Текст книги "Мы не увидимся с тобой…"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
10
С вокзала Лопатин возвращался один. Вопреки ожиданиям, Гурскому не удалось поехать проводить Нину. Они уже пообедали и собирались все вместе на вокзал; Нина, вызвавшись помочь матери Гурского, перетирала в соседней комнате посуду и кричала: «Сейчас, сейчас, еще минуту… и я готова!», когда зазвонил телефон и Гурского вызвали к редактору.
– Обидно, но дальнейшие проводы отп-пада-ют, – сказал он. – Приказано через четверть часа явиться пред его ясные очи. Хотя, видит бог, я, уходя, т-трижды переспросил его, нужен ли я сегодня.
– Зачем ты мог ему понадобиться, как думаешь? – спросил Лопатин.
– А я, так же как и ты, не люблю нап-прасно думать. Ты мне как-то говорил про свою Ксению, что никогда не можешь д-догадаться, какая идея п-посетит ее в следующую минуту. У меня с нашим ред-дактором аналогичное п-положение. Может быть, ему всего-навсего не понравились те п-пять заголовков, которые я ему оставил на выбор для твоего рассказа, и он, п-придумав собственный, спешит насладиться моим восхищением. А может, пока мы с т-тобой тут обедали, он решил послать меня на Д-дальний Восток или еще к-куда под-дальше.
На этот раз Гурский злился на редактора больше, чем обычно. Ему хотелось проводить Нину, и он явно не доверял способности Лопатина объясниться с проводниками вагона. Они уже прощались на улице, а Гурский все еще объяснял, как это надо делать:
– Снач-чала прояви нач-чальственную строгость, чтобы целость в сохранность т-твоей дочери имела госуд-дарственный оттенок, п-потом взывай к добрым чувствам и уже под к-конец, мимоходом, как будто т-ты мог и не совершать этого, оставь им ту банку мясных к-консервов, которую я тебе вручил для этой благородной цели.
Начальственной строгости Лопатин не проявил. Если за годы войны и приобрел некоторый запас ее, то не для таких, ставивших его в тупик случаев. Но к добрым чувствам, как умел, воззвал и банку мясных консервов отдал.
Проводником вагона была пожилая, высокая, как гренадер, исхудалая женщина. Консервам она обрадовалась, а о своих пассажирах отозвалась коротко, но разнообразно.
– Всякие ездют! Люди и не́люди… В прошлый рейс один одного – пьяный – бутылкой, а тот его из нагана… Сдали их – одного в Теогепеу, а другого – на кладбище.
Словом, насчет пассажиров успокоила, а про дочь сказала:
– Если вдруг чего, к себе возьму. Сочувствую вам, товарищ фронтовик, что вы за свою жизнь переживаете. А мне уже переживать не за кого: ни мужа, ни сына.
Костистые скулы ее горели нездоровым румянцем: не то трепала лихорадка, не то причиною был даровой глоток сырца или самогонки, – на свои деньги ей это не по карману.
Нина тревоги не проявляла, слушала разговор, как будто он ее не касался. И только в последнюю минуту, уже из окна вагона, высунувшись рядом с грудастой, во весь голос кому-то что-то кричавшей теткой, сказала потянувшемуся, чтобы услышать, отцу:
– Не беспокойся за меня, пожалуйста. Я же за тебя не беспокоюсь… А то, если ты начнешь беспокоиться, я тоже начну. В отместку!
Она просила его не беспокоиться, а он все равно беспокоился. Она пыталась шутить, а ему шутить не хотелось. И вместо того, чтобы поддержать ее облегчавший прощание шутливый тон, он сказал ей серьезно и даже строго:
– Не будем врать друг другу. Ни в письмах, ни при встречах, ни при прощаниях – никогда! Поняла меня?
– Поняла тебя.
Она попробовала из уже двигавшегося вагона погладить его по голове, но не успела, коснулась только кончиками пальцев.
Она уехала и, наверное, сейчас проезжала те дачные места, где ее родители, когда она была маленькой, три лета подряд снимали комнаты. А Лопатин, выйдя на Театральной площади из метро, медленно шел вверх по улице Горького, обратно в свою снова пустую квартиру, про которую сказал сегодня дочери, что она не приносила людям счастья.
