Электронная библиотека » Константин Кропоткин » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 2 июля 2015, 10:30


Автор книги: Константин Кропоткин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Жила

Была. Любила. Жила.

А умирала тяжело, и если б верил прежде я в бога, то тут мог бы и усомниться в существовании его, ибо умирание этой не очень старой еще, шестидесятидвухлетней женщины – мучительное, пронизанное болью – не было ответом на жизнь, прожитую если не праведно, то правильно, как говорила ей совесть.

Совестлива была. Честна.

Говорю, не потому, что предполагаю, а потому что вытекает вывод этот из всех действий ее, а ведь только по делам и можно судить о человеке.

Люди любят судить по словам, они готовы оттолкнуть за неверное, неловко, сгоряча, впопыхах сказанное слово, и дураки, идиоты потому – не понимают, не желают понять, что слово, делом не подкрепленное, только пустышка, набор звуков, не более того.

Я могу написать тысячи красивых слов, уложить их приятным образом, но что расскажут они обо мне? Да, ничего, в сущности.

Слова – это только слова. Если нет за ними дела.

А она была человеком деятельным. Она все время работала, никогда не находилась в покое – мыла и стирала, жарила и парила, сажала и копала, и опять мыла. В деревне, чтобы вылепить из жизни (сыроватой, жижистой) прок, работать надо много, от зари и дотемна, а другой жизни, кроме деревенской, она и не знала.

Она умерла в поселке недалеко от города, – чтобы из степи полезли столбы, хибары и сараи пригорода, надо было еще с полчаса проехать на тряском автобусе, глядя в заляпанные его окна. А родилась на пару сотен километров к югу, поближе к монгольской границе, в сказочных лесах, тогда, сто семнадцать лет тому назад, еще не испорченных индустриализацией, еще не изуродованных ураном, таким нужным в наступавший атомный век. Там горы до небес, там леса изумрудной зелени, там водопады, там странно тепло, и земля родит все и помногу.

Стремясь жить «справно», без работы она сидеть не могла, да и не умела; если из семьи многодетной и нищей, то пути всего два – или плодить нищету, судьбу кляня, или работать.

«Колотиться».

Подростком она попала в дом к «барам». На прииске, в доме управляющего, бегала горничной до самого девичества. Было то самое счастливое ее время. Там-то она – худая, быстроглазая, черненькая – научилась и тонкому рукоделью, и сервировке стола, и готовке такой и сякой, со сложностями, с выкрутасами.

Там же приобрела она привычку готовить в белом фартуке, заправлять свои жесткие волосы на особый строгий манер, под тарелки подкладывать салфетки, самолично расшитые. У нее был вкус к красоте, к приятно устроенному быту, и она готова была потрудиться, чтобы белье хрустело крахмально, чтобы «фиялочки» по салфеткам вились.

Была она «барами» любима. Те звали ее с собой, когда бежали от «красных» в Китай, но она не поехала, побоялась.

Мир ее состоял из малого, деревенского мира, и не могла даже вообразить она себе ту дальнюю дорогу, чужие края.

Замуж вышла с приданым. От хозяев получила швейную машинку «Зингер» – ручную, на деревянной подставке; безумную роскошь – по черному изящному телу золотом выписаны завитушки. А если накрыть машинку деревянным чехлом, то получался чемодан, удобство по тем временам неслыханное. Служила машинка долго – на ней еще два поколения девушек строчили себе наряды.

Также дали за невестой тряпье какое-то и посуду с барского стола – от последней уцелела лишь фаянсовая солонка бело-розово-голубым цветочком. Много позже, когда не было ее на свете двадцать, а то и тридцать лет, стояла солонка в буфете. На второй полке, за стеклом, в углу, доцветала она тускло за стаканами гранеными в серебряных подстаканниках, явившимися из других прошлых жизней. Молчала солонка, ничего о себе толком не рассказав – ни где перебывала, ни откуда пришла.

Память вещи в словах о ней, а хозяйка фаянсового цветочка говорить помногу не любила, и только по делам ее можно было догадываться, что могла бы она сказать, если б хотела. О властях, к примеру, не говорила она ничего – ни плохого, ни хорошего; следила строго, чем дети жопу вытирают, не дай бог, попадется газетка с каким-нибудь толстомордым.

