Текст книги "Андрей Белый. Новаторское творчество и личные катастрофы знаменитого поэта и писателя-символиста"
Автор книги: Константин Мочульский
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Белый в 1902 году
Б.К. Зайцев вспоминает о Белом-студенте[2]2
Зайцев Е.К. Андрей Белый (Воспоминания, встречи) // Русские записки. Июль 1938 г.
[Закрыть]:
«На московском Арбате вижу его студентом, в тужурке и фуражке с синим околышем. Особенно глаза его запомнились – не просто голубые, а лазурно-эмалевые, „небесного“ цвета, с густейшими великолепными ресницами, как опахала оттеняли они их. Худенький, тонкий, с большим лбом и вылетающим вперед подбородком, всегда немного голову закидывая назад, по Арбату он тоже будто не ходил, а „летал“. Подлинно „Котик Лета-ев“, в ореоле нежных, светлых кудрей. Котик выхоленный, барской породы».
В начале 1902 года Белый пишет тезисы в ответ на книгу Мережковского о Толстом и Достоевском и подписывает их «студент-естественник»[3]3
Статья Белого о Толстом и Достоевском была напечатана в № 1 «Нового пути» за 1903 г.
[Закрыть]. В них резюмирует он свое апокалипсическое credo: в наши дни священная тоска становится нестерпимой; в ней чувствуется приближение Антихриста: в воздухе уже носится «Вечная Женственность», «Жена, облеченная в солнце»; но и великая блудница не дремлет: христианство из розового должно стать белым, Иоанновым. И последний тезис: «Нужно готовиться к нежданному, чтобы „оно“ не застало врасплох, потому что близка буря и волны бушуют и что-то смутное поднимается из вод».
Можно подумать, что письмо писал не Белый, а герой «Второй симфонии» – Мусатов.
Исповедание веры «студента-естественника» произвело на Мережковского сильное впечатление. З.Н. Гиппиус писала О.М. Соловьевой, что они догадались, кто автор: что Дмитрий Сергеевич очень взволнован, а Розанов назвал письмо «гениальным». В феврале Мережковский снова приезжает в Москву и читает доклад о Гоголе. На следующий день на приеме у Брюсова он очаровывает юного мистика своей нежностью и смирением. Белый остроумно пародирует манеру говорить Мережковского: «Может быть, вы правы, а мы не правы, но вы – в созерцании, а мы – убогие, слабые, хилые – в действии; вы – богаты, мы – бедны; вы – сильны, мы – слабы; но в немощи нашей создается наша сила; мы – вместе, а вы – одни, мы ничего не знаем, а вы все знаете, мы готовы даже отказаться от своих мыслей, а вы непреклонны… Так идите, учите нас». И Белый прибавляет: «Мережковский умел кружить головы людям». Зинаида Николаевна тоже захваливает его: называет «замечательным и новым», зовет в Петербург сотрудничать в «Новом пути», обещает познакомить с Розановым, Философовым, Карташевым.
О.М. Соловьева, уже больная, мистически боится Мережковского. Для нее Зинаида Николаевна – дьявол, а Дмитрий Сергеевич – змей из логова Розанова, так жестоко нападавшего на покойного Вл. Соловьева. Но Боря Бугаев будет Зигфридом и поразит дракона.
Пока Зигфрид и дракон расстаются в самых дружеских отношениях. Уезжая из Москвы, Мережковский говорит Белому: «Вы – близкий: мы вас оставляем здесь, как в стане врагов; верьте нам, не забудьте: не слушайте сплетен». Начинается «мистическая» переписка с З. Гиппиус; для большей конспирации она пишет ему по адресу университетской лаборатории. С каким волнением ждет он ее длинных темно-синих конвертов, надписанных острым готическим почерком!
В начале апреля выходит в свет «Вторая симфония». Газеты и журналы встретили ее неистовой бранью. Друг автора Эллис авторитетно заявил: «Книга написана погибшей душой: писал безумец – и никаких!»
Летом в екатеринославской газете «Приднепровский край» появилась сочувственная рецензия Э.К. Метнера, в которой указывалось, что смысл «симфоний» – не в мистиках и не в безумцах, а в символе радости, в героине, носящей имя «сказки».
