Текст книги "Колыбель висит над бездной"
Автор книги: Лариса Миллер
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
«Миллион причин для счастья»[52]52
Сокр. Вариант: «Новая газета», 20 февраля 2013 г.
[Закрыть]
Памяти Григория Соломоновича Померанца (1918–2013)
Если человек умер, это ещё не значит, что он жил. Факт рождения – не гарантия жизни. Но и смерть не всегда конец. В случае Григория Померанца смерть точно не конец. Без Померанца нельзя обойтись тому, кто хочет что-то понять в себе и в окружающем мире, который, к счастью или к сожалению, не становится проще. У Григория Померанца можно многому поучиться. Ну хотя бы тому, как быть живым до самой смерти и даже после неё. Я вообще плохо понимаю, как жизнь решается расстаться с такими людьми. Кто же будет её любить, как Померанц, понимать, как он, её тайнопись, и, как он, вникать во все её оттенки? Разве можно отпускать таких людей?
Одно утешает: он многое успел нам поведать, познав самые крутые виражи: войну, Гулаг, ссылку, смерть близкого человека. С нами остались «Записки гадкого утёнка», в которых он, как на духу, «во всём сознался»: и в слабостях своих, и в победах над ними. «Постоянным напряжением, постоянным вызовом была война. Я был счастлив по дороге на фронт, с плечами и боками, отбитыми снаряжением, и с одним сухарём в желудке, – потому что светило февральское солнце и сосны пахли смолой. Счастлив шагать поверх страха в бою. Счастлив в лагере, когда раскрывались белые ночи. И сейчас, в старости, я счастливее, чем в юности. Хотя хватает и болезней, и бед. Я счастлив с пером в руках, счастлив, глядя на дерево, счастлив в любви».
Редкое свойство Померанца – обращаться к каждому из нас, впускать в свою душу и быть абсолютно искренним. Ни позы, ни нравоучений. «Бойся того, кто скажет «Я знаю, как надо», – часто повторял Г.С. эти слова Галича. Он знал, как не надо. И это уже очень много. Не надо догм, не надо ненависти к инаким, не надо пены у рта, не надо терять надежду. Ведь всегда есть чем жить и всегда есть причина для счастья. Она есть и сегодня, потому что и сегодня, как в том давнем феврале, когда он шёл на фронт с одним сухарём в желудке, светит февральское солнце и сосны пахнут смолой. Григорий Померанц не учит радоваться. Он просто заражает вирусом радости. «Как можно видеть дерево и не быть счастливым?». Эти слова Достоевского часто звучали в доме Померанца и Миркиной.
Достоевский – спутник Померанца с 1938 года. Он думал и писал о нём всю жизнь. Он хорошо понимал и «смешного» человека и «подпольного». Да и как не понимать, если Померанц сам такой. Недаром же он назвал свою автобиографическую повесть «Записки гадкого утёнка». «Смешной человек потому и смешон, что в уме его теснятся целые вселенные, – пишет Померанц в одном из очерков, посвящённых Достоевскому, – смешным человеком чувствовал себя и Толстой (это видно в его повести «Юность»). Оба величайших русских писателя, очень чувствительные к красоте, с детства были задеты своей собственной грубой и невыразительной наружностью, часами простаивали перед зеркалом, пытаясь придать лицу по крайней мере умное выражение, а в гостиную не умели войти; склонность к созерцанию вызывала рассеянность и неловкость, а сознание своей неловкости и к тому же некрасивости сковывало по рукам и ногам и удесятеряло неловкость». Кому незнакомы подобные переживания? Померанц пишет о писателях и их героях, как о близких и понятных людях. Ему внятны их рефлексии, фобии, их внутренняя борьба. Для него литература, культура – никакая не надстройка, а сама жизнь в её сгущённом виде, квинтэссенция жизни. Потому так тянет читать Померанца. О чём бы он ни писал, он всегда пишет о главном в тебе, в себе, в нас. О Достоевском, Толстом, Тютчеве, восточной философии, истории он пишет так же лично, как о своём собственном выстраданном опыте на фронте, в Гулаге, в любви. Именно поэтому нам так необходимо написанное им. А ещё потому что это строки свободного незашоренного человека, что всегда было и остаётся редкостью.