Ее выдали замуж за мужика «справного». Она из нищеты, но и из барского дома, где была горничной. А он вроде как «элита». С братьями держал лавку на золотых приисках, ездил в Манчжурию за товаром, а прежде служил, в казацком полку был, на царской службе, где-то в Прибалтике, о чем сообщает и по сей день фотография: он – высокий – в шинели до пят, в папахе лохматой набекрень, в полуулыбке, сам остроухий, узкоглазый, как азиат. Под руку его другой казак держит: низенький и круглый, как бочонок, в руке его сабля.

Вспоминала ли она Григория тогда, лежа за занавеской, в углу у печи, в доме дочери? Был ли он ей хоть как-то близок?

Мужа она, конечно, не уважить не могла – он мужчина, то есть хозяин, то есть без него дом – не дом, а баба – не человек. И грамотен он был, в лавке вел бухгалтерию, а почерк у него был, как у писаря – с красивыми завитушками, ловкий, залихватский.

Она умела печи класть и мыть золото, говорила с монголами на их языке и могла, при надобности, подстрелить зверя, собрать кедровую шишку или ягоду, а читать не выучилась и всю жизнь испытывала уважение к людям грамотным, с образованием – пускай по житейскому счету были они, вроде хорька-зятя, людьми «страмными».

Господь долго не давал ей детей. Взяла в дети двоих – мальчика и девочку, но, не дожив до отрочества, померли они от «глотошной», детской болезни. А дальше родилась Александра, а следом Леонид.

Родственников было много. С сестрами, которых жизнь по деревням раскидала, только зналась, а жалела единственного брата – ему с женой не повезло. Приезжала с едой, с подарками, с руками, жадными до работы. «Страмотила» сильно (может, полагая в том воспитательный процесс). «Распозить, да говно возить», – лаяла она братушкину жену, «братову», рыхлую, неряшливую бабу, которая только и рожать была годна, но дом вести не умела, в деревне той, казацкой, в сибирской глуши, жила со всем выводком, как сорная трава. «Родова» помощь ее принимала, а когда уехала она однажды, то послала письмо, чтоб не приезжала больше, злодейка. В лицо попрекнуть не посмела.

Люди слабые только на трепотню и горазды. Младшая сестра ее, дожившая до глубокой старости, на склоне лет хихикала гадко, рассказывая, как сеструха старшая к учителю по снегу босиком бегала. В комнате кислый старческий запах, спекшееся личико в платках, тельце иссохшее, в чем только душа держится, а все ж та же хихикающая баба – был, мол, и у сестры грех.

Был у нее учитель.

И дом был ладен, и достаток познала. Когда установилась новая власть – а ей было все равно, что «красные», что «белые»; грабили и те, и другие – то лавку у Григория экспроприировали, а его оставили при лавке нанятым приказчиком; но золотишко исправно менялось, торговля шла, и только перед самой войной посадили Григория. Статья была неполитическая, в кагэбэшных архивах его дело затерялось. Был он человеком хорошим, но безвольным, – упырям государственным легкая добыча. А умер вскоре после войны – от туберкулеза, от голода. Она слала мужу посылки, а к нему в ящиках приходили кирпичи, за что обижался он на жену.

Как жили они друг с другом – неведомо. О горничных годах своих, о счастливом девичестве говорила со светлой улыбкой, а мужа почти не вспоминала. Называла «Григорием» – и все. «Тятя был добрый», – шепотком говорила о нем Александра, намекая своим детям заодно, что он был другой, а не как ее мамка, которая вечно требует, заставляет, тянет куда-то, а ей, Александре, не надо. Ей ничего не надо – ни дома, ни детей, которые только следствие, она, Александра, лучше б села на кровать с гитарой и, прислонившись к горе кружевных подушек, спела бы романс приятным своим голосом, к мужу попрожималась, который хоть и сволочь, дурак и подлец, но свой же, родной.

А дети – их четверо – «навязались».

Григорий был человек слабый, беспутный. Александра в него уродилась. Также, как и Леничка, сын.

В войну Леничка, дурачок, набавил себе лет и пятнадцатилетним сбежал на фронт – вернулся быстро, почти слепым, а дальше сделался сильно пьющим. Ходил с баяном по домам, его привечали, жалели. Ходил к заключенным девушкам, одна (ее посадили за опоздание на работу) его полюбила, а когда освободилась, то взяла с собой. Говорили, что бросит инвалида, не довезет до Томска, но довезла. Мать, снаряжая Леничку, продала корову. Потом ему сделали операцию, стал он получше видеть, но пить не перестал и умер с похмелья, в сорок пять, 10 мая.

