Текст книги "Белая карета"
Автор книги: Леонид Никитинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Но дело ведь не в названии, – сказала она неприветливо.
– Разумеется, там будут представлены все сертификаты. Но вот вы – врач, почему бы вам, наряду с лекарствами, не порекомендовать вашим пациентам витамины? А там уж их дело – покупать или не покупать, это ведь не жизненные показания.
– А с чего это я буду им их рекомендовать?
– О! – обрадованно сказал Витошкин, подливая из бутылки в бокалы. – Вот это по существу: врачей надо заинтересовать. Допустим, папа Nicolas уже сорок лет подвизается в Швейцарии, и у него там все свои в российском посольстве, так?
– Ты знаешь, что у нас с ним не самые теплые отношения, – сказал я.
– При чем тут ваши отношения, это бизнес, это он прекрасно поймет, а твоя мама будет счастлива, что ты наконец бросил свои заумные штучки и стал как нормальный человек.
– Ну, пожалуй, – согласился я. – А тебя они обожают и всегда ставили мне в укор.
– Ну вот, будем считать, что та часть уже готова. Теперь надо российскую половину: собрать врачей, но не каких-нибудь, а занимающих определенные позиции, чтобы у нас получился зонтик, и организовать для них семинар, например в Женеве. Ну, как вам эта идея, мадемуазель le médecin? Я не сомневаюсь, что Анри будет просить вас о том же. Даже если вы крымчанка, квартира в Москве, считайте, у вас в кармане, но только когда за нее заплатят потребители «Барбарона»: пятьдесят тысяч пациентов, сто тысяч, пятьсот ты…
– А при чем тут тогда Анри, если этот парень из Швейцарии? – спросил я.
– Как при чем? – удивился Витошкин. – Он может своевременно, вняв моему совету, продать ваш сериальный бизнес, пока тот еще чего-то стоит, и вложить деньги в «Барбарон». Про сериалы ведь тоже я придумал, а разве я вам советовал когда-нибудь что-то плохое? Впрочем, как хотите, у меня есть еще варианты…
– Мы подумаем, чем тут можно помочь Анри, – сказала Лиля.
– Я сразу угадал в вас деловую жилку, – сказал Витошкин. – Разумеется, как деловой человек я с таким же предложением буду обращаться и к другим представителям вашей почтеннейшей профессии, но если это получится у вас, я буду просто счастлив. Вы могли бы стать лицом «Барбарона», очаровательным лицом, а?..
Он встал и уже собрался было идти, но вдруг потрепал меня по плечу:
– А это Коленька Полянин, он же Коля Перекати-поле, рекомендую. Он тоже будет в доле. Вы можете на него положиться, если он вдруг не выкинет какую-нибудь глупость, как в тот раз на третьем курсе с Наташкой – она, кстати, в Лондоне давно. А знаете, я ведь его люблю. Я далеко не всех, а вот его – да, честное слово. Вы знаете, за что я его люблю?
– Нет, – сказала она. – Любопытно.
– За то, что он сам себя не любит, – и Витошкин весело расхохотался своей шутке. – Мало таких осталось в стране, тут все прям так собой довольны, аж тошно. А этот нет.
Он изобразил широченную улыбку – зубы у него были, по-моему, уже не свои, но об этом можно было догадаться разве что по их ослепительному качеству, – поцеловал Lila ручку и отвалил обратно к своей компании, которая продолжала обсуждать что-то за столиком в другом углу. Там были дамы тоже, и они были достаточно хорошо воспитаны, чтобы не коситься на Лилины джинсы.
– Кто это был? – спросила она, глядя Витошкину вслед.
– Мой одноклассник, потом однокурсник до третьего курса, а теперь чрезвычайный и полномочный посланник, полковник ФСБ в отставке, хотя говорят, что бывших у них не бывает. Зачем вы ему обещали, что что-то сделаете? Он потом спросит об этом у Анри, он ведь деловой человек.