Поднимаясь по лестнице, он думал о сестре. Вот так же, как он, и она уже вернулась или вернется сегодня из школы там, в Омске, в квартиру, где никого нет. Нина приедет к ней только на пятые сутки, а до тех пор – пусто!
Да и когда вернется Нина, все равно недавняя смерть будет и днем, и ночью ходить по этой навсегда опустевшей квартире. Днем, когда люди входят и выходят, гремят посудой и скрипят дверьми, смерть будет ходить по квартире незаметной. А ночью ее будет хорошо слышно, потому что она и есть – тишина.
Да, его сестре сейчас намного хуже, чем ему. Даже трудно сравнить, насколько хуже! В нее не стреляли, ее не бомбили, ее не ранили, не клали в госпиталь, не вынимали из нее пуль, ее просто убили смертью человека, без которого она не может жить. И она ходит там сейчас в школу и обратно домой, не живая и не мертвая, употребляя всю оставшуюся силу характера на то, чтобы этого никто не заметил.
Когда он рассказал сегодня Гурскому про сестру, тот, понизив голос, чтобы не слышала хлопотавшая в соседней комнате мать, ответил, что когда умер его отец и он поехал навестить мать, то вдруг понял, что ей просто не для чего жить одной. Она могла жить для отца, наверное, сможет жить для него, но для самой себя жить не сможет. Это и заставило его выхлопотать пропуск и вытащить ее к себе в Москву.
– То, что с нею еще к-какое-то время пробудет твоя дочь, как-то п-поможет ей, – сказал Гурский про старшую сестру Лопатина.
«Может быть, как-то поможет», – подумал Лопатин тогда, а сейчас, поднимаясь по лестнице, подумал снова: «Вот именно – как-то! Как подставка с колесиками может помочь передвигаться человеку с отрубленными войной ногами. Как-то, но не больше того!»
Он вошел в квартиру и услышал, как льется вода. Подумав, что они с Ниной забыли закрыть кран умывальника, он дернул дверь ванной, но она не поддалась.
– Кто это? – сквозь шум воды раздался оттуда голос Ксении. – Это ты, Вася? Сейчас я домою голову и выйду.
Она еще что-то прокричала там, за дверью, сквозь шум воды, но он не расслышал.
– Ты меня слышишь? – Это он услышал.
– Слышу.
– Проводил Нину? Да?
– Да.
– Хорошо ее устроил в поезде?
– Да.
– Все остальное спрошу у тебя потом. Сейчас домоюсь и выйду.
Она стала говорить что-то еще, но он, преодолев первое чувство ошарашенности, пошел к себе в комнату, взял со стола принесенные ему вчера в подарок папиросы «Казбек», до которых решил не дотрагиваться раньше, чем поедет в армию, вынул папиросу и закурил. Не так уж тянуло курить, а просто захотелось сделать что-то такое, чего не собирался делать раньше.
Значит, она все-таки свалилась ему на голову, думал он о Ксении, и свалилась именно сегодня, и при этом уже знает, что Нина уехала и что он ее проводил.
Но, помимо этих мыслей, было еще что-то, подсознательно тревожившее его. Он не сразу понял – что? Но потом понял: шум воды, там, в ванной, привычный, домашний, напоминавший о их жизни в этой квартире. Опасно напоминавший.
«Что это должно означать? Просто увидела, что газовая колонка работает, и решила помыться с дороги? Или хочет, чтобы я увидел ее во всем блеске? Или, несмотря на мое присутствие, решила в этот приезд жить не там, в комнате мужа, а здесь, подтверждая права, которых у нее никто не оспаривает…»
Но Ксения оставила ему на размышления меньше времени, чем он думал. Через пять минут она уже вошла к нему в кабинет, одетая в летнее, довоенное, чуть широкое ей теперь ситцевое платье и с распущенными по плечам мокрыми после мытья волосами. И он вспомнил, – не мог не вспомнить, – как в декабре сорок первого, в их последнюю встречу, которая была еще встречей мужа и жены, она вышла к нему вот с такими же распущенными, еще мокрыми после мытья волосами, только не в платье, а в домашнем халате. Вот и вся разница, если не считать, что она еще немножко похудела за те полтора года, что они не виделись. Видимо, не так сладко ей жилось. Впрочем, то, что она похудела, пожалуй, шло ей.
