Текст книги "Мы не увидимся с тобой…"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
8
Редактор был на месте, но собирался ехать информироваться в Генштаб и читать рассказ не стал.
– Что у тебя за привычка? Обязательно ему нужно в трубку свернуть!
Он недовольно разгладил лопатинскую рукопись и, прочтя заголовок «Ночь как ночь», поморщился.
– Ночь как ночь, день как день! Все тянет заранее объяснить, что ничего особенного у тебя там не произойдет. Раз ночь как ночь – чего ж тут читать? Или сам перемени, или пусть тебе Гурский за двадцать копеек придумает. А нет – я переменю. Бесплатно.
Он зашел в заднюю комнату и, скинув там свою синюю рабочую куртку, вернулся в генеральском кителе.
– Что тебе в госпитале сказали? Только не ври, имею возможность проверить.
– Не был я в госпитале.
– Возьми машину и съезди, пока меня нет.
– Не хочется. Дочь провожаю обратно в Омск. Лучше дай машину свезти на вокзал. Сегодня провожу, а завтра с утра – в госпиталь!
– Смотри, тебе видней, – с запинкой сказал редактор и, ничего не добавив, первым вышел из кабинета.
Лопатин пошел к Гурскому. В начале войны, когда редакция дважды переезжала в другие большие дома с подвалами, превращенными в бомбоубежища, каждый раз считалось, что ее старенькое здание, втиснувшееся между двумя дряхлыми деревянными домами, немцы непременно сожгут. Но с ним ровно ничего не случилось, и редакция со второго года войны снова благополучно теснилась в этом привычном доме, с его узкими длинными коридорами и маленькими теплыми комнатами в одной из которых был крошечный кабинетик Гурского.
– Все еще в штатском? – Увидев Лопатина, Гурский снял со стула подшивку газет. – Садись!
Все кругом, даже диван, на котором Гурский, если удавалось, любил подремать в разгар редакционного дня, было завалено подшивками.
– Поеду провожать, надену форму, – сказал Лопатин.
– Для переговоров с проводниками о доставке до Омска без усушки и ут-труски?
– Да. Все-таки девчонка.
– Я, если позволит время и темп-перамент нашего редактора, тоже п-провожу ее. По правде говоря, сначала думал, что она смягчится и останется с тобой.
– Пока война, понятие «со мной» слишком неопределенное. Поэтому не уговаривал.
– Только не делай, пожалуйста, вид, что тебе так уж не терпится вп-перед на запад!
– Пока вполне терпится. Не прочь посидеть и спокойно пописать.
– Ну, это бабушка надвое сказала. Сп-покой-ной жизни нам не обещают. Вчера на улице Горького вст-третил знакомого по Сталинграду комбата, вместо левой кисти – п-протез. А замполита их полка, с которым ходили в батальон, оказывается, уже вт-торой год нет на свете. Ты, кстати, его знал – он тогда в Сталинграде всп-поминал, как ты был у него в Одессе.
– Знал, – сказал Лопатин и ничего не добавил. Не хотелось. Он уже давно боялся за Левашова, иногда почти не веря, что тот до сих пор жив – было в этом человеке что-то гибельное, словно он с первого дня войны как рванул на себе ворот, так и шел – душа нараспашку – навстречу смерти.
– Вижу, расст-троил тебя, – сказал Гурский. – Мне там, в Сталинграде, п-показалось, что он – личность. Поэтому и сп-просил про него вчера.
– Не хочу сейчас об этом. Давай когда-нибудь в другой раз, – попросил Лопатин.
– К-как хочешь. Рассказ кончил?
– Лежит у него на конторке. Еще не читал, но название «Ночь как ночь», если ты не придумаешь другого, пригрозил заменить сам.
– Это оп-пасно. Откроешь утром газету, и своих не узнаешь. Вместо «Ночь как ночь» окажется какое-нибудь «Вчера перед рассветом». Он любит оп-перативные названия. Чтобы вчера произошло, а сегодня уже нап-печатали. Ладно, п-придумаю что-нибудь, не до конца сокрушающее п-первоначаль-ный замысел автора. Значит, дочь уедет, ты опять один. Нехорошо…
– А ты не один? Тебе хорошо?