– Это заметно. Как и то, что вы – нет. А Белла Исааковна – начальник департамента в Министерстве здравоохранения. Другое дело, что Хи нас, скорее всего, пошлет с этими витаминами. Но я и сама могу с ней поговорить. В конце концов, он же обещал, что мне будет где жить, когда сманивал меня в Москву… А вы правда вылетели из МГИМО?
– В восемьдесят пятом году, это была неприятная история. Дед был поэт и переводчик, у него всегда были разные интересные книги. Наташка не стала бы меня закладывать просто из любви к искусству, но ее папа застукал ее с Солженицыным, а ее папа тогда копал под моего папу, во Внешторге они все друг друга подсиживали, это было нормальное дело. Мой папа не то чтобы отрекся от меня тогда, но все свалил на деда, дед был мамин папа. А что еще он мог сделать? Оревуар, Женева, если бы он поступил иначе, и для мамы тоже. Они друг друга все поняли тогда, но я сказал, что буду жить у дедушки. Меня загребли в армию, но когда я вернулся, уже наступили другие времена, и я восстановился на философском в МГУ, а язык я и так уже хорошо знал. В МГУ мы все ненавидели мгимошников – они уводили у нас лучших девчонок. К МГИМО я больше не подходил на пушечный выстрел, вот только сегодня вас зачем-то сюда пригласил, а этот ресторан был раньше как раз мгимошный.
Я тоже будто исповедовался перед ней. У нее понимающие глаза, и порой вам кажется, что она уже не приценивается, а просто старается понять.
– А сериалы? Вы же говорили, что переводите Фуко, ну, который не маятник.
– И еще Бодрийяра, там еще сложней. Но это для души. На это не проживешь.
– Но вы же сдаете Анри квартиру?
– А что вы деньги считаете в чужом кармане? Я почти все отсылаю сыну, он учится в Бостоне, туда вышла замуж его мама, а там очень дорогое образование…
– Вы сказали Бодрийяр? Я никогда не слышала, но звучит почти как мой папа – он Бахтияр, в переводе с персидского это значит «счастливый». Персидского я, конечно, не знаю, но должна быть счастливой по папе. А ваш Фуко тоже не ладил со своим отцом, я почитала про него в «Википедии».
– Ну, там другое, – сказал я, обрадованный тем, что она, оказывается, подготовилась. – Он же был гомосексуалистом, а я-то совсем даже наоборот.
Я осмелился посмотреть на нее прямо, но она сразу отвела свои понимающие глаза, и мы помолчали. Кажется, ее все-таки развезло, но это ее ничуть не портило.
– А ваши домики в кабинете… Родители вам их больше не привозили?
– Ну я ими тогда уже и не так увлекался. Хотя… Витошкин мне привез еще один, это как раз когда я ишачил в стройбате в Мурманской области, а его отправили в Англию на стажировку. Я приехал – а домик стоит у меня!
– Это такой английский-английский, из красного кирпича, с трубами?
– Точно, это каминные трубы.
– А вы, значит, коренной москвич? Вам нравится быть коренным москвичом?
– Хороший вопрос, – сказал я, стараясь попасть в ее логику, соединившую – и я примерно понимал как – этот ее вопрос и домики. – В этом качестве я когда-то любил Москву, но теперь не люблю.
– Почему?
– Знаете, я пришел к мысли, что родина – это больше время, чем место. Место – что ему сделается? А вот время в этом месте сильно изменилось в последнее время…
– Налейте-ка, что там еще осталось. Ничего, что я сегодня так много пью? Кто-нибудь приедет и заберет меня, какая-нибудь попутная скорая, я сейчас позвоню. Поеду спать в больницу… Жалко, тут нельзя курить. Идиотские законы придумала ваша Дума.
– Жизнь вообще идиотская. Я могу вас устроить на «Аэропорте», пока Анри там нет. Или на даче – там можно курить. Может, мы возьмем такси и поедем ко мне?
– А вы славный, хотя довольно колючий, – сказала она. – Я понимаю как врач – это защита. Я бы поехала, но, понимаете, хватит с меня Хи и всей этой вашей романтики. Мне тридцать пять, и надо просто как-то устраивать жизнь.