Выйдя, она мимолетно поцеловала его в щеку горячими губами и заходила по комнате с тем деловым видом, который напускала на себя в минуты растерянности. Потом остановилась напротив и глубоко и горько вздохнула.
– Если бы я, как последняя дура, не поехала прямо с вокзала туда, в ту комнату, а приехала прямо сюда, я бы еще застала Нину. Я думала, что эти люди, про которых я тебе писала – про обмен, уже приехали, и хотела сразу поговорить с ними, но они со своей фронтовой бригадой еще болтаются где-то там. И меня как что-то ударило, и я бросилась сюда и узнала, что вы с Ниной только полчаса как сели в машину и уехали на вокзал. Я даже подумала догнать вас, но поняла, что все равно не догоню, и решила вымыться с дороги. Ты не представляешь себе, как грязно в поезде, стыдно было увидеться с тобой, не приведя себя в порядок. Я уже все знаю, соседи мне все сказали. И как Нина брала у них ведро и тряпку, и как тут все мыла и терла перед тем, как ты вернулся из госпиталя, и как вы тут жили и как она бегала на базар покупать тебе простоквашу…
– На то они и соседи, – сказал Лопатин о тех соседях по площадке, которые давали Нине и ведро, и тряпку и еще до войны всегда и все знали, иногда и то, чего не было.
– Какой у нее вагон?
– Обыкновенный.
Она горестно покачала головой.
– Будь я тут, ни за что бы не отпустила ее обратно!
Он ничего не ответил. Хорошо еще, что соседи, а с ними и она не успели узнать о смерти мужа его сестры, а то возник бы разговор еще и на эту, уж вовсе для нее безразличную, но благодарную тему.
– Ну как она? Как она? – не дождавшись ответа, спросила Ксения про дочь. – Мне иногда кажется, она за это время так повзрослела, что я ее не сразу узнаю.
«За это время» значило почти за три года! С июля сорок первого, когда она поспешила отправить ее в эвакуацию вместе со школой, и с тех пор больше не видела.
– Сильно она выросла?
– Сильно, – сказал он и, посмотрев на Ксению, добавил: – С тебя, даже чуть повыше.
– А похожа на меня?
– Чем-то – да, чем-то – нет.
– Я ей три раза посылала фотографии и каждый раз просила прислать мне свою, она так и не прислала.
– Может, ей было не так просто там сняться, но все равно нехорошо с ее стороны. Она мне об этом не говорила. Если б я знал, я бы попросил снять ее у нас в редакции и послал тебе. Не додумался, извини… – Сказал и вспомнил про взломанную дверь столовой. – И прости, пожалуйста, что мы тут с ней сокрушили без тебя замок.
– Чепуха, правильно сделали. Я же, когда приезжала в прошлом году, не знала, что ты окажешься здесь раньше меня и что она к тебе приедет и вы будете тут с нею жить… И вообще я тогда очень многого еще не знала, – сказала она с неопределенностью, за которой скрывалось какое-то значение, – какое, он еще не понял.
– Как ты себя чувствуешь? Я вижу, ты уже куришь.
– Уже курю… Воздерживался, но, обнаружив тебя, от волнения закурил. – Он поискал на столе глазами пепельницу, которой не было, и, не найдя, примял и погасил в пальцах докуренную до мундштука папиросу.
Она посмотрела на него с недоумением, колеблясь, что означают его слова – иронию или неожиданную для нее откровенность. И села у стола в его кресло:
– Теперь давай поговорим!
В других случаях равнодушный к удобствам и неудобствам, он терпеть не мог, когда она вот так садилась у его стола в его рабочее кресло и заводила с ним длинные разговоры. Ему пришлось сесть напротив нее на край тахты, и его сердила непривычность для себя этого места в этой комнате.