Познакомившись с Белым осенью того же года, Метнер говорил ему: «Симфонией дышишь, как после грозы. В ней меня радуют воздух и зори. Из пыли вы выхватили кусок чистого воздуха. Москва осветилась: по-новому. „Симфония“ – музыка зорь».
Но только до одной – родственной – души по-настоящему дошла музыка «Симфонии». Блок написал на нее не рецензию, а стихотворение в прозе[4]4
Первая подписанная статья Блока: «А. Белый. Симфония (2-я драматическая)» (М., 1902). Она появилась в 4-й книжке «Нового пути» за 1903 г.
[Закрыть]. В ней уловлена новая, еще смутная мелодия поэмы. «Все, что снилось мне когда-то, – пишет Блок, – лучше: грезилось мне на неверной вспыхивающей черте, которая делит краткий сон отдохновения и вечный сон жизни… И, как свеча, колеблемая ветром на окне, я смотрел вперед – в ночное затишье – и назад – в дневное убежище труда… Приближается утро, но еще ночь (Исайя). Ее музыка смутна. Звенят мигающие звезды, ходят зори, сыплется жемчуг, близится воплощение. Встала и шепчет над ухом: – милая, ласковая, ты ли? Но, „имеющий невесту есть жених“ (Иоанн). Он, прежде других, узнает голос подруги. Стремящийся в горы слышит голос за перевалом. Но не уснешь в „золотисто-пурпурную ночь! Утром – тихо скажешь у того же окна: здравствуй, розовая Подруга, сказка, заря!“»
Во второй части несчастная душа проходит пустыню в обличье магистранта химика Хандрикова, Царь-Ветер воплощается в фигуре злого доцента Ценка; Старик-Вечность принимает образ доктора-психиатра Орлова.
В санатории безумный Хандриков смутно различает за маской доктора знакомые, древние черты. Тот говорит ему: «Что значит ваше сумасшествие и мое здоровье перед мировым фантазмом? Вселенная всех нас окружила своими объятиями. Она ласкает. Она целует. Замремте. Хорошо молчать».
И Орлов посылает ему обещанного орла. Хандриков бросается в воду.
Эпилог возвращает нас на космическую родину. Снова серо-пепельное море отливает нежным серебром. Старик-Вечность, похожий на доктора Орлова, говорит вернувшемуся: «Много раз ты уходил и приходил, ведомый орлом. Приходил и опять уходил. Много раз венчал тебя страданием – его жгучими огнями. И вот впервые возлагаю на тебя эти звезды серебра. Вот пришел и не закатишься. Здравствуй, о мое беззакатное дитя».
Хандриков преодолел закон вечного возвращения своим безумием и самоубийством. Он заслужил успокоение в объятиях космоса. Восходы и закаты его «планеты» кончены. Отныне он «беззакатное дитя», увенчанное серебряными звездами.
Центральное место «Симфонии» занимает блестящая импровизация Хандрикова на его чествовании после защиты диссертации. Это «серьезное» резюме современных научных теорий о природе вселенной и о «прогрессе» звучит похоронным колоколом над «позитивным мировоззрением» уходящего XIX века. Изложение магистра химии, выдержанное в строго «ученых» тонах, действует более комически, чем самая разнузданная буффонада.
Хандриков говорит: «Быть может, вселенная только колба, в которой мы осаждаемся, как кристаллы, причем жизнь с ее движением – только падение кристаллов на дно сосуда, а смерть – прекращение этого падения. И мы не знаем, что будет: разложат ли нас, перегонят ли в иные вселенные, обработают ли серной кислотой, чтобы мы были сернокислы, пожелают ли растворить или измельчат в ступке… Быть может, все возвращается. Или все изменяется. Или все возвращается видоизмененным. Или же только подобным. Может быть, возвратившееся изменение когда-то бывшего совершеннее этого бывшего. Или менее совершенно. Может быть, ни более, ни менее совершенно, а равноценно. Быть может, прогресс идет по прямой. Или по кругу. Или и по прямой и по кругу – по спирали. Или же парабола заменяет прогресс. Может быть, спираль нашего прогресса не есть спираль прогресса атомов. Может быть, спираль прогресса атомов обвернута вокруг спирали нашего прогресса. А спираль нашего прогресса, насколько мы его можем предвидеть, обвернута вокруг единого кольца спирали высшего порядка… И так без конца… Все течет. Несется. Мчится на туманных кругах. Огромный смерч мира несет в буревых объятиях всякую жизнь. Впереди него пустота. И сзади – то же».