* * *
Хи навещал Анри в Американской клинике раз пять, получая по триста евро, но в том особой необходимости и не было: все у француза срасталось правильно и быстро, как у собаки, несмотря на его все-таки сорок семь. Доктор назначил операцию по снятию спиц в травме (еще за полторы тысячи) на середину апреля, и, когда мы с Анри вышли в парк и шли до машины, от сугробов остались уже только почерневшие ребра, а земля пестрела оттаявшими из-под снега окурками, апельсиновой кожурой и собачьими какашками, хотя выгуливать собак здесь было, разумеется, запрещено.
Правая кисть у него двигалась еще неважно, не удавались мелкие движения, и мне пришлось не только покупать на рынке утку и яблоки, но и крошить их и пихать ей в задницу, а Анри руководил, оглядывая кухню с видом Наполеона на Поклонной горе. Но лучше уж было заниматься этим полезным делом, чем переводить сериалы про больницу, о чем я ему, собравшись с духом, и сообщил.
– Теперь надо взять нитку с иголкой и зашить ей cul, – сказал он, рассматривая мое произведение. – Помнишь, с cul у нас все и началось…
Он говорил так, будто что-то уже не только началось, будто Наполеон уже выиграл свою войну, и мне это было тем более неприятно, что шансы у него, по-видимому, были.
– А мне показалось, ты был в беспамятстве тогда, – сказал я. – Как, впрочем, и теперь: ты слышал, что я сказал, или ты слушаешь, только когда хлопнет дверь лифта? Витошкин советует продавать наш сериальный бизнес, пока еще не…
– Я все слышу, я его уже продал как раз вчера, – сказал он, продолжая прислушиваться к звукам с лестничной клетки. Значит, он даже не посчитал нужным посоветоваться со мной или просто поставить меня об этом в известность. – О!.. Кажется, это они. Ми-лос-ти про-шу! – произнес он, распахивая дверь, и я даже не знаю, когда и где он выучил такое сложное выражение по-русски: велика же была сила его страсти.
Первым в переднюю ступил, пригибая голову и мрачно оглядываясь, Хи, Лиля на каблуках была почти того же роста, что Анри, а спина, открытая бархатным платьем сзади, стала у нее еще прямее. Голубь проскользнул последним, как тень их обоих, он протягивал Анри с улыбкой коробку с «Киевским» тортом – в нем одном было заметно лишь мирное любопытство гостя и больше ничего.
– Я счастлив принять новых русских друзей в своем доме, – начал Анри заготовленную речь, напомнившую мне старую передовицу из Humanité, но все равно я еле успевал ее переводить. – Я безмерно благодарен русской медицине и каждому из вас, спасших мою руку и… (прости, как это говорят у вас в России?..) О, oui! И просветливших мою душу…
– А не выпить ли нам по этому поводу? – довольно невежливо спросил Хи, который и так уже, как мне показалось, был слегка навеселе. Наверное, он уже понимал, чем должен был закончиться этот вечер.
– Конечно, непременно! – обрадовался Анри. – Аперитив? Куантрё? Русская водка?..
Мы двинулись к стойке, и в квартире стало как будто сразу много народу.
– Водка, – сказал Хи. – Ну что это за рюмки, можно мне сразу две?
– Он говорит, что мы в России не привыкли пить такими гомеопатическими дозами, – перевел я. – Налей ему сразу в стакан, можно половину.
– Георгий, постарайся вести себя прилично, – сказала Лиля. – Мы приглашены. Анри не виноват, что именно тебе пришлось его оперировать.
– Конечно, это же ты меня об этом попросила.
– Что они говорят? – забеспокоился Анри.
– Это они так, между собой, это неважно.
Хи между тем, сделав приличный глоток из стакана, прихватил его с собой и двинул в обход гостиной, таща второй рукой под локоть слегка упиравшегося Голубя.
– Эта тощевата, я бы не взялся оперировать ей даже аппендицит, – рассуждал он своим могучим басом, слышным, наверное, и у тети Раи, если бы она там еще была, а не сдавала квартиру черт знает кому. Он перешел к фото другой девушки и продолжил: – А такой ты бы дал наркоз, Голубь? У нее же душа и так непонятно в чем держится.