– Я теперь не один. Как тебе известно, я уже т-третий месяц живу со своей мамой, и это очень хорошо. И не только для меня, а и для тебя с твоей дочерью. Потому что мама, как я тебе только что собирался сообщить по телефону, подтверждает свое п-приглашение прибыть к ней на прощальный обед, который, по ее словам, у нее в основном п-получился, хотя она очень переживает, что, доставая п-продукты, я не п-полностью оправдал ее доверие. Имея в виду твою дочь, она говорит, что ребенок должен покушать перед д-дорогой, и подозреваю, что она еще завернет ей с собой все, что мы не д-доедим, если мы не д-доедим. Мне тридцать пять, я, в сущности, уже ст-тарый человек, и мне, хотя бы иногда, хочется есть пищу, приготовленную руками моей матери. А для нее это просто п-потребность. Пока был жив отец, она там, в эвакуации, удовлетворяла эту свою п-потребность, до самого конца готовя ему пищу. В последнее время п-почти из ничего. Вп-прочем, догадываюсь, она в это «п-почти ничего» клала каждый раз кусочек души. Наверное, кусочек души, вложенный и пищу, п-придает ей какой-то вкус. Теперь, когда отец умер и она живет у меня, она страдает, что я ем в редакции. Я вижу, как на нее п-посте-пенно накатывает тоска, и по нескольку дней ломаю себе голову, как достать что-то, при помощи чего она п-попробует доставить мне радость. Иначе она просто умрет от горя… Как тебе известно, я в пятнадцать лет п-покинул своих родителей, вступив на путь пагубной для меня самостоятельности, и только теперь, на ст-тарости лет, начал понимать, почему я так любил отца и так люблю маму. Именно потому, что я их рано п-покинул. И хотя я всю жизнь считал, что они мне не т-так уж нужны, – мне их всю жизнь не хватало. Они очень п-поздно меня родили, и им тоже меня не хватало, но они никогда не жаловались, и я, наверно, любил их за это еще б-больше. Даже противно, каким умным я делаюсь к ст-тарости…
– Старость – понятие относительное, тем более твоя, – сказал Лопатин.
– Верно. Но если ты имеешь в виду, что ст-тарше меня на двенадцать лет, то и слово «старше» тоже относительно. Просто ты прожил больше меня лет, но я жил один и почти всю жизнь думал о ней сам с собой. А это вдвое ут-томительней. Одно дело пятнадцать лет п-подряд говорить с твоей Ксенией, а другое дело столько же, и даже больше, говорить с самим собой. При такой нагрузке я чувствую себя вдвое старше своих лет.
– Раз одиночество идет у тебя год за два, – останови этот гибельный счет и женись.
– В п-принципе п-правильно. Но кажется, я буду и дальше продолжать тот неп-правильный образ жизни, к которому привык и которого не п-понимает моя мама. Самое смешное и одновременно п-печальное – ее вера, что она будет счастлива, если я женюсь. Выполняя сыновний долг, я, очевидно, должен был бы жениться на женщине, с которой будет счастлива моя мама. Но, зная себя, я знаю, что мог бы жениться только на женщине, с которой моя мама будет абсолютно несчастна. Сп-прашивается: зачем это делать?
– А какая женщина имеется в виду? Умозрительная или реальная?