Доцент Ценк заявляет, что «Хандриков бунтует». Это действительно бунт. В лице своего героя Белый бросает вызов «старому миру». Пусть он провалится со своими атомными эволюциями и спиралями прогресса в собственную пустоту! Мир небытия, – пусть возвратится в небытие!
Белый кричит о кризисе современного человечества, о близкой гибели европейской культуры. И в бунте своем – он провидец грядущих мировых катастроф.
«Третья симфония» – художественно менее совершенная, чем Вторая, – превосходит ее своим огненным пророческим пафосом.
Белый в 1903 году
О существовании Саши Блока Белый знал давно. Еще в 1897 году Соловьевы рассказывали ему об их родственнике – гимназисте, который тоже пишет стихи и увлекается театром. В 1901 году Белый с Сережей Соловьевым с восторгом читают первые стихи Блока. В 1902 году, прочитав «Симфонии» Белого, Блок пишет М.С. Соловьеву: «Действительно страшно и до содрогания цветет сердце Андрея Белого. Странно, что я никогда не встретился и не обмолвился ни одним словом с этим до такой степени близким и милым мне человеком».
В первых числах января 1903 года между поэтами начинается переписка. Белый пишет Блоку витиеватое письмо с ссылками на философов. Оно встречается в пути с письмом Блока. Так символически скрещиваются их письма и их жизненный путь. Вскоре переписка их была прервана печальным событием. В январе скончался М.С. Соловьев, и в ночь его смерти застрелилась его жена, Ольга Михайловна. «Соловьевский» кружок распался. Для Белого это был страшный удар. В августе Блок женится на Любови Дмитриевне Менделеевой и приглашает Белого шафером на свадьбу; внезапная смерть отца не позволяет тому принять это предложение.
Андрей Белый прожил 1903 год в творческом напряжении, вдохновении, в университетской работе и в кипении литературных кружков. На Пасху, в третьем альманахе «Скорпиона» «Северные цветы», появились его стихи (впоследствии вошедшие в сборник «Золото в лазури») и отрывок из мистерии «Пришедший». Замыслом автора было передать огненную атмосферу ожидания Второго пришествия и явление Антихриста, принявшего образ Христа. Действие происходит на морском берегу у храма Славы. Народ волнуется, тоскует, ученики верят и сомневаются, ждут и отчаиваются. Первоучитель Илья взывает: «Боже, Боже, зачем покинул нас?» Прибегает взволнованный ученик и с жаром рассказывает: он видел человека, сидевшего на камне, с лицом дивным и странным. Над головой его стояло розовое облако и слышен был голос: «Вот Телец». Ученики разделяются на две партии; наставник Никита остерегает легковерных: «Ужасайтесь… Огненный мир обливается кровью.
Титан злобы и гордыни вселяется в мир». Но Илья зовет народ навстречу к нему. И вот он приходит. Его прекрасное, жемчужно-янтарное лицо и ясные синие очи печально устремлены вдаль. Его лоб слишком высок. Он говорит тихим, печальным голосом: «Или нельзя без этого?» Глухой гром ему отвечает: «Поздно». «Пришедший (сжимая руки над головой) – пощади. Голос – нет пощады», «Пришедший равнодушно поднимается на ноги с лицом окаменевшим, застывшим, как маска. Опустив голову и руки, поднимается по горной тропинке. По мере того как он поднимается, выражение его лица становится мягче и прекраснее… На вершине скалы он стоит с опущенными руками, гордо подняв прекрасную голову. Восхищенный, солнечный профиль его ярко вырисовывается на фоне утренней зари… Немое молчание. Стоит он в сверкающем венде и в мышиной мантии – весь засыпанный розами Вечности».
Апокалипсическая фигура Белого – написана не без влияния «Повести об Антихристе» Вл. Соловьева. Печально-прекрасный герой его – не Антихрист, а Лже-Христ, пророк, безумно возомнивший себя Мессией. В поэме больше декадентского изыска, чем подлинного символизма.
Автор изнемог под бременем непосильной задачи, и мистерия осталась ненаписанной. Но в музыке слов, образов, настроений живет что-то «невозможное, грустное, милое» (слова Белого из «Второй симфонии»).