Она могла бы прожить тихую покойную старость, но дочь была «распозить и возить», а дети рожались один за другим. Говорила дочери, чтоб сама выбиралась, но вскоре продала свой дом, да все что в нем, уехала в поселок пригородный к зятю за занавеску, чтоб мыть, стирать, сажать и копать, выделывать, гладить, шить, – выражать любовь свою одним известным ей способом.

Она стала суше. Всегда в хорошем платке поверх черной головы, в переднике белом. Глаза укрупнились в две черные кляксы, смуглая кожа приобрела желтовато-бурый оттенок. Она из тех поварих, которые не едят своих блюд, они не пробуют. Радость их в том, чтоб у других все было, чтоб шло, как надо.

Была талантлива в своем хозяйствовании: первой в деревне завела индюков (жили, жирели хорошо, а потом враз передохли), сажала пряные травы, чтоб разнобразить домашний рацион.

Собак любила – охотники, сторожа, умны по-человечьи, а к кошкам относилась утилитарно. Она из мягкого кошачьего меха внучкам шубки шила, шапочки, муфты. Откармливала, да тайком от детей, за огородами лишала животин жизни. Перед казнью отмывала котят, прищепляла на веревку за шкирку, чтоб обсохли на солнышке. Один такой котенок повисел-повисел, да сорвался, – пришел к ней молока просить. Плюнула – с той поры не могла больше кошек убивать, даже ради нужного дела.

Ее, – пиковой смуглой масти – конечно, считали «колдовкой», но в глаза говорили вряд ли. Да, и привечать людей она не забывала – приваживала. Приходили подруги, выпивали «красненькой», пели хором казацкие песни – как он ходил, как она ждала.

Нашли рак. Лечить его тогда толком не умели. Ставили на пациентах опыты, облучали наобум, и непонятно, что приносило больше мук, недуг или лекарство.

И умерла. Сын был далеко, дочь совсем растерялась, зять-хорек ждал, когда помрет, внуки не понимали, куда девалась их родная «баба» – она ли тот комок черной боли, стонущий у печи за занавеской.

Нет бога, нет, вы уж извините.

Только человек и есть – и получает он то, что получает, и нет в том никакой логики, это мы сами, потом наделяем события смыслом, подыскиваем нагим фактам красивый наряд.

Был у нее учитель, бегала к нему. По снегу, ночью, тайком. И эпизод этот, никаких последствий в ее жизни не имевший, не изменивший жизненного хода этой женщины никоим образом, представляется мне важным. Он отмыкает для меня жизнь ее на тот, нужный мне, лад.

Мне важно, что не только была она, но и любила.

Жила. Мария Ивановна.

Рыжая

В мои школьные годы в звании «королева класса» перебывало несколько девочек. В младших классах это была девочка породы «андел»: белокурая, в бантах, которыми ее – пухлую, синеглазую – украшала мать, крикливая парикмахерша с вытравленной перекисью башкой (поговаривали, что и дочке своей она тоже подкрашивает волосы).

Я был к «анделу» равнодушен.

В классах старших самоназванной «королевой» сделалась девочка, которая смелее других взбивала челку (многоступенчатый витой кок надо лбом был намертво залит лаком), на форменные фартуки нашивала неимоверной ширины кружева, а лицо залепливала плохой косметикой тех времен так плотно, что от неуродливого лица мало что оставалось – ресницы ее простирались до бровей. Родители ее были грустные еврейские инженеры, от поклонников у девочки не было отбоя.

Она меня смешила.

Но первейшей «королевой» для меня стала девочка, которой я дам сейчас победительное имя «Виктория», которая безраздельно царила с четвертого по восьмой класс.

Она была рыжей, волосы ее вились проволокой по-негритянски, и потому даже две косы, с которыми она явилась на самый первый урок в наш класс, выглядели по-бунтарски – толстые, будто искусственные, плетения довольно неряшливого. Позднее она волосы укоротила, создав вокруг молочно-белого лица своего огромный рыжий шар. Наверное, ей просто хотелось упростить себе труды – попробуй-ка расчеши эту копну. Я помню, как страдальчески морщилась она, на перемене с треском продирая расческой свой жесткий рыжий войлок.

Училась Вика хорошо (особенно успевала в точных науках), но могла бы учиться и отлично. Учительницы ее недолюбливали, а дуры, которых среди них было немало, так и вовсе ненавидели: Вика любила с педагогами спорить, вслед за ней, язвительно прищурившей синие глаза в щели, поднимались и ее подружки (у нее была свита из девочек чуть побледней, но тоже неглупых), а далее и остальной класс, подцепив бациллу вольнодумства, роптал.