Как странно и нелепо, что человека, который дома и в литературе, и в философии, и в истории, вдруг из этого дома выселяют. Как дико, что человек, которому было так интересно жить, больше ничего не будет знать об этом мире и о любимых людях. А может быть, будет? Но не стоит об этом. Лучше полистать те страницы жизни, которые навсегда останутся в памяти: Григорий Соломонович, прикрыв глаза, слушает стихи или музыку (любимое ежевечернее занятие Зины и Гриши); Г.С. спокойно, без суеты привычно помогает Зине накрывать на стол; раннее утро на даче в Отдыхе, Гриша, как обычно, отправляется на велосипеде в магазин за продуктами. И в этой роли он столь же естествен, как и за письменным столом. А ещё долгие годы у нас дома хранились рукописи Померанца. Ведь мы же десятки лет жили в догутенберговской России, и Г.С. старался держать свои неизданные труды в разных местах, чтоб они хоть где-нибудь сохранились.
В России и впрямь надо жить долго. Авось до чего-нибудь хорошего доживёшь. Григорий Померанц и Зинаида Миркина дожили. Их издали, их узнали и полюбили сотни и тысячи людей. К ним тянулись, на их лекции, которые они регулярно читали, приезжали из отдалённых уголков страны. Г.С. успел почувствовать свою нужность.
А ещё они успели пожить в замечательной квартире, которую им помогали обустраивать любящие их люди. Впрочем, им и в хрущёвской пятиэтажке было неплохо. Они и в тесной квартирке с прекрасной слышимостью (из квартиры сверху доносился собачий лай, а из соседней плач ребёнка) умудрялись жить втроём с тишиной. Меня всегда поражало свойственное им обоим сочетание страстности и внутренней тишины. И эта тишина воспринималась, как живое существо, на которое можно даже наткнуться.
В их доме часто звучали стихи. Гриша любил строки Пастернака: «Ты вечности заложник у времени в плену». Но сам-то он умел жить и во времени, и в вечности, и никогда ни у кого не был в плену. А 13-го марта ему исполнится 95 лет. И свет будет, наверно, ещё более весенний, чем сегодня. Ещё один повод для счастья.
2013
Ключ от снесённого дома[53]53
«Новая газета», 21 мая 2014 г.
[Закрыть]
О книге Натальи Громовой «Ключ. Последняя Москва»// АСТ, Москва, 2013
Однажды на пыльной просёлочной дороге Наталья Громова нашла тяжёлый амбарный ключ и тут же подумала, что непременно найдёт дверь, которую этот ключ отомкнёт. И нашла. Это была дверь в исчезнувший мир. Наташа вошла в него и впустила нас. Мир этот и люди, его населявшие, настолько живые и яркие, что с ними не вяжется слово «архивы». Кажется, они сами пригласили Наташу и разложили перед ней свои письма, дневники, рассказали, что помнили. Да так оно и было во многих случаях. Но зачем же ей и нам всё это знать? У нас своя жизнь.
Недавно я была в Италии, где экскурсовод, водивший нас по Ватикану, сказал: «Крушение Римской империи – самая страшная катастрофа в истории человечества». Так ли это – пусть разбираются историки. Я же хочу сказать о крушении той цивилизации, которую полностью уничтожила революция? Речь не об экономике, не о социальном устройстве России. Речь о людях, о людской породе, которая, как английский газон, требует для нормального функционирования три сотни лет постоянного возделывания и ухода. О людях, которых называют не переводимом на другие языки словом «интеллигенция».
Что это за люди? О них книга «Ключ. Последняя Москва». Они исчезли не в одночасье. Их долгие годы калечили, гнули, выкорчёвывали, по ним проезжали катком, но они каким-то чудом ещё встречались даже в шестидесятые, семидесятые годы, и я благодарна судьбе, что некоторых из них ещё застала.
Книга Натальи Громовой – не о громких именах. Она – о тех, кто населял ту Москву, в которой Зубовский бульвар ещё славился липами и одуванчиками в густой траве. Москву начала и первой половины 20-го столетия. В том и прелесть книги, что герои её – люди невеликие: Татьяна Александровна Луговская, Мария Иосифовна Белкина, Ольга Бессарабова, Варвара Григорьевна Малахиева-Мирович, семейство доктора Доброва со всеми чадами и домочадцами. Вот как пишет автор об этом семействе: «Главой дома был Филипп Александрович Добров. Он родился в семье, где старшему сыну полагалось быть врачом. Его отца пациенты звали не Добров, а «доктор Добрый». Филипп Александрович тоже полностью отвечал своей фамилии – пятьдесят лет он проработал в Первой Градской больнице в Москве». Разве можно не почувствовать, что стоит за этими словами – какая давняя многолетняя традиция ответственности, профессионализма, любви к своему ремеслу (а ведь почти все члены этой семьи оказались в лагере или в ссылке). И так можно сказать почти о каждом из героев этой книги. Всех не перечислить. Они вовсе не ангелы – эти люди. У каждого – свои странности и заморочки. Но именно таких людей имел в виду Бердяев, депортированный из России на «философском» корабле, когда сказал, что на Западе интерес к культуре чисто академический, а у нас – вопрос жизни и смерти. Достаточно одной этой фразы, чтоб понять, чем жили те люди, чем дышали, на каком языке говорили. На русском, между прочим. На том русском, на котором сейчас мало кто умеет говорить.