Весной Белый сдает государственные экзамены: профессор не очень жалует «декадентщину»; на экзамене по сравнительной анатомии один из доцентов пытается провалить его на вопросе об эмбриологии ноздрей лягушки; другой известный профессор, знавший его с детства, отказывается подать руку автору «Симфоний». Тем не менее он кончает факультет с дипломом первой степени. Отец в восторге. «Ну, Боренька, – говорит он, – и удивил ты меня; такой эдакой прыти не ждал от тебя; ты же, в корне взять, год пробалбесничал: прошлое дело. Диплом первой степени – все-таки-с. Ясное дело: да, да-а!» Отец с ним особенно нежен; он примиряется с «декадентством» сына; даже Брюсов и Эллис ему нравятся. Он готов принять фавнов, кентавров и прочую фауну «Симфоний». Отец с сыном собираются ехать на побережье Черного моря – и внезапно, в начале июня, Николай Васильевич Бугаев умирает от грудной жабы. Убитого неожиданным горем, переутомленного экзаменами Белого отправляют на отдых в деревню.
В самый день похорон отца к нему является из Петербурга с письмом от Мережковского студент Леонид Семенов, анархист и страстный поклонник Блока. Навещает его ежедневно до его отъезда и сопровождает его в прогулках в Новодевичий монастырь. Там посещает он могилы отца, Владимира Соловьева, М.С. и О.М. Соловьевых; бродит среди сирени, лампадок, в розовом воздухе заката, вспоминает стихи Блока:
У забытых могил пробивалась трава.
Мы забыли вчера, и забыли слова.
И настала кругом тишина…
У Леонида Семенова судьба была необыкновенна: он выпустил сборник стихов в манере Блока; потом сделался террористом, наконец, последователем Добролюбова; ходил пешком к Толстому и погиб трагически во время Гражданской войны.
В селе Серебряный Колодезь Белый прожил три летних месяца: оброс бородой, бродил по полям без шапки, загорел и окреп; он говорил вслух стихами. Когда он писал «Симфонии», его уносил музыкальный поток: ритм и звук. Теперь образ начинает отделяться от напева: поэт увлекается резкими метафорами, изысканными рифмами, выразительными словечками. «Никогда позднее, – пишет он[5]5
«Начало века» (М., 1933).
[Закрыть], – лирическая волна так не переполняла меня». Стихи, написанные в Серебряном Колодезе, составят основу книги «Золото в лазури». «Золото» – созревшие нивы, «лазурь» – воздух. Скитаясь по полям, он всматривается в небо, облака, дышит ветром, отмечает все оттенки освещения. Отсюда особенная озаренность стихов «Золото в лазури»: как барометр, они отмечают все колебания воздушных течений.
А по вечерам, в одиночестве, он погружается в «Критики» Канта, задумывает подвести прочный гносеологический фундамент под шаткое здание символизма.
В октябре Белый возвращается в Москву, поступает на филологический факультет и с увлечением отдается бурной жизни литературных кружков. В 1903 году атмосфера Москвы изменилась: новое искусство праздновало свои первые победы, появлялись новые поэты – Макс Волошин, Кречетов (Соколов), имена Блока и Белого приобретали все большую известность, царил всеми признанный «мэтр» Брюсов; Сологуб и Гиппиус выпускали свои лучшие сборники. «Всюду запел, как комар, декадент», – вспоминает Белый. Как из-под земли возникли рои модернистических девушек: тонкие, бледные, хрупкие, загадочные, томные, как героини Метерлинка, они переполняли залу Литературно-художественного кружка и символистические салоны. Вокруг книгоиздательства «Скорпион» объединялись молодые поэты и критики. Под руководством Брюсова они разрабатывали вопросы художественной формы. Здесь не было мистических взлетов, философских исканий: шла упорная работа над «ремеслом поэта»; в кружке участвовали Волошин, Балтрушайтис, Виктор Гофман, Рославлев, Курсинский, три брата Койранских.