– О чем поговорим? – спросил он, ожидая, что она сейчас заговорит о том, для чего явилась, – об обмене.
Но она заговорила совсем о другом.
– Я ужасно рада, что открылся этот второй фронт. Теперь, наверное, все гораздо быстрей кончится и тебе после такого тяжелого ранения уже не придется никуда ездить.
Спорить еще и с ней, скоро или не скоро теперь все кончится, ему не хотелось, и он сказал только о себе, что почти здоров и ездить на фронт ему еще придется.
– Пятнадцатого сентября тебе будет сорок восемь, – сказала она. – А мне говорили, и я это сама знаю по нашему театру, когда у нас брали людей, что предельный возраст для фронта – сорок шесть.
– Предельный возраст призыва устанавливается для рядового состава, – сказал Лопатин, – и притом, когда людей берут в армию, а не тогда, когда они уже служат в ней. А кроме того, я хотя и липовый, с точки зрения кадровых военных, но все-таки майор, и на меня твои соображения о возрасте не распространяются. Но возраст есть возраст, ты права, и свои сорок восемь я, разумеется, чувствую.
– Хотя выглядишь ты неплохо, я рада. – Она постучала по столу, чтобы не сглазить.
– Ничего удивительного. Отъелся и отоспался, кроме того, ежедневно моюсь и бреюсь, сегодня тоже.
– А как спишь?
– Как всегда, хорошо.
– А у меня последнее время бессонница.
– Почему?
– Слишком многое пришлось бы объяснять, а ты не любишь, когда я рассказываю о себе.
Она ожидала, что он все-таки спросит, но он не спросил. Смотрел на нее и думал, что, может, и не врет про бессонницу. Похудевшая и все еще красивая, но, несмотря на все свои прежние замашки, там, внутри, неуверенная. С чего бы это?
– Ты сказала: давай поговорим. Наверное, это действительно надо, причем нам обоим.
Она вскинула на него свои прекрасные круглые глаза и, как ему показалось, внутренне вздрогнула, может быть, в ожидании чего-то, чего он вовсе не собирался говорить.
– Начнем с твоего письма, – сказал он.
– Не хотелось бы начинать с этого, – сказала она.
– Почему?
– Люди эти не приехали, обещали – не приехали, обманули меня.
– Почему же – обманули? Наверно, не спросясь артистов, задержали на фронте всю их бригаду. Как-никак все же война.
– А меня все равно обманули, и война тут ни при чем, – полукапризно-полусердито сказала она. – Они мне испортили все настроение. Если хочешь знать, я еще в дороге загадала, что, если они не обманут и явятся, мы с тобой и с ними все сразу сделаем, чтоб уже ни о чем не думать. А если их не окажется, то и черт с ними – пусть все будет, как было.
– То есть?
– Пусть до конца войны все будет, как было.
– Зачем же ты морочила мне голову своим письмом? Мы тут с Ниной ломали головы, спорили, как быть, а теперь выясняется, что можно ждать до конца войны!
– А о чем вы с ней спорили? – пропустив остальное мимо ушей, спросила она.
– Спорили, соглашаться или не соглашаться менять с этими людьми не только твою, но и ее комнату. Оставлять или не оставлять уже взрослую, семнадцатилетнюю девку без своего угла? Поскольку ты сама об этом не подумала.
– Я ведь написала, что всегда, в любую минуту готова поселить ее у себя…
– На сколько – на неделю, на месяц? Извини меня, но это несерьезно.
– А что она сказала?
– Сказала: пусть все будет так, как хочет мама. Хочет менять две комнаты – пусть меняет!
– Она добрая девочка, – растроганно сказала Ксения. – Добрая, но девочка, все-таки девочка… А что ты решил?
– Решил сопротивляться, и твоему напору, и ее доброте, но если ты действительно откладываешь все это до конца войны, будем считать, что я ничего не решал.
– А у тебя тогда там, в Ташкенте, что-нибудь было? – вдруг спросила Ксения.
– Оставим этот разговор, – сказал Лопатин. – У кого из нас с кем, когда и что было… Вряд ли нам обоим задним числом так уж интересно знать это друг о друге.
