное её подтверждение? Ведь никто не отдаст тебе поручение и не взыщет за провал дела. Более того, никто не похвалит и не отметит проявленного тобой усердия. Ни личной благодарностью, ни пометкой в исторических хрониках. Воистину горизонт твоей свободы простирается в запредельную даль! Разве не так? Тайное благодеяние – незримый и неслышимый мотор нашего мира, мощная подземная река, питающая колодцы в человеческой пустыне!
– Замысел размашистый, – оценивал я речь Красоткина. – Просто раззудись плечо… Он требует от исполнителей беззастенчивой уверенности в своей моральной и интеллектуальной мощи, а также в силе прочих добродетелей. В глубине их бездны.
В ответ Емеля засвистел, как птичка. Мелодию я не узнал, но она была счастливая.
Мы стояли у исторического факультета, под аркой галереи Кваренги, на свежем ветру позднего октября, летевшем с Невы и подхватывавшем невесомые брызги трусившей с неба мороси, – истёк очередной учебный день.
– А что с Катей? – спросил я. – Может быть, хватит дурить ей голову?
Со времени новоселья, закончившегося нашим с Пузыриком поцелуем, уже прошло дней десять. За это время мы виделись с ней только дважды мельком на улице (снова организованная случайность): она была с подружками, а я – одинок, приветлив, но холоден. Так было нами с Красоткиным задумано.
– Согласен, – Емельян кивнул. – Миссия закончена. Теперь всё зависит от неё.
После чего достал из кармана куртки и протянул мне конверт.
Это сейчас бумажное письмо нас отсылает к ветхозаветным временам и пушкинской Татьяне. А между тем в ту пору, о которой речь, только-только на просторах русской равнины с её неброской красотой стали расцветать бледными цветами экраны компьютеров, и те ещё без электронной почты (когда появится, её назовут емелей), так что редкий студент мог бы таким добром похвастать. Про мессенджеры нечего и говорить – они вообще проходили по ведомству фантастики.
Итак, конверт. А в нём – письмо. Оно было адресовано не мне – ему. Но подразумевалось, что этим жестом – дал конверт – Емеля позволяет мне его прочесть.
– Вот, – сказал Красоткин, – сегодня утром соседка в почтовом ящике нашла.
На конверте не было ни марки, ни штемпеля, ни адреса – только печатными буквами от руки написано: «ЕМЕЛЬЯНУ КРАСОТКИНУ». Значит, доставил не почтальон.
Я вынул из конверта сложенный лист. Развернул.
«Емеля!
Пишу, потому что при встрече не смогу сказать – в прах разревусь, всю промочу тебе жилетку. Но и в себе держать нет сил. Такая вот петрушка… В общем, спасибо тебе. Спасибо преогромное! Ты познакомил меня с Сашей и, как перчатку, снял с моей жизни кожу. Месяц назад и представить не могла, что дни мои обратятся вот в это – в такое счастье, в такое пекло, в сладкий ад.
Я не шучу – я в самом деле тебе безумно благодарна! Теперь я каждый день живу и умираю – такого вала чувств не знала прежде, не представляла даже, что такое может быть. Все прежние влюблённости – смех, балаган, потеха. А тут… Только увижу его – сердце стучит с перебоем и душа впадает в птичий трепет. Только подумаю о нём, и солнце становится ближе. Опаляет как будто. Ничего с собой поделать не могу – ликую щенячьим ликованием, и хочется делиться радостью, делать другим приятное. Подарить кому-нибудь что-нибудь. Неразлучникам насыпать лишних зёрнышек. Бородатую агаму тараканом угостить… Вот такая у меня любовь. Хочется совершать поступки – добрые, хорошие поступки. Чтобы всем было радостно. И радоваться самой, что это я, фея Катя, им эту радость подарила… Если, конечно, бывают в сказках феи-пончики. А я теперь как в сказке… Только, подозреваю, в грустной. Но всё равно при том волшебной, чудесным сиянием пронзённой.
Ты умный, книжки мудрёные читаешь – скажи на милость, разве это плохо? Разве не для этого даётся нам любовь? А мне говорят: он тебе не пара. Как же так? Мне говорят такое, а я жить без него не могу… Так не должно быть. Сил нет, как люблю. Люблю и стану ему парой! В лепёшку расшибусь, а стану!
Прости меня, голова идёт кругом. Не надо было, наверное, тебе писать. Но только внутри не удержать. Как горлом кровь, хлещет из меня моя любовь. Не буду больше. Саше пожелай счастливых дней. Ещё раз извини за этот плач – сейчас слёзы меня сильнее. Но ничего, силёнки соберу и одолею… Про смерть мы уже всё поняли: Спаситель объяснил, ему спасибо, – но что нам, скажи, с разлукой делать? Вот бы глазами с тобой нам поменяться, чтобы могла на Сашу смотреть, как ты, хоть каждый день.
Невезучая-везучая толстушка с задней парты Катя».
Такой вот номер. Слов не было. Вернее, были, но не те: какие-то нечестные, пустые.
Письмо у меня Красоткин забирать не стал, сказал, мол, ясно же, кому оно на самом деле адресовано. Не знаю… Возможно, кто-то осудил бы его поступок (дал письмо прочесть), но лично я подспудно чувствовал его правоту: не он – настоящий адресат. Словом, письмо Емеля забирать не стал, просто поднял воротник куртки, развернулся и пошёл прочь, счастливый, как мотивчик, который насвистывал.
Он пошёл, а я остался под аркой галереи, потому что не мог осознать нахлынувших чувств.
Гудел ветер над Менделеевской линией, небо обложили низкие, глухие, беспробудные облака, пахло сырым палым листом, клёны, дубы и вязы за оградой здания Двенадцати коллегий, наряженные в багрянец и охру, нехотя кланялись осени. Пейзаж под стать той музыке, что звучала у меня внутри и на трель Емели ничуть не походила.
Будь под рукой бутылка вина, я бы поцеловал её в открытый рот.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?