Второй кружок группировался вокруг издательства «Гриф», во главе которого стоял адвокат Сергей Соколов, печатавший стихи под псевдонимом Кречетов. Белый его зарисовывает: «Красавец мужчина, похожий на сокола, жгучий брюнет, перекручивал жгучий он усик; как вороново крыло цвет волос; глаза „черные очи“; сюртук – черный с лоском… Он пенсне дьяволически скидывал с правильно загнутого носа». Соколов-Кречетов страстно любил литературу, организовывал издательства и журналы (издательство «Гриф», журналы «Искусство» (1905), «Золотое руно» (1906), «Перевал» (1906). Существовал еще теософский кружок, литературные собрания в московских «салонах» и литературно-художественный кружок, и журфиксы у поэтов. Но главные свои силы Белый отдавал созданному им кружку «Аргонавтов». Он собирался у него на квартире по воскресеньям, не имея ни устава, ни правил. Душой его был неистовый Эллис, носивший при себе «аргонавтическую» печать и прикладывавший ее ко всему, что ему нравилось: к стихам, к переплетам, к рукописям[6]6
Белый А. Воспоминания о Блоке. Берлин, 1922.
[Закрыть]. Содружество это, крайний фланг символизма, разрабатывало программу движения; оно было вызвано к жизни рефератом Блока «Символизм как мировоззрение». Дебаты и споры продолжались всю зиму. Члены новой «общины» хотели строить не только искусство, но и жизнь; как древние аргонавты, они плыли по неведомым морям за золотым руном, хотели взорвать старый мир и первыми высадиться на берегу страны Блаженных. Название «Аргонавт» было выхвачено Эллисом из стихотворения Белого «Золотое руно»:
Наш Арго, наш Арго,
Готовясь лететь, золотыми крылами
Забил.
«За столом собиралось до 25 человек, – вспоминает Белый. – Музыканили, спорили, пели, читали стихи; по почину всегда одержимого Эллиса часто сдвигались столы и начинались танцы, пародии, импровизации». В кружке участвовали Белый, Эллис, С.М. Соловьев, Эртель, Рачинский, Петровский, Астров, Нилендер и другие. Посещали его и многочисленные гости-поэты (Блок, Бальмонт, Брюсов), художники (Борисов-Мусатов, Фео-филаков), музыканты (С.И. Танеев, Метнер), философы (Шпет, Гершензон, Бердяев, Булгаков, Эрн), академик Павлов, профессор Каблуков. «Аргонавты» просуществовали до 1910 года, потом они влились в книгоиздательство «Мусагет». Белый утверждает, что «аргонавты были единственными московскими символистами среди декадентов», что их духом были живы журналы «Весы», «Перевал», «Золотое руно»[7]7
В «Начале века» Белый не обинуясь заявляет, что «Соколов спер у Эллиса его лозунг и преподнес Рябушинскому в виде заглавия журнала „Золотое руно“».
[Закрыть], издательства «Мусагет» и «Орфей». Оценка, несомненно, преувеличенная, но столь естественная в устах «идеолога русского символизма».
Всю эту осень Белый вел «рассеяннейший образ жизни»: по воскресеньям собирались у него, по понедельникам у Владимирова, по вторникам у Бальмонта, по средам у Брюсова, по четвергам в «Скорпионе»; были еще вечера в «Грифе» (у С. Соколова) и прием у профессора Стороженко. Он пишет статьи и рецензии в «Мире искусства» (о Бальмонте, о постановке Юлия Цезаря, «Несколько слов декадента, обращенных к либералам и консерваторам»); в альманахе «Гриф» появляются его стихи и отрывки из «Четвертой симфонии»; в № 9 «Нового пути» – вдохновенная статья «О теургии». В ней автор раскрывает «богодейственную» – теургическую – природу слова. Слова Христа, апостолов, пророков обладали чудотворящей силой, способной воскресить мертвых, останавливать солнце. Эта сила заключена в каждой молитве. Но с развитием европейской культуры теургический элемент слова выветрился. Богодействие выродилось в искусство – и оно часто утешало людей пустотой. Теперь человечество переживает кризис: напором своего отчаяния оно прорывает искусство, расширяет пределы духовной жизни. Вершина искусства – музыка: дух Аполлона всегда подчинен духу Диониса – и вот в настоящую минуту вершины мысли и чувства загорелись стремлением выразить музыку и словом, и делом. Но музыкальная стихия двойственна, она может стать не только теургией, но и демонической магией. Управлять силами мира посредством звучаний души не во славу Божию – грех и ужас. Теургия только тогда отделяется от магии, когда она пронизана пламенной любовью и высочайшей надеждой на милость Божию.