«Дерзкая» она была.

Как бывает у некоторых рыжих, лицо ее было сделано тонко, как из фарфора. Меня так и подмывает сказать, что ноздри Вики могли гневно трепетать, но, возможно, я додумываю эту живописную деталь.

Девочкой Вика была рослой и довольно быстро начала носить «взрослую» одежду. Может быть донашивала тряпки матери – аптекарши из аптеки через дорогу. С дочерью у нее было внешне много общего, но то, что у Вики выглядело фарфором, у матери ее, замордованной женщины, имело вид тяжеловатый, как санитарный фаянс.

Не исключаю, впрочем, что «взрослую» одежду девочке покупал ее отчим. У Вики первой в классе появилась светло-коричневая дубленка, а еще она первой стала носить высокие рыжеватые сапоги из мягкой замши на светлой горке из какого-то синтетического материала. Иными словами, бывали дни, когда Вика приходила в школу одетой лучше учительниц.

А среди них, как я уже говорил, было много дур.

Девочки смотрели на Вику со смешанными чувствами – тут было и любопытство, и удивление, и обожание, и страх. Не помню, чтобы ее ненавидели. Позднее, уже перед самых выпускным, одна девочка, у которой мать была пьяницей, вдруг преобразилась из сопливой замухрышки в красавицу – у девушек такое бывает – и в горделивой повадке ее, в манере щуриться я отчетливо видел Вику.

А один мальчик – это было в классе седьмом – не по годам развитой, бахвалился, что чуть не «завалил» ее вечером в классе, когда они вдвоем мыли там полы (было их дежурство). «Не надо. Пожалуйста», – говорила ему Вика, полулежа на парте. Слушать его рассказ было и увлекательно, и гадко.

Сейчас мне кажется, что отличительной чертой Вики было внятное указание на какое-то «тайное знание». Она казалась нам посвященной в такие сферы, о которых мы и догадываться не можем – она знала что-то взрослое, до чего мы, несмышленыши, еще не доросли. Однажды Вика принесла порнографические открытки – это было в классе шестом или седьмом: плохие снимки, перефотографированные с других плохих снимков – в общем, какой-то набор серых и черных пятен.

Вика и появилась ярко, и исчезла так, словно разом выключили свет – и было это в середине учебного года. Училки наши о чем-то шептались, и сплетницы в классе тоже странно фыркали, но сам я только много позднее узнал (от кого?), что ее – предположительно – совратил отчим, скользкий тип, даже внешность которого я (из брезгливости?) вспомнить не могу; мать девочки узнала и чуть не в тот же день выехала с нею куда-то в другое место.

Откуда такие подробности – не знаю. Люди любят сплетничать о «королевах», вот и ко мне прилипло дрянное знание.

В университете со мной училась девочка, которая заканчивала вместе с рыжей Викой школу – совсем в другом районе. Она рассказывала о ней, как об особе забитой, затюканной. Тихой троечнице.

Однажды я и сам видел Вику – в автобусе. Она была в толстых очках, очень бедно, с какой-то подчеркнутой неряшливостью одетая (свалявшаяся синтетическая шуба). Я едва ее узнал, а она меня не заметила.

Близорука Вика была всегда, но в наш класс она приходила без очков, и всегда рядом с ней находился кто-то, кто ей подсказывал, что же написано на доске. Я был бы тогда на седьмом небе от счастья, если бы Вика позволила мне шептать ей задания в ухо, сквозь плотную проволоку рыжих волос.

Не знаю, знала ли она, что я – затюканный книжный крючок – был смертельно в нее влюблен. Глядел на Вику не как на королеву даже, а как на богиню – существо нездешнее, неземное. После уроков приходил к ее дому и, присев на колкий штакетник у подъезда, смотрел подолгу на окна – три, на последнем этаже. Ждал, не появится ли в окне ее лицо в огненном ореоле.

Сейчас мне очень важно представить, что Виктория живет хорошую благополучную жизнь. Правды я все равно никогда не узнаю – не хочу.

Виктория счастлива, недаром ведь «королева». Рыжая.

Лена

У Лены свидание. Завтра.

Подруга позвала в ресторан. У подруги жених, а у жениха – приятель. Подруга шепнула Лене – та затрепетала, как умела. Лицо, обычно похожее на перевернутую бледную каплю, разукрасилось неровными пятнами – красный островок появился даже в самой острой части капли, на подбородке.

Лена волнуется. Говорит скупо и даже резко. Рот собран в крохотную точку.