– Мне сначала показалось, что было, – сказала Ксения. – Но потом, уже без тебя, я поняла по моей бывшей подружке, что, наверное, ничего не было.
– А почему бывшей? Вы что с ней, поссорились?
– Нет, просто от нас отселилась Зинаида Антоновна, живет теперь в другом месте. А она ведь ходила не столько к нам, сколько к ней. Ходит теперь к ней туда. Между прочим, вскоре после твоего отъезда она чуть было не вышла замуж.
– Кто? Зинаида Антоновна? – через силу пошутил Лопатин.
Ксения рассмеялась.
– Если бы в ее правилах было бросать мужей, то она бросила бы мужа только ради тебя, так ты ей понравился своей, как она после твоего отъезда выразилась, необыкновенной обыкновенностью. Я, грешным делом, так и не поняла, что это значит, но она ведь гений, и мы обязаны знать наизусть все ее изречения, даже непонятные.
– Может, и не гений, – сказал Лопатин, – но женщина, в присутствии которой хочется стать умней, чем ты есть. Желание, возникающее не так уж часто.
– При желании, наверно, сможешь увидеть ее здесь, – сказала Ксения, – она еще до моего отъезда улетела в Москву, чтобы отсюда съездить на фронт к мужу. Получила не то вызов, не то разрешение и не захотела ждать до конца августа, до сентября, когда мы все вернемся.
«Вернемся» – очевидно, сказано про тех, кто уезжал в эвакуацию из Москвы в Ташкент. Ника для их театра – ташкентская, временная, и в понятие «вернемся» не входит. «И хорошо, что не входит», – попытался солгать себе Лопатин.
«Значит, все они к концу августа, к сентябрю возвращаются сюда, – с трудом отбросив мысль о Нике, подумал он. – И Зинаида Антоновна, и все другие их артисты, и Ксения, и ее Евгений Алексеевич. Как же понять тогда ее готовность отложить до конца войны еще недавно казавшиеся ей неотложными квартирные дела? Как совместить одно с другим?» В этом было что-то опасное, как в том знакомом шуме воды, который он услышал, войдя в квартиру. Он смотрел на Ксению и ждал, потому что все, что она говорила до этого – и про Нику, и про Зинаиду Антоновну, была только заполненная болтовней пауза перед чем-то важным для нее.
– Вот так и будем сидеть и молчать? – после того как они молча просидели друг против друга целую минуту, спросила Ксения, снова подняв на него свои круглые глаза. – Что у вас с Ниной за проклятая порода – что у тебя, что у нее! Никогда ничего не можете спросить сами, никогда не хотите знать, что со мной на самом деле: что написала, то и написала, что сказала, то и сказала – и все, и больше вам ничего не нужно! А подумать, что со мной может случиться что-то такое, о чем мне трудно заговорить самой, о чем меня надо спросить, – нет, на это вас никогда не хватало! Ну хорошо, я тебе скажу сама. У меня последнее время все плохо, а в самое последнее время совсем плохо. Он меня совершенно не понимает.
С этого начались жалобы на нового мужа. Лопатин хотел остановить ее, но не остановил: понял – нужно или сейчас же встать и уйти, или сидеть и слушать ее, пока не выговорится. Уйти было проще, но неизвестно, что тогда делать потом. Остаться и слушать было трудней, но, наверное, правильней.
Оказывается, Евгений Алексеевич не понимал ее уже давно, чуть ли не с самого начала. Во всяком случае, когда Лопатин полтора года назад был в Ташкенте, Евгений Алексеевич уже не понимал ее.
– Но не могла же я объяснять тебе всего этого тогда, – сказала Ксения. – Наоборот, старалась сделать вид, что у меня все хорошо, чтобы ты был совершенно спокоен за меня.
Он еле удержал себя от иронического «спасибо».
А потом, через полгода после приезда Лопатина, Евгений Алексеевич, оказывается, снял ее с должности завлита в театре.
– То есть как снял? – не сразу понял Лопатин.