Указав на теургический элемент в поэзии Лермонтова и музыке Метнера, автор призывает «чающих» отважно вступить на трагический путь. «Для того, – пишет он, – чтобы этот теургизм мог, наконец, прозвучать неуловимо-пленяющим, неожиданно-священным, новым оттенком, какую степь раздвоенности должен был пройти лучший из нас… Наш путь через отчаяние, через зияющие ужасы трагизма». Нужно пройти через хаос; остановиться перед ним – значит никогда ничего не узнать, значит не видеть света. «Остановиться в хаосе – значит, сойти с ума. Остается одно: быстро пройти…» Лермонтов почил в хаосе, но призыв Соловьева звучит бодро:
Еще незримая, уже звучит и веет
Дыханием Вечности грядущая весна.
Но для того, чтобы совершить этот подвиг преображения мира, человек должен переродиться – духовно, психически, физиологически и физически.
Статья кончается лирическим описанием «новых людей»: «А они, эти дети, и не знают, что написано на их лицах, и только синие, удивленно-вопрошающие очи, в глубине которых сияют неведомые нам тайны, спокойно и грустно устремлены на свитки жизни, развернутые перед ними».
Белый живет в кругу эстетических идей Вл. Соловьева; его работа – смелый вывод из статей учителя: «Красота в природе» и «Общий смысл искусства». В 80-х годах Соловьев предполагал написать «Эстетику» в форме «Свободной теургии». Белый отчасти выполняет его замысел. Но философ полагал, что преображение мира силой человеческого творчества и красоты, творимой искусством, может произойти только «в конце всего мирового процесса». Белый поступает решительнее: он верит в наступление новой вселенской эпохи, появление нового, перерожденного человека. Его статья – манифест символического движения. Мережковский, Брюсов, Блок и особенно Вячеслав Иванов объединены идеей теургического искусства.
1903 год ознаменован для Белого трагическим скрещением его жизненного и литературного пути с путем его друга и врага – Валерия Брюсова. Вспоминая об этом событии через 20 лет, в книге «Начало века», поэт не может скрыть своей враждебности к человеку, который «острым кинжалом» врезался в его жизнь.
В статье «О теургии» Белый призывал к воплощению искусства в дело, к превращению жизни в мистерию. И податливая действительность поспешила создать условия для опыта и «богодействия». Он встретился с Ниной Ивановной Петровской[8]8
Ходасевич В.Ф. «Конец Ренаты» в книге «Некрополь» (Брюссель, 1939).
[Закрыть] и нашел в ней необыкновенно восприимчивый материал для своих мистических опытов. Нина Петровская, дочь чиновника, вышла замуж за издателя «Грифа» С. Соколова-Кречетова и скоро с ним разошлась. Белый ее описывает: «Худенькая, небольшого роста, она производила впечатление угловатой; с узенькими плечами, она казалась тяжеловатой; она взбивала двумя пуками свои зловещие черные волосы; но огромные, карие, грустные, удивительные глаза ее проникали в душу… бледное желтоватое лицо с огромными кругами под глазами она припудривала; огромные чувственные губы; улыбнется – и милое, детское что-то заставляло забыть эти губы». Нина была беспомощным ребенком, истерзанным несчастной жизнью; доброй, нежной и истеричной женщиной, медиумически подчинявшейся чужим влияниям. На ее судьбе лежит неповторимый колорит эпохи. Мало проявив себя в литературе (она написала несколько недурных рассказов), она осуществила свой символизм в творчестве жизни. О людях того времени В. Ходасевич пишет: «Жили в неистовом напряжении, в обостренности, в лихорадке. Жили разом в нескольких планах. В конце концов были сложнейше запутаны в общую сеть любвей и ненавистей, личных и литературных… От каждого, вступавшего в орден (а символизм в известном смысле был орденом), требовалось лишь непрестанное горение, движение. Разрешалось быть одержимым чем угодно: требовалась лишь полнота одержимости…»
Такова была Нина: из символизма она восприняла только его декадентство, была истинной жертвой декадентства.