Не хочется произносить «большие» слова типа «совесть, благородство и достоинство», но что делать, если именно эти окуджавские слова вертятся на языке, когда читаешь книгу. Можно ещё вспомнить достоевское словосочетание «всемирная отзывчивость русской души» и мандельштамовскую «тоску по мировой культуре». Всё это было свойственно тем, о ком ведёт речь в своей книге Наталья Громова. И вот чудеса: когда читаешь об этих давно исчезнувших людях, испытываешь то, о чём пишет в приведённом в книге письме из казахстанской ссылки (а где ещё могли находиться подобные люди в ту эпоху?) драматург Сергей Ермолинский: «И рассеялось щемящее чувство одиночества, повеяло теплом, любовью, заботой, домом…».
Да, все они оказались по определению Даниила Андреева «странниками ночи», но при этом сохраняли свойство светить другим.
Спасибо Наташе, которая извлекла из небытия этих людей.
Но вот вопрос: что нам со всем этим делать? Помнить, наверное, чтобы не путаться в оценках, чтоб не заболеть дальтонизмом, чтоб различать не только чёрное и белое, но и улавливать оттенки, чтобы не потерять верные ориентиры, чтобы тянуться к той планке, которую задают герои наташиной книги. И тогда получится сказать: «Не говори с тоской: их нет, / Но с благодарностию: были».
2014
Местные условия таковы[54]54
«Новая газета», 20 февраля 2015 г.
[Закрыть]
О книгах: (1) Софьи Прокофьевой «Дорога памяти» («Время», М.: 2015) и (2)» Дочь философа Шпета в фильме Елены Якович» («CORPUS», М.: 2014)
Для меня самые главные книги последнего времени – воспоминания. Впрочем, «воспоминание» – слишком вялое слово для рассказа о жизни в нашей стране в 20-м веке.
Одну за другой я прочла две книги – «Дорога памяти» Софьи Прокофьевой, невестки знаменитого композитора, и «Дочь философа Шпета» – тридцатичасовой рассказ Марии Густавовны Шпет Елене Якович. Спасибо этим женщинам за их поразительную память, спасибо Елене за фильм и книгу, и спасибо издателям, за то, что дали нам возможность всё это прочесть. Такие книги нужны, как воздух. Почему нужны? Да потому что без них нам грозит опасность потерять способность ориентироваться в пространстве и во времени. Без них можно привыкнуть к тому, к чему нельзя привыкать. Например, к отсутствию кислорода в воздухе, которым дышим. Книги, мной упомянутые, и есть тот самый кислород. Их населяют люди, которые и создавали необходимый для жизни воздух. А мы уже давно дышим воздухом «ворованным». И чудится мне, что скоро и воровать его станет негде.
А «местные условия» вот каковы: Россия всегда была страной уникальной. Каждый раз заново убеждаешься в этом. Уникально богатой на таланты, на личности, на людей масштабных. Россия всегда была страной, где подобные люди, как правило, плохо кончали. Вот перелистываю воспоминания Софьи Прокофьевой и сразу же натыкаюсь на такую строку: «… его лицо напомнило мне кого-то, но я не сразу вспомнила, кого именно. Широкие мягкие щёки. Добрая улыбка. Вознесенский. Расстрелянный Вознесенский…». А дальше будет о Лине Ивановне Прокофьевой (свекровь Софьи), отсидевшей долгий срок, а дальше о Михоэлсе, задавленном грузовиком в Минске по распоряжению Сталина, а дальше об искусствоведе Габричевском, который в 1935-м году был осуждён за антисоветскую агитацию. «В тюрьме ему выбили один глаз. Но в 1941-м году он был амнистирован, а через несколько лет получил звание академика». Так что у этой страшной сказки был не самый страшный конец.