Лена вяжет. Что-то большое, ярко-зеленое лежит у нее на коленях. Рабочий день в самом разгаре, но Лене не до работы, сидит она в своем углу, образованном из двух столов; склонилась над спицами так сильно, что грудь ее, слишком большая для маленького тонкого тела, почти лежит на коленях.

А колени полотном закрыты. Полотно, вроде, недвижимо, но это если смотреть на него, не отрываясь; а если, эдак, раз в час, то видно, что растет оно понемногу: пальцы Лены замысловато передвигают меж длинными спицами толстую нить, которая складывается из двух, а те тянутся из недр ярко-голубой сумки, похожей на разбухший кошель.

Лена сидит, вяжет. Рабочий день в самом разгаре, но ей никто не мешает – я не знаю, почему. Сейчас, когда я вспоминаю эту сцену, то воображаю себе священнодействие. У Лены свидание, она вяжет себе платье, в котором должна войти в новую жизнь.

– А ты жениха-то хоть видела? – спрашиваю я, к священнодействиям равнодушный.

– Да, – отвечает она, но я отчего-то знаю, что врет.

Не видела. Подруга – большая белая моль, уверенная в своей красоте – сказала Лене, что та должна идти. «Моль» любит беспроигрышные варианты. Она всюду таскает за собой Лену, потому что считает ее неконкурентоспособной.

Хотя я бы из них двоих выбрал Лену. Грудь у нее, конечно, непомерно большая, зато у нее изящная, длинная шея, какие называют лебедиными. Она вяжет платье, в котором завтра пойдет в ресторан, а сейчас на Лене что-то открытое, виден красивый переход от шеи к плечу, величавый и одновременно трогательный; а на шее, ближе к затылку, растут мелкие темные волоски. У Лены бальная шея, чтобы там про нее ни говорила бледная моль.

Лена склонилась над вязанием. Труд даже не сосредоточенный, а яростный. Мне нравится Лена. У нее и руки красивые – такие руки бывают у женщин на портретах эпохи Возрождения. Но чтобы найти жениха самой, без участия «моли», одних только рук и трогательной длинной шеи, наверное, недостаточно.

– Успеешь? – спрашиваю я.

Только головой качнула.

Лена вяжет платье, это ее первый опыт. Прежде она вязала кофты – и просторные балахоны, и майки с вырезом, и пиджаки.

Вязание Лены любят хвалить. В особенности моль, которая работает тут же, на этаже, в двух шагах от нашей конторы, в небольшом турбюро. Я слышал, как она восторгалась серым шерстяным френчем Лены – с букетиком розовых цветочков возле горла-стоечки.

Я бы на месте Лены вязать не стал: проще и верней было бы купить готовую вещь, а время провести с большей пользой – ну, что ж хорошего, сидеть крючком день-деньской?

– А кто он? – спрашиваю я.

– Военный-офицер.

– Майор? – говорю наугад.

– Нет еще, но его скоро должны повысить в должности.

Надо же, «моль» уже обо всем поинтересовалась.

– Сколько ему лет?

– Под тридцать.

«А почему еще не женат?» – этот вопрос просится с языка, но я его проглатываю. Мало ли почему бывают неженаты будущие майоры?

– Курит, – говорит она, – Зато почти не пьет.

Я хочу спросить, красив ли он, но это лишнее. Если Лена идет в ресторан с «молью», то ясно же, кому предназначаются красавцы.

Итак, некрасивый будущий майор.

– Квартира своя, – добавляет она, не поднимая головы.

– Наверняка, казенная.

– Им сертификаты дают, – говорит она.

Я не уточняю – мне пора уже работать, я-то на свидание не иду.

На следующий день – та же картина: Лена крючком, длинные спицы, полотно зеленое на коленях.

– Не готово еще?

– Два раза распускала, не спала всю ночь.

– Брось.

– А в чем идти?

– Что ж, у тебя платьев нет?

– Такого, как надо, нет.

А я не знаю, какие требуются платья на свиданиях с будущими майорами.

– Так вот почему зеленое. Чтобы в тон, – подсмеиваюсь я.

– Мне зеленое идет, – говорит, а пальцами совершает все ту же сложную гимнастику.

– Значит, и майоры тебе пойдут, – подбадриваю я прежде, чем заняться своими делами.

Вязала весь день. Успела. Домой убежала раньше времени.

А скоро замуж вышла. Муж может стать генералом. Лена говорит, что у него есть шансы.

Не знаю, правда, помогло ли платье. Страшное оно было, как смертный грех.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации