Текст книги "… и просто богиня (сборник)"
Автор книги: Константин Кропоткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Кто кого
Был день. Из-за сквозняка по большому залу летали серые бланки – на почте, в отделении московском, словно осень репетировали. Очередь была недлинная – всего-то четыре человека – но выглядела каменной. Люди стояли, недвижимы – и седая неряшливая старуха у основания, и парень в зеленой куртке, и лысый мужик в черном пальто. Последним я томился.
А за стеклянной стенкой жизнь звенела – из окошечка, вырезанного по низу стеклянной стенки, на деревянную стойку брякались слова.
– …я не имею права принимать в виде таком. Куда я вам возьму? Заворачивайте. Идите и заворачивайте в третью, – у женщины за стеклом тряслись вытравленные добела кудри; подрагивали щеки, рыхлые, слегка подвисшие, хотя ей было едва ли за тридцать. По каким-то смутным, трудно формулируемым приметам, было ясно, что переживает женщина свой самый цвет, а дальше будет только хуже.
Лет ей было немного, но, если разглядывать ее лицо по деталям, можно было подумать, что она прожила большую и трудную жизнь: пористая нечистая кожа в странных провалинах, мешки под глазами, и шея желтоватая, слегка отвисшая, а волосы, до середины белые, у основания неестественно чернели.
Румянец странный: местами ярко красный, местами розовый или даже с мелкими лиловыми островками. На лице будто побывал веселенький ситчик, потом ткань убрали, а самые яркие цветы остались, расплывшись до пятен – неясных и разнообразных.
Женщина на почте не выглядела нездоровой. Такой родилась – и это тоже было почему-то очевидно.
Старуха у окошечка виновато гнулась. Кроме просительной улыбки на ней были пыльные боты, серая кофта вытянутая по концам. Она совала в окошечко сумку, а почтовая тетка отчетливо давала понять, что принимать не будет – не положено, надо заворачивать, идите, возвращайтесь, а лучше не возвращайтесь, сдохните там, все разом, с сумками своими, кулями и баулами…. «Не имею права», – снова и снова повторяла приемщица корреспонденций, но старуха не понимала, или притворялась непонимающей, все тыкая в окошечко своим черным кулем.
– Надо отправить, сыну надо отправить, – говорила она, улыбаясь довольно жалко.
Но отошла, наконец. Место старухи занял парень в зеленой куртке.
– В ящик не входят. Дырка маленькая, – весело отчитался он, просовывая пачку писем, – Примите!
– А что вы сделали? – сказала тетка, глянув на письма мельком, – Забирайте! – бросила пачку и от хлопка по стойке, как по команде, улыбка у парня исчезла.
– Вы каждый день письма принимаете, неужели нельзя просто принять? Неужели так сложно? В чем дело, я не понимаю! – голос у него сделался таким же резким, звякающим, как и у его собеседницы. Будто медяки в ведро бросают.
– Вы зачем марки наклеили? Нельзя марки наклеивать одна на одну. Я сейчас проштемпелюю, а на меня шишки повалятся.
– Вы же сами сказали. Вы сами сказали, чтобы наклеил. Как мне догадываться, что тут у вас правильно, а что – нет, – отвечал он все резче.
Пробурчала.
– Что?! Что вы сказали?! – заревел парень, как зверь, готовясь будто влезть во внутрь ее почтового царства, – Я тут уже битый час стою! Как мне догадываться про ваши марки!
Надо же, как сильно могут меняться люди всего лишь за пару секунд. Был милый молодой человек, а тут прямо фашист с гранатой.
Про лицу тетки пробежало что-то живое, неконвейерное, не из того секретного завода, на котором изготавливают таких женщин, а потом распределяют их по почтам, вахтам, магазинам, за серые заляпанные стекла, за окошечки.
– Идите, я сказала, – произнесла она голосом, в котором мне послышалось удовлетворение, – Идите. Не надо тут мне догадываться.
Взяла письма, стала их штамповать, бойко, сильно, будто вколачивая гвозди. Она, наверное, была хорошей работницей, ей, может, грамоты давали.
Конечно, если помыслить эдак, здраво, то ясно, что и в школу она ходила, и бантиками белыми трясла, и кушала мороженое где-нибудь в кино, на последнем ряду – глядела на экранную любовь, а рядом, может, живая любовь пыхала. И замужем сейчас, конечно, и дети есть – скорее всего, двое, мальчик и девочка. У нее все, как у людей, заведенным порядком, она, наверное, счастлива своим индивидуальным счастьем, но попробуй поверь, глядя на нее, пятнистую, в почтовых декорациях, через грязное стекло, сквозь которое, наверное, что угодно будет выглядеть безнадежным – дохлой мутью, без тепла и с одним только оплывшим телом.
А у соседнего окна поднялся новый шум. Старуха, которая только что приседала и тряслась – выла нечленораздельно, гул разбегался по залу, по высоким его потолкам, когда-то украшенным лепниной. Ее и там встретили дурно.
– Следующий! – выкрикнула наша тетка, подняв пустые глаза, – Подходите!
Мужчина, что стоял впереди меня, толкнулся к окошку, хотел, видимо, шепнуть, но получилось, что рявкнул:
– Ты мне только одно скажи: кто тебя такую …? – дальше было непечатно. Матерное слово он произнес с расстановкой, задержавшись на первой буравящей гласной.
Поглядел и удалился со своей неотправленной посылкой. А она – за окошечком – завизжала.
Верка. Чудо
«…и она была чудо, как хороша. Персиковые щеки – округлые, покрытые белесым пушком. Ярко-синие, распахнутые в наиве глаза. Русые волосы и высокий лоб с одной едва приметной поперечной морщинкой. Нежелание нравиться, а к нему настоящая увлеченность – искренняя, как источник в глухом лесу, который извергает эфемерную чистоту потому, что иначе не умеет.
Чудо.
– Мы любим. Сильно. Свежо. По-настоящему, – врывалась та, что называлась «Ренатой», вычурно изломанная, с густо опушенными глазами, заломленными руками и привычкой держать нос высоко, говорить в полупрофиль, деловито постукивать носком обуви, – Мы шли. Мимо. Просто в магазин. Или не помню куда. На почту. Посылка пришла из-за границы. И вдруг земля ушла у нас из-под ног. Было что-то такое, что невозможно повторить. Понимаете, нас закружила буря подлинных чувств. По настоящему, как будто совершенно не бывает в жизни.
Рената была, словно испорченный кран, который то выдавливает из себя по капле, то прорывается потоком, шипя и шпаря. Приятель Сашка завороженно смотрел на Ренату, а я был слишком занят, чтобы отвлекаться на его удивление.
– Рената, – шепнула мне Верка и, подтверждая, что это не шутки, утвердительно кивнула головой.
«Рената», – подумал я, Сколько ж вас развелось», – и ответно кивнул, сделав вид, что верю.
Верю Верке.
Мы стояли в толкотне, где из конца в конец и обратно ходили посторонние люди; они бились то с одной, то с другой стороны, и я даже представил себя камнем, случайно попавшим в сети вместе с рыбным косяком. К тому же городской полуденный воздух был синевато-свинцовым, тяжким, как глубоководное марево, каким его показывают по телевизору, и за вычетом гуденья проезжающих машин, все было именно так, чтобы считать себя камнем, а ее – чудом.
– Мы буквально по-настоящему купались в эмоциях. Испытывали. Это просто невероятно, понимаете? – говорила Рената.
И Сашка кивал. И Верка. Кивал и я, не желая, чтобы мое разглядывание было замечено.
Говорят, красавицы любят дружить с дурами – потому, мол, что от соседства с дуростью красота становится ярче. Ее делается будто даже больше. Заключенная в дурость, как в парник, красота в ней быстрей вызревает. Она вынуждена полниться одной собой, растворяться в себе и, конечно, необычайно набирает в способности слепить глаза даже в городской полдень на шумной улице, в сизом от выхлопных газов воздухе. В дурном окружении.
Чудо. Во всяком случае, мне очень хотелось так считать.
– Даже неловко от своих переживаний, – говорила Рената, – Щекотно как-то, вот будто мы в ванне, а вокруг нас волны из шампуня.
Верка смотрела на нее во все глаза и было заметно, что она отзывается на каждое ее слово.
– Мы их переживаем, как первобытный человек со своим оружием, который собирал для своей подруги хищных животных. Или там, где темная пещера, у горячего костра и грязные черные женщины шьют шкуры для тепла, – Рената разбрызгивала в мутном воздухе слова, а сама поглядывала на носы своих двухцветных туфель, наверняка дорогих. Носы ее бежевых туфель будто побывали в горячем шоколаде. Казалось, что они улыбались.
Хохотали до колик, время от времени отстукивая дробь.
– Мы будто стоим в особом месте. Не на земле даже, и не на небе, – Рената взбивала воздух, показывая полупрофиль то мне, то Сашке.
Производя впечатление.
Рената не обращала на Верку ни малейшего внимания, словно та и не существовала вовсе или, в лучшем случае, была просто камнем, который бьется рядом, в общей сети, как чужеродный объект. Он тяготит ее, пока Рената говорит о любви.
Дура и красавица.
Сашка понятливо кивал, а она наклоняла голову, открывая длинную шейку, а крупноватый ворот ее свитера съезжал набок, открывая тайную ложбинку, к которой хотелось приложить губы. Она была нежной, хоть о том и не подозревала, прячась, порой, за подергивание остренькими плечиками, за шажки назад, которые она производила, по ее убеждению, совсем незаметно. Она была нарочита в своей ненарочитости. И за это ее тоже хотелось расцеловать.
Именно так.
Чудо.
– Нам пора. Мы идем кушать полезный суп, – наконец сказала Рената, а я подумал, что «мы» – это одна Рената со всеми ее глазами, руками, со всей кучей деталей, которые не говорили, а кричали. Но Верка не замечала. Она трепыхалась рядом, хотела жить жизнью Ренаты и, возможно, именно поэтому сумела заслужить куда меньше ее внимания, чем мы.
И я, и Сашка были знакомы с Ренатой только несколько минут, но нам зачем-то пришлось узнать о ее любви, о незнакомом человеке, который возил ее на машине за город, на ипподром, а там она каталась на племенной кобыле, а еще держала в руках собаку, похожую на крысу-мутанта. Мы просто слушали, а Верка ловила слова с губ Ренаты, как собаки хватают крошки с хозяйской руки. Торопливо глотая, а еще спеша лизнуть руку.
Благодаря.
Они ушли.
– Она хотя бы сама верит в то, что говорит? – сказал я, а сам все смотрел в спину Верке, семенившей вслед за дурой-подругой.
Я неохотно расставался с чудом. Проявившись так внезапно, оно, кажется, было способно поставить все с ног на голову, или наоборот, но о силе своей, вроде, бы и не подозревало.
Верка. Чудесная красавица и дура, кажется, тоже.
Дурочка…».
Даша с Машей
Я все понял про них довольно поздно, зато разом. Новое знание явилось, как нежданный гость – звяк, а вот и мы. Маша и Даша.
– Вы, прям, как сестры, – говорил я, не особенно раздумывая, насколько слова мои близки к истине.
Вначале была Даша – и нос вполне античный, и крупный подбородок, и грудь – небольшая, торчком, и плоский, почти ввалившийся живот под ней, и бедра крупные, литые, уместные в этом небольшом теле – сочном, да, именно так и надо его называть.
У Даши – творческая профессия, а я писал про творческие профессии в местную газету. Мы подружились с ней. Я любил глядеть, как несет она себя людям на своих высоченных каблуках, мелко переступает, выдвигая бедра и так, и эдак. Я называл ее обувь «копытами». Она, довольная, смеялась – сильно, громко, упругими мячиками с небес.
Даша была актрисой, профессию получала в местном училище, но преподносить со сцены могла только саму себя – яркую, сильную, тугую. Я помню ее дипломный моноспектакль, она играла роковую женщину, застывала живописно, как артистка немого кино, раскорячивалась и на одном стуле, и на другом, и длинные темные волосы змеились вдоль белого лица. Ее хвалили, но на первые роли все же никто не позвал. Город был мал, в театрах хватало своих комиссаржевских.
– Привет, ты понюхай, – сказала она, ткнувшись в меня своей гривой. Мы встретились на улице, она только что выбралась из машины, – Пахнет?
– Чем?
– Табаком. Все курят, сколько раз говорила, купите же кондиционер, дышать невозможно. Какой я вам администратор? Я – пепельница….
С ней была девушка. Худая, бледная, в чем-то официальном, без всякой краски на лице. А может, мне так показалось из-за яркости Даши, которая в ту пору не скупилась на цыганистые узоры.
Назвалась девушка «Машей», – сухо кивнула и прошла мимо.
Пепельницей Даша пробыла недолго. «Нет ее, уволилась. Уехала. В Москву кажись», – сообщил бармен в другой раз, когда я оказался в том заведении, больше похожем на замусоренный самолетный ангар.
Уехал и я.
А перед моим отъездом (и как узнала?) мне позвонила Маша.
– Это я, – сказала она, не представившись, – Дашке посылку передать надо.
Мы где-то встретились, у Маши была большая темная машина – блестящая, похожая на ртутную каплю.
– Не бойся, она не тяжелая, – сказала она, вручая мне куль, улыбаясь, как и прежде вяло, губами почти бескровными. Косметикой Маша по-прежнему пренебрегала, да и одета была – лишь бы прикрыться – в спортивный костюм с лампасами. Да, мы, наверное, встретились вечером, она вышла из дома в чем была.
В Москве я Дашу узнал не сразу. Она стояла, где договаривались, у колонны в метро. У нее был потерянный вид, она оглядывала людей, одного за другим, а сама выглядела для себя несвойственно – по-сиротски. В пальто бордовом, какого-то особенно нелепого покроя. Наверное, сама Даша чувствовала себя в нем нелепо, и это чувство легко передавалось другим. Она казалась несчастливой, но говорить ей об этом я, конечно, не стал. Я дал ей свой новый телефон, мы договорились созваниваться, а потом возникла пауза длиной, наверное, с год.
Когда мы увиделись снова, Дашу было не узнать. Прежняя коза-дереза вернулась, но уже в обновленном виде. Каблуки сделались еще выше, каштановая грива удлинилась, усложнилась еще на несколько полутонов.
– Машка приехала, – сообщила она мимоходом.
– Погостить?
– Нет, жить остается.
– А как же работа?
– Да какая там работа? – сказала Даша, – Смех на курьей палочке.
Работа у Маши была неплохая, насколько я знаю. Небольшой начальник чего-то там коммерческого.
– Она на неделю приехала. Осмотрелась, да осталась. Правильно, я считаю.
Тут бы и звякнуть моему внутреннему звоночку, – вот же в чем дело! – но мысль Даши мне была ближе: действительно, если уж где и стоит делать карьеру, то только в Москве, городе неограниченных возможностей, которому никакой другой в подметки не годится.
Встречи наши стали немного чаще, и всякий раз мы, вроде бы, искренне друг другу радовались. Для Даши нашлась творческая работа где-то на окраине города. В Даше стало меньше этой вычурной цыганистости – она не приутихла, но как-то очень грамотно смягчилась, контрасты перестали быть резкими, а из усложнившихся полутонов – от краски ли, или от новых жизненных обстоятельств – взгляд ее стал мягче, нежнее что ли. Эта Даша не стала бы корячиться на стульях, разыгрывая провинциальную фамм-фаталь.
Тогда же я и с Машей познакомился поближе. Пиво с ней пили; обсуждали ее карьерный рост в компании, куда она поступила чуть не на следующий день после переезда; говорили об общих знакомых, которых оказывается имелось достаточно.
Даша права оказалась. Этот город и Маше пошел на пользу. Она сделалась строже, отутюженней. Всякий раз, глядя на нее, я вспоминал это изысканное старинное слово – «гарсоньерка», которое, по правде говоря, означает не человека, а холостяцкое жилье, но звучание его подходило графичному облику новоиспеченной москвички.
В тот раз мы были вчетвером. Маша с Дашей, я, а еще знакомая девушка, которой мне сейчас лень давать имя – она примечательна только одним своим глупым испугом.
Мы были в кино, потом сходили выпить кофе. За столом я много говорил, как всегда бывает со мной после хорошего фильма. Я раскладывал по полочкам свои впечатления. Даша на правах дипломированной артистки тоже вставляла что-то дельное. Не отставала и безымянная девица. Но вот пришло время. Маша посмотрела на Дашу, чуть дрогнув стриженным белым хохолком, та спешно засобиралась. Они пошли к машине, а мы с той, безымянной, к метро направились.
– У них любовь, – сказал я.
Моя спутница выкатила глаза.
– Ты хочешь сказать, что они…?
– Они молчат по-другому….
Она перебила:
– Я даже слово это выговорить не могу, а ты…. Нельзя так про людей говорить. За спиной.
– А что в любви плохого?
Молчание любящих иное, оно естественное, оно, как пленкой, прикрывает и долгие задушевные разговоры, и понимание между людьми, которое из этих разговоров возникло.
Но она не стала слушать. Испугалась, затряслась – как будто любовь бывает стыдной.
Не бывает.
Она была прекрасна
Она была, конечно, прекрасна. Кричала:
– Ты меня слышишь? Алло! Ты меня слышишь? Я не буду брать отпуск в октябре. Возьму в декабре четыре дня, ты меня слышишь? Алло!», – и так бесконечно, запросто перекрывая своим могучим голосом вагонный лязг.
Я сидел напротив; смотрел, как мерцает за ее спиной живая темнота, считал остановки; боялся, что лопну.
Герань, а не женщина.
От Пушкинской до Тушинской езды минут пятнадцать, а поздним вечером и того быстрей: поезд метро несется стрелой, гремит; остановки короче; никто не заходит, люди только покидают вагоны – как поле боя, поспешно, не оглядываясь.
А ей хоть бы хны.
Она – большая – сидела, закинув ногу на ногу, подолом красной юбки мела пол. Юбка у нее в мелкую складочку, а по краю юбки серебряные человечки танец пляшут, силятся будто что-то сообщить, но тщетно – их пляски выглядят кривляньем.
На вид пассажирке под пятьдесят, но это большие «под-пятьдесят»: морщин нет, кожа на лице натянута, как на барабане. Руки пухлые, в младенческих перетяжках. Короткая стрижка. Волосы нечистые, с маслянистым блеском, ведь вечер уже, целый день позади. Но веселости своей волосы не утеряли: они у женщины винного цвета с синеватым отливом, словно в бордо кто-то чернил накапал.
– Алло! – надрывалась она на весь вагон, лоснясь белым лицом, – Я не хочу отдыхать летом, у меня летом много работы, ты меня слышишь? Алло! – а зубы мелкие, неровные, клыкастые, как у азиатского чудища из книжки.
Кричала она, наверное, не первую остановку. Едва оказавшись в вагоне, я почувствовал напряжение. Так бывает перед грозой: чувствуешь, что еще немного и воздух сгустится до невыносимой плотности и рванет так, что мало не покажется. А народу было немного: бледный старик, мужчина с газетой, еще чинная серо-льняная семейная пара, в дальнем конце дама с лошадиным лицом.
– Да, что ж это такое?! – крикунья отняла трубку от уха, поглядела на нее, и снова, – Алло! Ты все поняла, что я тебе сказала? Пометь там у себя. Алло!
– Никакого воспитания у людей, – глядя в сторону, пробормотал старик с одутловатым лицом. Он был болезненно бледен, похож на алкоголика.
Другой мужчина, тот, что с газетой, поднял лысоватую голову и с готовностью ею покачал: мол, поддерживаю. Он и на меня посмотрел, приглашая к согласию. Я движений лишних старался не делать – боялся, что еще немного и посыплется из меня хохот.
Волосы у женщины бордовые, а лицо, как у завклубом, вечной затейницы, сделавшей досуг работой. Герань, ну, точно герань.
Она покачала ногой, башмак свалился, открыв широкую ступню, похожую на лапоть. Я покосился с осторожностью: ногтей, изъеденных грибком или рваного капрона я б, наверное, не пережил.
Обувь, кстати, занятная. Серебряные лодочки с тупым носком и с крошечным желтым бантиком впереди. Туфли принцессы с детского утренника, опухшие от непростой жизни.
Покричала, успокоилась ненадолго, сложила руки, прикрывая мобильник, как фиговый листок, а заодно выказала еще одну странность. Она сидела, не поднимая глаз. Взгляд ее все время блуждал где-то понизу: по ногам, по полу, а в основном был сосредоточен на телефоне, серой коробочке позавчерашней модели.
Вагон тряхнуло. Как по сигналу, она снова принялась терзать телефон.
– Алло! – закричала, едва приставив трубку к уху, – Ты меня слышишь? Ужинайте без меня. Я не хочу ужинать. Алло!
– Этого еще только не хватало, – сказал бледный алкоголик.
– …уже поужинали? Да, я не хочу. Алло! Ты меня слышишь?
– Бывают же больные, – сказала одна половина серо-льняной пары, обращаясь к другой половине.
Другая половина, мужская, пожала плечами.
Подростков в вагоне не было – уж они-то, наверняка принялись бы смеяться. Шушукались бы и ржали бы крикунье прямо лицо: у молодости много бонусов и право смеяться, когда вздумается, один из них.
Поезд ревел, женщина надрывалась: …да, ужинать не хочет, и даже чаю пить не будет, потому что у Соньки попила; пускай ее не ждут, хотя она почти приехала.
– Хамка тупорылая, – тихо прокомментировал бледный алкоголик.
Я боролся со смехом, а параллельно думал: если расскажу кому про голосистую герань, то ведь не поверит никто; самые правдивые истории в пересказе выглядят бредовыми – словно действие, перенесенное на бумагу, оказывается чересчур выпуклым для этого двухмерного пространства; оно топорщится, лезет наружу, словно кошка из ящика.
– Я не буду есть котлеты. Ты слышишь меня?! Алло! Я не люблю котлеты, они жирные. Оставь мне рису и овощей.
– Еще и это, – сказал бледный алкоголик.
Мужчина – тот, что с газетой – резко встал, скомкал свой листок, бросил его на сиденье, и, ни на кого не глядя, прошел в другую сторону вагона.
Дама с лошадиным лицом, что стояла в дальнем конце, зашаталась: приложила руки к животу, и стала делать мелкие поклоны. Затрясло и меня. Я положил голову на колени, лицо руками закрыл, не было больше сил, кончились в единый миг. К тому же – подумал я – если человек глух и слеп, то, в общем-то, не обязательно особенно сдерживаться. Он играет свою комедию, воздвигнув меж собой и зрителем невидимую стену, он позволяет и тебе токовать, как вздумается.
Двери вагона снова разъехались. Остановка.
– Погодите! – закричала толстуха, указывая на выход, – Остановите.
Старичок-алкоголик вскочил, подставил ногу, чтобы двери раньше времени не захлопнулись.
Она поднялась и, сильно заваливаясь на сторону, выбралась наружу. С ногами что-то неладное.
Ушла – и вокруг опустело. Словно эти несколько человек, которые еще остались в вагоне, не значили ничего, не имели никакого веса. Пустяк. Мелочь, недостойная внимания.
Меня как толкнуло. Я достал свой мобильник. «Связи с внешним миром нет» – проинформировал дисплей, показывая перечеркнутую антенну. Глухо.
Выходит, для людей цвела. Прекрасная невыносимо.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?