– Очень просто, у нас была неудача с одной, по-моему, очень хорошей пьесой, а потом они не взяли еще одну пьесу, которую я предложила, тоже хорошую. А потом я сама немножко переделала пьесу автора, которого не было в Ташкенте, и, по-моему, очень хорошо, а он приехал – и взбеленился. И человек, который называет себя моим мужем, не нашел ничего лучшего, как заявить мне, что ему придется взять на мое место кого-то другого. И взял вместо меня одну женщину, – нет, ничего такого, просто старуха, которая, по его мнению, все понимает и умеет, – а меня перевел во вспомогательную труппу. И я теперь как дура выхожу на сцену, чтоб сказать несколько слов за весь вечер. А он, не краснея, говорит, что, слава богу, у меня благодарная для сцены внешность, а то он не мог бы сделать для меня и этого!
– Ты ничего не писала об этом.
– Не хотела! Думаешь, приятно писать о таких вещах? Я хотела пойти завлитом в местный театр, и он при своих связях мог бы устроить это, но заявил мне, что их завлитша, хотя и оставляет желать лучшего, бедствует с двумя детьми на руках и у него не повернется язык говорить обо мне. Ровным счетом ничего не пожелал для меня сделать! Хотя я всегда и все для него делала, а жизнь с ним совсем не такая радость, как может показаться. У него диабет, и не просто, а тяжелый, он сам колет себе инсулин, боится приступов, и я постоянно переживаю из-за него.
– И давно это у него?
– Давным-давно. Еще до войны. Я полюбила его, несмотря ни на что, но он об этом не хочет помнить.
«Значит, вот почему он при своем бравом виде и призывном возрасте оказался не на войне. И при встрече там, в Ташкенте, не стал сообщать мне о своей болезни – другой на его месте поспешил бы доложиться, а этот – нет! – с чувством запоздалой симпатии к человеку, так или иначе, но отобравшему у него жену, подумал Лопатин. – Странно, что промолчала Ксения. Казалось, чего бы лучше тогда в Ташкенте объяснить своему первому мужу обстоятельства, оправдывающие ее второго мужа!»
– Удивительно, что ты мне сообщаешь об этом только сейчас, – сказал он вслух.
– Ничего удивительного. Я когда узнала, что ты приедешь в Ташкент, заранее решила, что непременно скажу тебе об этом, чтоб ты знал про него, что он не какой-нибудь тыловой ловкач. Но он мне запретил. А с ним не очень-то поговоришь! Вот ты сидишь сейчас, и я говорю тебе вещи, которые ты, может быть, не разделяешь, но ты сидишь и слушаешь, потому что ты человек другого воспитания. А он, если ему что-нибудь не нравится, и договорить не даст!
«Да, не давать тебе говорить – самое жестокое, что можно с тобой сделать, – подумал Лопатин о Ксения. – Я додумался до этого только к середине нашей совместной жизни, а он начал сразу закручивать гайки. И рядом с этим кремнем я, со своими былыми вопиющими недостатками, начинаю теперь казаться ей чем-то вроде облака в штанах, к сожалению, сорокавосьмилетнего».
Ему надоело сидеть, и он заходил по комнате. В былые времена она остановила бы его, но сейчас не остановила: ей не терпелось выговориться до конца.
Он ходил взад-вперед, а она продолжала говорить и, когда он поворачивался, почти всякий раз ловила глазами его глаза.
Последняя, самая крупная провинность Евгения Алексеевича, оказывается, состояла в том, что две недели назад, прилетев на несколько дней в Москву по делам театра, он не пошел в госпиталь к Лопатину.
– Ничего не взял на себя. Все самое трудное, как всегда, свалил на меня, – сказала Ксения.
А свалил на нее он, оказывается, объяснение с Лопатиным насчет обмена. Несмотря на все ее просьбы поговорить с Лопатиным как мужчина с мужчиной, категорически отказался, сказал, что у него есть хорошая комната и, если она хочет с ним жить, они будут жить в этой комнате до конца войны. А если она не хочет жить с ним в этой комнате, то у нее есть своя комната в квартире Лопатина, и она может туда возвратиться – это ее дело! А он не пойдет к ее бывшему мужу, лежащему после тяжелого ранения в госпитале, и не будет морочить ему голову разговором об обмене комнат.