Грани между искусством и жизнью почти исчезали. Поэмы воспринимались как жизнь, из жизни творились поэмы. Не только стихи о любви, но самые любви поэтов становились общественным достоянием: их обсуждали, одобряли, отвергали. Все и всегда были влюблены и переживали свои чувства «на людях», как актеры разыгрывают драму. Влюбленность служила источником для лирики, а лирика затопляла действительность. «Достаточно было быть влюбленным, – говорит Ходасевич, – и человек становился обеспечен всеми предметами первой лирической необходимости: страстью, отчаянием, ликованием, безумием, пороком, грехом, ненавистью и т. д.».
Нина Петровская была отзывчива на «веяния» эпохи. Она требовала от жизни полноты, напряжения, трагизма, поэзии, – и, действительно, прожила огненную жизнь и погибла трагически.
Первым влюбился в нее Бальмонт; он предложил ей сделать из любви поэму, загореться и сгореть. Белый рассказывает, что он приходил к Нине «бледный, восторженный, золотоглазый» и требовал, чтобы они вдвоем «обсыпались лепестками». Она уверила себя, что тоже влюблена, но эта «испепеляющая страсть» оставила в ней горький осадок. Она решила «очиститься», надела черное платье, заперлась у себя и каялась. Тут на ее пути появился золотокудрый, синеглазый Андрей Белый. Он пожалел ее. Он стал ее спасать. Она была несчастна и раздвоена; он написал специально для нее руководство: «Этапы развития нормальной душевной жизни». Она с восторгом признала в нем «учителя жизни», пламенно уверовала в его высокое призвание, стала носить на черной нити деревянных четок большой черный крест. Такой же крест носил и Белый.
Душевное состояние Нины улучшалось с каждым днем: навязчивые идеи о чахотке, морфии и самоубийстве отступали. Белый чувствовал себя Орфеем, изводящим Эвридику из ада. И вдруг наступила катастрофа: небесная любовь вспыхнула огнем любви земной. Орфей пережил это как падение, как запятнание чистых риз, как измену своему призванию. Отношения с Ниной вступили в трагическую фазу – тут была и страсть, и покаяние, и общий грех, и взаимное терзание.
В это время в ее жизни появляется «великий маг» Брюсов; он становится тайным ее конфидентом, она рассказывает ему о Белом, как о «пылающем духе», и сквозь ее бред Брюсов смутно различает очертания их действительных отношений. Одно ему ясно – золотокудрый пророк кажется Нине ангелом, несущим благую весть о новом откровении.
В это время автор «Urbi et Orbi» занимался оккультизмом, черной магией, спиритизмом, читал Агриппу Неттесгеймского и задумывал роман об алхимиках и колдуньях. Ему, как представителю демонизма, полагалось «томиться и скрежетать» (слова Блока) перед пророком «Вечной Женственности». Он предлагает Нине тайный союз. Но ее болезненному воображению дружба с Брюсовым представляется договором с дьяволом. Ей кажется, что он ее гипнотизирует, выслеживает, что его внушения врываются в ее мысли, что черная тень его маячит в углу.
Роман с Белым кончается драматическим разрывом: он бежит «от соблазна», от искушений земной любви. А к Нине являются его поклонники и укоряют: «Сударыня, вы нам чуть не осквернили пророка! Вас инспирирует зверь, выходящий из бездны». Брюсов из конфидента превращается в любовника: он мстит своему недавнему сопернику. Но скрывает это от Нины и занимается с ней магическими опытами, как будто для того, чтобы вернуть ей любовь Белого. Истерические признания Нины, в которых правда смешивалась с бредом и любовная обида с мистическими фантазиями, послужили Брюсову для создания образа одержимой Ренаты в романе «Огненный ангел». Сложную историю их тройственных отношений он изображает в фабуле, представив Белого в образе мистического графа Генриха, а себя – в грубой оболочке воина Рупрехта.
Между тем Нина – Рената полюбила своего Рупрехта-Брюсова. Кажется, некоторое время он тоже любил ее: посвящал ей стихи. Половина стихотворений сборника «Венок» обращена к ней. Но, закончив «Огненного ангела», поэт стал охладевать к своей героине. Двойной роман Нины завершился драматической развязкой.
Весной 1905 года, в зале Политехнического музея, после лекции Белого, она подошла к нему и выстрелила из браунинга; револьвер дал осечку, его выхватили из ее рук. В «Начале века» А. Белый дает другую версию этого инцидента: Нина хотела в него стрелять, но передумала и целилась в Брюсова; тот выхватил у нее револьвер. У нас нет данных, чтобы решить, какой вариант более достоверен.