О Габричевском вспоминает и Марина Густавовна Шпет. Он был другом её отца – замечательного философа, имя которого одно время было на слуху у всех интеллигентных людей. Но его академиком не сделали. Его после нескольких лет сибирской ссылки расстреляли. А мы теперь можем прочитать рвущие душу строки отбывающего ссылку Шпета из его письма жене: «Моя золотая, золотая, бесценная, любимая, мне немного осталось жить, так не лучше ли бросить все хлопоты и заботы и жить хотя бы в тундре, но быть с тобою, ведь быть с тобою вдвоём, забыв всё на свете, было мечтой самой розовой моей любви к тебе!..»
Лежат рядом две книги воспоминаний. Софья Прокофьева родилась в 1928-м, Марина Густавовна – в 1916 —ом. Обе женщины, слава Богу, живы. Читать их воспоминания – радость и горе. Радость – потому что ещё раз дивишься тому, как богата наша почва незаурядными людьми. Горе – потому что ещё раз убеждаешься в том, что ждали их здесь либо срок, либо пуля.
А ещё дивишься тому, как эти люди умели талантливо жить. Даже в ссылке Шпет, которому запретили заниматься философией, работал, он много переводил и постоянно просил прислать книги: «… почему не могут прислать Эсхила?… Очень хочется Эсхила почитать по-гречески». «Он вообще любил всех поэтов читать на их родном языке», – рассказывает Марина Густавовна.
А Софья Прокофьева вспоминает, что ее дядя – замечательный пианист Самуил Фейнберг всегда держал в нагрудном кармане ампулу с цианистым калием на случай ареста. И при этом жизнь продолжалась: он и часами играл на рояле, разучивая новую программу, и концертировал, и любил проводить время с маленьким сыном Софьи Прокофьевой. И все эти люди любили праздники, посиделки, беседы с друзьями. Они знали, что такое роскошь человеческого общения. И, читая эти книги, мы погружаемся в ту атмосферу, дышим тем воздухом.
Почему, Господи? Ну почему Самуил Фейнберг должен был выходить поздно вечером на звонок, нащупывая в нагрудном кармане ампулу с ядом? Почему надо было уничтожать уникальный ГАХН – государственную академию художественных наук, возникшую в 1921-м году в Москве и ликвидированную в 1930-м? «У ГАХН не было аналогов ни в России, ни на Западе, – говорит Марина Густавовна, – разве что Платоновская академия во Флоренции пятнадцатого века. Это был синтез искусства и науки… Единственным условием деятельности которого было постоянное творчество сотрудников!». О судьбах сотрудников упразднённой академии говорить не буду. Смотри выше. Их обвинили в том, что они создали «крепкую цитадель идеализма», а их самих назвали «бывшими людьми». К сожалению, они и впрямь бывшие, сегодня нам таких людей очень не хватает.
Считается, что нельзя дважды вступить в одну реку. В России можно. У нас ведь свой путь. У нас ведь собственная гордость. И потому невыспавшиеся школьники, должны будут, придя на двадцать минут раньше в школу, петь Гимн. А таксист, который подвозил меня на днях, хвалил умного Сталина, который знал, что делать с недовольными: «Он взял да и вывез за одну ночь всех чеченцев подальше. И стало тихо». А когда мой сын попробовал сказать что-то о невинных, таксист отрезал: «Невинных людей не бывает».
Ему всё ясно. Это у Густава Шпета и ему подобных всегда были вопросы и поиски ответов. «…Кто знает, где поставлены сроки и чем должны быть наполнены времена?…», – писал он из сибирской ссылки своему другу поэту Балтрушайтису. Жить Густаву Шпету оставалось меньше года.
2015
И возникает счастье
О книге Татьяны Луговской «Как знаю, как помню, как умею»
Эту книгу и читать не надо. Достаточно ее открыть и коснуться взглядом строки. Все. Ты погрузился в тот мир, в те времена, в ту жизнь, о которой рассказывает автор. А кто автор? Автор – художник и писатель, сестра поэта Владимира Луговского Татьяна Александровна Луговская (1909–1994). Вышла книга в издательстве «Аграф» давно – в 2001 году, а написана, естественно, еще давнее. Так почему же я вдруг спохватилась и стала о ней писать? Потому что мне в руки она попала совсем недавно и стала откровением. На какое-то время я переселилась в удивительный мир девочки Тани. И случилось это легко и просто. Именно так, как я сказала в самом начале: открыла книгу, коснулась строки и пошла за Таней. За ней нельзя не пойти, потому что она видит и слышит то, чего не видят и не слышат другие. И это не какие потаенные вещи. Нет – все на виду, но заметить дано только ей. И не только заметить, но и рассказать. И не только рассказать, но нарисовать. Она же художник.
Я часто думаю о том, что мы берем ничтожно малую часть того, что нам дает жизнь. Это, как если бы нам подарили концертный рояль, а мы бы стали играть на нем «Собачий вальс» или «Чижик-пыжик». А у девочки Тани не пропало ничего из того, что ей подарила жизнь. И более того: она сумела всем этим поделиться с нами. А ведь автобиографическая проза вещь коварная. Автор делится своим сокровенным, а нам не надо. У нас своих воспоминаний воз и маленькая тележка. Куда нам чужие? Так в чем же дело? Почему здесь все иначе? Почему, дочитав книгу до конца, я не убрала ее на полку, а положила рядом? Потому что книга, а, вернее, автор уникален. У автора фасеточное зрение, абсолютный слух, фантастическая память и редкая способность ничего не расплескать и не просыпать по дороге к белому листу.
Листаю книгу, чтобы привести пример всего того чудесного, о чем я говорила. И понимаю, что это почти невыполнимая задача. Трудно что-нибудь выбрать. Хочется просто читать взахлеб и неотрывно. И все же попытаюсь: «Дворник приносил дрова, грохал ими около топки, и няня начинала священнодействовать. Я присутствовала. Каждое полено тщательно рассматривалось, оглаживалось, откладывалось, сортировалось. Что-то шепталось, что-то обнюхивалось, некоторые поленья она крестила, некоторым угрожала. Дрова сложной конструкцией укладывались в печку, образуя домик. Появлялась лучина, факелом пылала она в няниной руке и исчезала в домике из поленьев. Дрова занимались разом. На короткое время чугунная дверца закрывалась, и в печке начинало гудеть. Я приносила скамеечки. Когда печку открывали снова, все уже пылало и бушевало внутри нее. И возникало счастье…»
Не знаю, как у вас, а у меня оно точно возникает. И от картинки, и от прозрачной, невероятно чистой речи, от которой даже компьютер отвык: то-то он без конца подчеркивает самые простые слова. Но послушайте дальше: «Углом своего головного платка нянька вытирала рот, брала в руки кочергу и монотонно (без всяких просьб), как завороженная глядя в огонь, начинала бубнить: «В некотором царстве, в некотором государствии, жил да был царь Додон»… Огонь в печке, Додон, его удивительная жизнь, его мир, так непохожий на наш, рассыпающиеся угли, бесконечная сказка, которая потухала только вместе с печкой, – все это было прекрасно…»
Печка, огонь, тепло – эти слова самые частые в книге. Они греют даже тогда, когда темень и стужа. А темных и студеных времен хоть отбавляй. Годы-то какие:1917,1918, 1919… «Если забежать вперед, то я вспоминаю, что с такой же радостью и хохотом и без всякой трагедии, во время голода в 1918 году, она (мама) выменивала на продукты свои колечки и сережки, не только не жалея их, но даже удивленно радуясь, что их можно было съесть.»
Этих людей согревал еще и юмор, без которого они не умели жить:
«Я родилась, когда мои старшие брат и сестра были уже большие дети. Меня не очень ждали – в виде девочки – на этом свете. Почему-то считалось, что уж если кто и родится, так мальчик. Но родилась девочка, к тому же, когда ей не было года, няня простудила ее. Сделалось двустороннее воспаление легких, потом откуда-то прицепилась дизентерия, и она, то есть я, умерла. Доктор сказал: «Девочка умерла, мне здесь делать нечего», – надел шляпу и ушел. Никогда не терявшаяся в беде мама не согласилась с моей смертью и вкатила мне в рот столовую ложку коньяку. Наверное, огненная жидкость оживила ту ниточку жизни, которая еще где-то скрывалась, и сердце мое забилось.»
Как оно бьется слышно на протяжении всей книги. А бьется оно по-разному: иногда часто, иногда с трудом. Но, бог ты мой, сколько раз произносится слово «счастье». И как же ему не быть, когда книгу населяют такие живые люди? Отец, влюбленный в живопись и особенно в Саврасова, «Грачи прилетели» которого для него – смертельно больного – каким-то чудом приобрела мама. И картина эта оказалась целительной. Да и сама мама, поющая при гостях на музыкальных вечерах, которые часто устраивались дома:
«Сидишь где-нибудь в уголке и слушаешь, а она вдруг начнет забираться на такую высоту, что дух захватывает, и постепенно, все закругляя и углубляя звук, спустится вниз. И волна счастья заливает тебя с головой…» Слышите? Опять счастье. Ну как не рассказать о книге, где столько счастья, которого всегда дефицит, особенно в России. И о человеке, который знает, как его добывать.
2018