«Скажи пожалуйста, везет же ей на хороших людей!» – подумал Лопатин, усмехнувшись тому, как без колебаний, самодовольно отнес себя к числу хороших людей, на которых ей везет.
– Сказал мне, что ему, видите ли, стыдно и чтоб я зарубила себе это на носу. Так и выразился. И что не советует мне этого делать, потому что ему будет стыдно за меня! Он, оказывается, знает, что стыдно и что не стыдно, а я не знаю! – раздраженно говорила Ксения. – Мне плохо с ним, Вася, плохо. И самое плохое, что мне некому об этом сказать, кроме тебя.
В наступившей тишине она сообразила, что сказала что-то не то, и мгновенно заплакала. И ему пришлось доставать из кармана бриджей платок, потому что она не только плакала, но при этом растерянно оглядывалась, где бы взять что-нибудь, чем вытереть слезы.
– На, возьми, – сказал он, протягивая платок, – чистый. Нина погладила и сунула в карман, но я не пользовался.
Его слова о Нине, которая погладила ему платок, вызвали новый приступ слез. Приложив платок к лицу и сразу же оторвав его, она, плача и улыбаясь сквозь слезы, смотрела на него умиленно и радостно, как на что-то навсегда утраченное и вновь обретенное.
Лопатин помнил это ее выражение лица, которому она знала цену и которое появлялось у нее не часто, а только в самые драматические моменты их былых объяснений. Если б не помнил, его бы, наверное, проняло.
Еще раз пройдясь по комнате, он остановился и стоял не оборачиваясь. Стоял и думал: где же все-таки у человека эта пропасть между притворством перед другими и притворством перед самим собой? И всегда ли, даже самый неискренний, человек замечает этот свой прыжок через пропасть?
– Вася, – позвала она.
– Да? – Он повернулся к ней.
– Я подумала сейчас, что мы с тобой оба, наверное, не поняли друг в друге чего-то самого главного…
«Ну, вот и приехали туда, куда, оказывается, ехали с самого начала», – подумал он, встретив ее ожидающий взгляд.
– Пойди в ванную, умойся, успокойся и приходи обратно, а то мне тебя жаль.
– Правда, жаль? – сквозь слезы спросила она. – Правда, жаль?
– Конечно.
И она, почувствовав по его голосу, что это действительно правда, все еще продолжая плакать, поднялась и несколько секунд стояла, кажется, не решив, что делать – обнять его, боясь, что он отодвинется, или послушаться, выйти и вернуться красивой и спокойной, взявшей себя в руки, такой, какой он когда-то любил ее после ее слез и раскаяний. Поколебавшись, она пошла к дверям, бросив на стол мокрый платок, но через два шага вернулась, чтобы взять его с собой. Наверное, ей показалось некрасивым оставлять здесь этот зареванный платок – неизвестно было, что потом с ним делать.
Лопатин ходил и думал над неожиданностью всего этого. Не так уж она корыстна, чтобы хотеть вернуть его себе только потому, что его имя за три года войны стало намного известней, чем раньше, и дальнейшая жизнь с ним может оказаться благополучней, чем жизнь с этим ее директором театра. И не настолько расчетлива, чтобы где-то еще по дороге обдумать все это до конца. Наверное, все гораздо проще: этих людей там, в той квартире, в самом деле не оказалось на месте, и ее что-то толкнуло поехать оттуда сюда, и уже здесь она вдруг подумала: «Господи! А что, если не возиться со всеми этими обменами, со всем этим неопределенным будущим, а что, если вдруг можно просто приехать в Москву и жить в этой квартире, как жили в ней до войны, жить, как многие другие люди, которые жили вместе до войны, а потом не жили вместе, а сейчас опять живут вместе; и никого ни о чем не просить, и ничего не добиваться; жить, как выйдет, снова с этим сорокавосьмилетним человеком». Наверное, все это и нахлынуло сейчас на нее, никогда не допускавшую мысли, что ее может не хотеть какой-то мужчина.
Она вернулась умытая, красивая и спокойная и села в его кресло, как школьница, положив руки на колени и всем своим видом показывая, что приготовилась слушать его.
А что ему было сказать, когда он думал совсем не о том, будут или не будут они снова жить вместе, потому что знал – не будут, – а думал совсем о другом: где ее вещи – оставила ли она их с дороги там или привезла сюда? В коридоре их не было видно, но чемоданы могли стоять и у нее в комнате. Он смотрел на нее, все ясней понимая, что ничего не должен ей говорить. Отвечать «нет» на исповедь женщины, у которой вырвались слова, которыми она, в сущности, предлагала тебе взять ее обратно, значит, совершать ненужную жестокость, а ненужная жестокость – одна из самых подлых вещей на свете. Лучше просто не понять этой исповеди. Настолько не понять, чтобы ей самой потом было легче уверить себя, что она вовсе не это имела в виду. И вместо того «да», которого она ожидала, и того «нет», которого ему не хотелось произносить вслух, он спросил у нее, на сколько дней она приехала в Москву и где собирается жить, там, у Евгения Алексеевича, или здесь, в своей комнате.
– Это зависит от тебя, – сказала она, еще не поверив, что продолжения того, начатого ею в слезах, разговора уже не будет.
– Почему от меня? Делай, как тебе удобнее.
– А мне теперь нечего больше делать здесь, в Москве. Раз он… – «он», сказанное ею об Евгении Алексеевиче, прозвучало враждебно, – не хочет ничего делать до конца войны, а ты, кажется, сам не знаешь, чего ты хочешь, я одна взваливать все это на свои плечи не буду. Отмечу командировку, потому что, хотя я теперь актриса вспомогательного состава, но новую пьесу я им из Москвы привезти должна, никто другой, кроме меня, этого, как выяснилось, не может, – достану билет – и уеду.
– А где твои вещи, там или здесь?
– Здесь. А что? – с вызовом спросила она.
– Подумал, если ты оставила их там, а решила жить здесь, надо помочь тебе привезти их.
– Нет, они здесь, – сказала Ксения. – Я решила остановиться здесь. – И снова повторила: – А что?
– Хотел знать, чтоб не мешать тебе.
– Ты мне не мешаешь, это я тебе мешаю.
Мешаешь ты ей или мешает тебе она, все это были слова, а нагая истина, стоявшая за этими словами, заключалась в том, что они – бывшие муж и жена, еще не так давно, несколько лет подряд, спавшие в этой квартире, иногда в одной комнате, иногда в разных, – должны были после перерыва в три года снова остаться в этой квартире на ночь и потом еще несколько дней и ночей, пока она не уедет, жить здесь, встречаться и слышать за стеной друг друга. Он отчетливо, со знанием дела, на которое обрекала его память о прошлом, представил себе остаток нынешнего вечера здесь, в этой квартире, как все это может начаться, чем продолжаться и чем кончиться. А вслед за этим представил себе завтрашнее утро, именно утро, и вообще все, что за этим бессмысленно потянется, и от одного того, что, оказывается, все еще мог представить себе все это, обругал себя дураком. Мужчине под пятьдесят лет оказаться в роли соблазняемой невинности – чего уж дурее этого.
– Сделаем с тобой так, – сказал он вслух. – Пока ты здесь, я поживу в другом месте, у меня есть где жить.
– Но у меня тоже есть где жить, я могу уехать туда, если тебе так уж страшно в одной квартире со мной. Если хочешь, – Ксения улыбнулась, – могу дать подписку, что не буду соблазнять тебя.
– Спасибо, но боюсь поручиться за себя, – не удержавшись, усмехнулся он и, заметив промелькнувшее в ее глазах знакомое выражение, поспешил серьезно добавить: – Лучше на старости лет не устраивать в этой квартире квадратуры круга. Допускаю, что твой Евгений Алексеевич не прав, заставляя тебя откладывать квартирные дела до конца войны. Когда приедете вместе с ним осенью, соберемся и обсудим, как проще и лучше сделать.
Так почти незаметно он вернул ее обратно к нынешнему, чуть было не оставленному в мыслях мужу.
Она сидела, прибитая неожиданным и лишенным всякого драматизма оборотом дела. Сидела и ждала, не добавит ли он что-то еще.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.