– Ты знаешь, в этом вопросе я не т-теоретик. У меня недавно был практический повод подумать над этой проблемой, и повод внешне весьма п-при-влекательный, надо отдать ему должное… Но ты п-понимаешь, какая история – могу п-признаться только тебе, – в моей старой, ожесточенной холостяцкой душе с годами накопилась какая-то нелепая п-потребность не то отцовства, не то мат-терин-ства. Нап-пример, хотя я понимаю, как это идиотски звучит, но мне кажется, что я не меньше твоего привязан к твоей дочери. А когда я п-после смерти отца привез в эти свои две, пропитанные холостяцким духом, смежно-п-проходные комнаты свою маму, с каким-то собачьим, умоляющим взглядом смотрел на соседей, чтобы они не расск-казали про меня моей маме чего-то такого, чего нельзя рассказывать д-детям. В пятнадцать лет покинув их обоих там, в Воронеже, а сейчас взяв маму к себе, когда ей уже семьдесят два, я исп-пытываю нелепое чувство, – будто взял к себе давно б-брошенного мною ребенка, за которого я отвечаю и от которого прячу то, во что не следует посвящать д-детей. Это покажется тебе смешным, но я в последнее время стесняюсь п-приходить домой утром. Если я говорю, что до утра работал в редакции, она мне верит, но расстраивается, как я плохо выгляжу. И, п-представь себе, бывает, вместо того, чтобы п-провести остаток ночи с женщиной, я где-то в три часа утра иду п-прямо из редакции домой к маме, размышляя по дороге о ст-транностях любви к родителям…
Гурский говорил о себе с той беззащитной печалью, которая – хочешь не хочешь – вызывает дурные предчувствия. И если бы Лопатин услышал все это не здесь, в Москве, а где-нибудь на передовой, ему, наверное, стало бы не по себе.
– Чего ты? – спросил Гурский так, словно Лопатин прервал его на полуслове.
– Ничего. Ты говоришь о себе, а я думаю о себе. К которому часу велено быть?
– Поскольку в восемь уже надо сажать твою дочь в вагон, велено быть п-пораньше! В пять! И прошу иметь в виду, что к обеду, а тем более праздничному, у нее не смел оп-паздывать даже мой отец. Хотя он не боялся ни бога, ни черта и в свое время, а именно в конце прошлого века, отслужив д-действительную в к-кавалерии, по безумной любви похитил маму в Варшаве и вывез к себе в Воронеж, п-получив ее ок-кончательное согласие только где-то на п-полдороге. Они были невероятно разные люди. Наверно, так вот и надо жениться, чтобы всю жизнь быть счастливым. Как п-по-твоему?
– Быть счастливым не моя специальность, – сказал Лопатин.
– Только не заб-блуждайся насчет меня в лучшую сторону, – сказал Гурский. – Не думай, что я так уж расчувствовался. Просто мне лень сегодня работать.
– Хорошо, будем считать, что я тебе поверил. Чем это ты обложился? – Лопатин заглянул в верхнюю из лежавших на диване подшивок и увидел, что она за сороковой год.
– Смотрю, чем заканчивались в прошлом оп-перации, связанные с морем. В частности, в Норвегии, в Дюнк-керке и Дьеппе. Нап-писал по заданию редактора обзор о высадке союзников в Нормандии, а теперь п-проверяю свои умозаключения историей вопроса.
– Ну и как? Не спихнут их немцы?
– По-моему, нет. Если бы мы по их п-прогно-зам в сорок первом п-подняли лапки, то еще воп-прос, кто и где бы сейчас высаживался – англичане во Франции или немцы в Англии? Но поскольку мы тогда лап-пок не подняли, то теперь, по-моему, их уже не сп-пихнут. Чего усмехаешься?
– Вспомнил, как сам вчера спорил на ту же тему.
– С кем?
– С одним братом писателем, к чьим прелестям слога вы с редактором оба неравнодушны.
Гурский прищурился, секунду подумал и назвал имя.
Лопатин кивнул.
– А ты, оказывается, все-таки завистлив, – сказал Гурский. – И я знаю п-почему. У тебя не хватает вооб-бражения даже на заголовки. Рожаешь в муках какую-то скукоту, «Ночь как ночь». А он к твоей ночи завернул бы такой эпитет, что редактор зак-качался бы от вост-торга…
– Я в глубине души всегда был завистлив, – сказал Лопатин. – Мне всегда казалось, что если я что-то знаю намного лучше, чем кто-то другой, то я должен и написать лучше, чем он. А это далеко не всегда получается. И в этом и состоит та, обидная для нас, людей средних, способностей, высшая несправедливость, которую имеем в виду, когда говорим про кого-то: талант есть талант! Сами про себя думаем, что мы и правильней, и умней его, и лучше, чем он, воспользовались бы таким божьим даром, а все же говорим – талант есть талант – не про себя, а про него.
– Если ждешь возражений, то их не будет, все п-правильно. Хотя мне тебя нисколько не жаль, несмотря на твои средние, по т-твоему мнению, сп-пособности.
Лопатин усмехнулся. Ему тоже не было жаль себя, ни сейчас, ни раньше. Во всяком случае, с тех пор как годам к тридцати с хвостиком он определил для себя меру своих способностей и понял, что может и чего не может. Наверно, это и есть знать себе цену.
– Вот что делает с людьми длительное затишье на всех фронтах, – сказал Гурский. – Начинаем заниматься самоанализом, который эк-кономней было бы отложить до конца войны. А шляпу я бы на твоем месте не над-девал. Мне она идет, а тебе нет!
– А вот моей дочери, представь себе, нравится, – сказал Лопатин и, надев шляпу, позвонил домой. – Я иду. Выходи.
– Подожди минуточку. – Нина несколько секунд невнятно говорила с кем-то, очевидно, прикрыв рукой трубку, и потом звонко крикнула: – Я тоже, прямо сейчас бегу навстречу.
– Смотрите не оп-поздайте к обеду, мама этого не п-потерпит, – повторил Гурский.
9
Лопатин шел навстречу дочери по Малой Дмитровке и думал: с кем же она там говорила, прикрыв ладошкой трубку, кто мог забрести к ним в этот последний день?
Уже пересекая Пушкинскую площадь, он увидел быстро шагавшую Нину и рядом с нею Велихова, не того, в госпитальном халате и тапочках, а одетого по всей форме – в новенькой фуражке и при орденах. И прежде чем они его заметили, подумал, что бесполезно лгать самому себе: да, ему и странно; и немножко страшно видеть их вместе: Велихова, перетянутого полевыми ремнями, с пистолетом на одном боку и планшеткой на другом, и дочь – скуластенькую, с неизвестно когда успевшими выгореть до соломенного цвета, коротко остриженными волосами, широкоплечую, длинноногую, почти вровень с ним, но все равно такую еще девчонку…
Они не держали друг друга под руку, но шли тесно, рядом, и по оживленному лицу дочери Лопатин почувствовал, как она довольна тем, что идет по Москве, как большая, вместе со взрослым человеком, офицером, на ордена и Золотую звездочку которого оглядываются прохожие.
– Здравия желаю, товарищ майор, – останавливаясь перед Лопатиным, сказал Велихов, и, хотя при этом улыбнулся, щека у него болезненно дернулась, и Лопатин подумал, что Нина, наверное, слишком быстро тащила его навстречу отцу. Велихов был без палки, но с тех пор как он ходил, опираясь на нее, прошла всего неделя.
– Здравствуйте, товарищ капитан! Виноват, майор! – поправился Лопатин. На погонах Велихова вместо четырех капитанских звездочек была одна, майорская. – Когда это вы успели?
– Вчера получил документы о присвоении и назначение заместителем командира полка. Через час отбываю поездом. Вещи оставил в камере хранения на Белорусском вокзале, а сам – к вам.
– Молодец, что зашли. Тем более еще и военную тайну выдали, где вас искать. С Белорусского вокзала, надо полагать, по направлению к Белоруссии движутся?
– Надо думать, так, – весело сказал Велихов.
– А раз так, то зайдем к нам и выпьем посошок на дорогу, если мне дочь разрешит. Авось когда-нибудь и я двинусь по вашим стопам.
– Спасибо, Василий Николаевич, но я вас провожу до дому и – прямо на метро. Мое время уже вышло.