Дальнейшая судьба Нины была ужасна. Покинутая Брюсовым, она сделалась морфиноманкой, уехала за границу в 1911 году; жила в Риме в полной нищете, голодала, пила. В Париже в 1928 году убила себя, открыв газ в своем отельном номере.
После неудачного опыта «пребражения жизни» с Ниной Петровской Белый переживает острое разочарование: косная действительность сопротивляется воздействиям духа. В кружках, собраниях, салонах кипят и волнуются литераторы, но новых религиозных форм общения, нового духовного братства не получается. Тема зари снижается, опошляется, попав в литературный коллектив. Море слов, потоки стихов, вдохновенные статьи, пророческие рефераты, но где же религиозное дело? Белому грезились иные формы жизни: «Все мы сидим за столом; мы – в венках; посредине плодов – чаша, крест; мы молчим, мы внемлем безмолвию: тут поднимается голос: „Се… скоро“». Теперь он понимал, что эта «гармония» неосуществима. «Ведь вот, – прибавляет он, – не наденешь на Эллиса тоги[9]9
Белый А. Воспоминания о Блоке.
[Закрыть]. Я, стиснув зубы, пытался привить тихий ритм аргонавтам; аргонавты галдели». Теургия слов проваливалась в литературу: невоздержанность в слове опустошала душу. Сознание Белого, как чувствительный барометр, указывало на изменение атмосферы. «Заря убывала, – пишет он, – это был совершившийся факт: зари вовсе не было: гасла она там в склонениях 1902 года: 1908 год был только годом воспоминаний». Сбывалось его предсказание: при душевной и духовной неподготовленности «чающих» теургия превращалась в дурную магию, и заря утопала в хаосе. Но поэт не мог, не хотел сознаться, что небо больше не лучезарно, что его покрыл туман. Он лгал себе и обманывал «аргонавтов»: они ему верили.
В стихах Белого 1902–1903 годов отражена градация его духовных состояний от светлого и радостного ожидания к горестной разочарованности. Он объединил эти стихи в сборнике «Золото в лазури», который вышел в издательстве «Скорпион» в 1904 году[10]10
Белый А. Золото в лазури. М.: Скорпион, 1904. Стихотворения. М.: Изд. З.И. Гржебина, 1923; Золото в лазури. Вышло не полностью.
[Закрыть]. Ранние стихотворения, написанные в эпоху «Второй симфонии», связаны с ней темой «зари». Над золотом греющих нив, в лазури небесного свода, в прозрачном воздухе летнего дня разлита лучезарность. Автор прав, называя себя pleinair’истом: его глаз схватывает все оттенки света, все нюансы окрасок, он щедро расточает цветовые эпитеты.
Формы предметов еле намечены – все внимание обращено на качество, на сочетание тональности, на общую «настроенность». Белый разлагает солнечные лучи, и они разворачиваются веером радуги. Накоплением эпитетов – пышных, сложных, изысканных, сверкающих, как драгоценные камни, – достигается впечатление океана света.
Шумит, в лучезарности пьяной
Вкруг нас океан золотой.
(1902)
День – это «Пир золотой».
В печали бледной, винно-золотистой,
Закрывшись тучей,
И окаймив дугой ее огнистой,
Сребристо-жгучей,
Садится солнце, красно-золотое.
И вновь летит
Вдоль желтых нив волнение святое
Овсом шумит.
(1902)
«Багряная полоса заката», «скользящие пятна тучек», «закат красно-янтарный», «поток лучей расплавленных», «пурпуровый воздух», «золотое вино неба», «в золотистой дали облака, как рубины», «голубеющий бархат эфира», «златоцветный янтарный луч», «свето-мирные порфиры», «бледно-лазурный атлас», «солнце в печали янтарно-закатной», «янтарно-красное золото заката», «облака пурпурная гряда» – вот основные краски на палитре Белого. Он любит соединять их в составных эпитетах («красно-янтарный» или «янтарно-красный») и располагает пестрым узором на фоне золота. И в этом ликовании лазури, пурпура и огня – земля ждет откровения с неба. Как невеста, готова она встретить жениха.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?