– Я Михаилу, когда он пришел и сказал, что уезжает на фронт, сразу предложила выпить рюмку на дорогу. Но он чего-то застеснялся…
– Я не застеснялся, а вы сказали, что вы со мной не будете. А что же я один…
– Правильно, – сказал Лопатин, – она же еще несовершеннолетняя. Хотя докладывала мне, что, как начинающий медик, пробовала в Омске разведенный спирт. Но неудачно – поперхнулась. Как с ногой? Не слишком быстро она вас тащила?
– Старался не отставать, – рассмеялся Велихов.
По наблюдениям Лопатина, все те три вечера, что Нина приходила к нему в госпиталь, Велихов то и дело попадался ей на глаза, несколько раз заговаривал с ней, а в последний день утром, когда Лопатин уезжал, помог ей упаковать отцовское обмундирование и книги и, хотя сам еще опирался на палочку, отнял у нее чемодан и дотащил до машины.
– Ну что, Миша, – сказал Лопатин, когда они подошли к подъезду и настало время прощаться. – Доберетесь до места службы, сообщите свою полевую почту.
– Я уже вашей дочери оставил, – чуть запнувшись, сказал Велихов, пожимая ему руку.
– Тем лучше. Надеюсь, она от меня не утаит. А я, если окажусь в тех краях, постараюсь добраться до вашего полка. Посмотрю, какой вы там, у себя. Я человек любопытный.
– А я, Василий Николаевич, – сказал Велихов, – когда кончится война, постараюсь добраться до вашего дома и, если Нина Васильевна не обзаведется к тому времени супругом, наберусь храбрости и посватаюсь. Если, конечно, будет на то разрешение…
– С разрешения неинтересно, – сказала Нина, покраснев от собственной бойкости.
– Если долго провоюем, можете еще и на фронте успеть с нею встретиться, – сказал Лопатин. – Она ведь собирается кончать курсы и непременно после этого на фронт! И не просто на фронт, а на передовую, желательно в санчасть полка, а еще лучше – в батальон.
– Не дай вам бог, зачем это? – сказал Велихов, так переменившись в лице, что Лопатину показалось, что сама мысль об этом была связана у него с каким-то происшедшим на его глазах, не забытым несчастьем. – Медицинская служба большая, зачем вам непременно в полк, а тем более в батальон?
С него словно ветром сдуло то веселое настроение, в котором он был до этого, и в голосе послышалась ничем не прикрытая тревога человека, слишком хорошо знающего войну.
– Извините меня, но вы же еще совсем девочка, как-нибудь и без вас там обойдется! Зачем вы своего, отца волнуете, как вам не стыдно?
Нина стояла молча, закусив губу. Наверное, ей хотелось выпалить, что она все равно уже решила и все будет так, как она решила. Но она не сказала этого, сдержалась, потому что на самом деле была намного душевно старше, чем это казалось заместителю командира полка, гвардии майору Велихову.
– Извините, – сказал он, в голосе его была все еще непрошедшая тревога. – До свидания!
И он осторожно пожал протянутую ему Ниной руку.
– До свиданья, Миша, – сказал Лопатин. – Если не свидимся на войне, а я съеду с этой квартиры, найдете меня через «Красную звезду».
Велихов, простившись, пошел дальше вниз по улице Горького к метро, а Нина хотела сразу войти в подъезд, но Лопатин, задержав ее, продолжал смотреть вслед Велихову.
«Хоть бы этот остался жить», – подумал он, подавляя в себе все непроходившую и непроходившую горечь от известия о смерти Левашова. Как ни приучай себя к мысли, что человек убит уже давным-давно, а все-таки он убит только сегодня, час назад, когда ты узнал об этом.
– Нагородил тут, думает, что напугал меня! – воинственно сказала Нина про Велихова.
– Что промолчала, молодец! А что хотел напугать – глупо! Не тебя пугал, а сам испугался за тебя. Думаешь, не страшно, к двадцати пяти годам пройдя через все, через что он прошел, представить себе, что вот такая девчонка, как ты, которая хоть чуточку ему нравится, может оказаться там же, где он?
Она смотрела на отца, и он по ее глазам видел, что она только сейчас поняла, какую тревогу у него вызывает задуманное ею для себя будущее. Хотя бы и далекое, но все равно!
– Не сердись на меня. – Она дотронулась до его руки. – Пожалуйста, не сердись. Я понимаю, как тебе не хочется, чтобы это было, но ведь и ты меня понимаешь?
– В том-то и беда, что я тебя понимаю, – вздохнул Лопатин. – Пойдем собираться в дорогу: Гурский еще раз напомнил мне, что его мама ждет нас к обеду.
– Берта Борисовна! – воскликнула Нина. – Если бы ты знал, какими она меня котлетами накормила в первый день, когда я у них ночевала. Я еще никогда в жизни так вкусно не ела, честное слово!
– Значит, сегодня поешь так же вкусно второй раз в жизни, – сказал Лопатин.
– Почему ты сказал ему, что, может быть, съедем отсюда? – спросила Нина, когда они поднялись по лестнице и подошли к дверям квартиры. – Из-за мамы?
– Даже сам не знаю, почему сказал. А впрочем, знаю. Хочется счастья. А квартира эта не счастливая для людей. И для нас тоже. Разве за исключением той недели, которую сегодня с тобой доживаем. С самого начала нашей жизни тут с твоей матерью все было далеко не так хорошо, как хотелось мне, а быть может, и ей. А для людей, что жили тут до нас, эта квартира была куда несчастливей. Даже нельзя, стыдно сравнивать! И хотя, когда мы сюда переехали, ты была еще девочкой, я знаю, ты помнишь разговоры об этом. Разве нет?
– Помню, – сказала Нина.
– А осенью сорок первого, когда я перед отъездом в Мурманск зашел сюда забрать валенки, сама судьба мне снова напомнила обо всем этом… Вышел из двери в темноте, а передо мной – младший лейтенант лет восемнадцати, почти как ты сейчас, – спичку зажег и светит. Смотрит на меня, на медную дощечку на двери и спрашивает: «Теперь вы здесь живете?» Короче говоря, по дороге на фронт зашел взглянуть на пепелище сын тех людей, что жили в этой квартире до нас. Верней, до того, как она почти год простояла опечатанная.
– А они?
– А их, как я понял, уже не было на свете. Он ничего не сказал о них, но так я понял по его молчанию.
– Но разве ты перед кем-то виноват, что тебе тогда дали эту квартиру?
– Очевидно, нет. Очевидно, я лично перед кем-то другим в том, что именно мне дали потом эту квартиру, не виноват. Но с этой нашей медной дощечкой, которую он, придя, увидел на бывшей своей двери, у меня все равно было чувство вины перед ним. Было и осталось!
– Так что же теперь делать?
– Очевидно, теперь уже делать нечего…
– А почему ты мне раньше ничего не рассказал об этом лейтенанте?
– А потому, что ты не была взрослой. А сейчас стала. И эта встреча сидит во мне, как ржавый гвоздь. И хотя мне трудно думать, что ты можешь оказаться на фронте, я рад, что ты храбро смотришь в будущее. Но, вдобавок к этому, не надо представлять себе ни собственную, ни чужую жизнь проще, чем она есть и будет… А для этого тоже нужна храбрость. Всю жизнь. И что самое трудное – всякий раз – заново.
Они стояли перед дверью своей квартиры, и Лопатин видел, как у его дочери подрагивают плечи, словно она оказалась вдруг в холодном и незнакомом ей месте, озябла, но боится оглянуться и посмотреть, почему ей стало холодно.
– Мне стало так не по себе, просто ужасно, – сказала она, поймав взгляд отца.
– Я очень люблю тебя и верю в тебя, – сказал Лопатин. – Вот и все, чем пока могу тебя утешить. Ничего другого в запасе не имею.
Она стояла перед ним расстроенная и примолкшая, но он не жалел об этом. Если у тебя вдруг возникает потребность выговориться перед семнадцатилетней девочкой, значит, что-то в ней самой разрешает тебе сделать это. И это и есть самое главное в ней, хотя она и чувствует себя сейчас несчастной и еле удерживается от слез.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.