Анестезиолог молчал и стыдливо отводил от фотографий глаза.
– Вам больше нравятся такие женщины или наши? – повернулся Михиладзе к Анри. – Переведите ему, пожалуйста, мой вопрос.
– О, я знаю, что в России есть женщины на любой вкус, – ответил Анри дипломатично, когда я перевел. – Россия вообще очень разнообразная страна.
– А Франция нет?
– Не до такой степени. Правда, есть мигранты, а где мигранты, там и фашисты… Lila говорила, что вы увлекаетесь мотоциклами?
– Когда это ты успела ему об этом рассказать?
– А это что, военная тайна?
– А какое ему до этого дело? – спросил Хи. – Николай, это можно не переводить.
Ему явно хотелось подраться, но пока он себя сдерживал. Но, черт побери, как сказал бы Д’Артаньян, Анри, кажется, тоже был готов принять вызов.
– Несколько лет назад во Франции была грандиозная демонстрация байкеров. – Он пока отступил, как ему казалось, на нейтральные позиции. – Правительство хотело запретить им шнырять между автомобилями. В одном только Париже собралось десять тысяч байкеров на мотоциклах, это было грандиозное зрелище.
– Про их байкеров я могу ему рассказать даже больше, чем он сам, – сказал Хи, когда я перевел. – Хотя у нас столько никогда не собралось бы – что правда, то правда. А кто бы приехал, сразу с собой и веревку привез, чтобы повеситься.
– Он восхищается чувством коллективизма ваших байкеров, – перевел я.
– И кто победил? – спросила Лиля у Анри по-французски.
– Правительство пошло на попятную, – объяснил Хи, – и разрешило им ездить между машинами, но только на скорости до семидесяти километров в час.
– Вы все это знаете, даже живя в России? – изумился Анри.
– Байкеры – это всемирное движение, мы не признаем границ для мотоциклов.
– Но мне казалось, что ваши «Ночные волки» выступают против политики Запада?
– Мы не против Запада, мы просто хотим остаться похожими на себя. А вы, Nicolas, или переводите точно, или совсем не переводите: лягушатнику все равно этого не понять.
– Мы чуть-чуть понимаем по-французски, – пояснил Голубь, как будто державший в руках на всякий случай волшебную коробочку с транквилизаторами. – Мы тоже поездили кое-куда, работали в Алжире год – это все благодаря Белле Исааковне…
– Паша, ты уже пьян? Nicolas, не надо это переводить.
– Знаете что, – сказал я, – вы тут, оказывается, и сами прекрасно справляетесь, а я поработаю сегодня хирургом – пойду зашивать утке задницу, ее пора ставить в духовку.
– Ну зачем же, – сказала Lila. – Я это сделаю лучше. А вы разберитесь тут пока.
Она пошла в кухню, и Анри поспешил за ней, чтобы приготовить le canard. Оттуда доносились такие слова, каких я и не знал, но Lila все понимала – сердцем женщины, в котором всегда есть и уголок кулинарии. Хи налил себе в стакан и снова начал бродить между фотографиями, как зверь в клетке, но молча. Голубь сказал:
– Я вчера вечером снова залез в интернете в «Рождение клиники», хотя вы говорите, что этот перевод вам не нравится. Там есть место, где он пишет, что до конца восемнадцатого века врачи не понимали значения инфекции. Или я что-то неправильно понял?
– Не совсем так. Он полагает, что в тогдашнем представлении врачей это не имело большого значения. Вот есть просто массовое заболевание: было пять процентов больных, а вдруг стало пятьдесят. Ну как сейчас у нас: вдруг стало восемьдесят шесть процентов этих одобряющих – с чего бы? Если смотреть таким образом, важна не причина, а как это лечить…
– Я полагаю, вам тоже больше нравится во Франции? – спросил меня Хи, разглядывая черно-белую девушку, перед которой он останавливался, наверное, уже в третий раз. – А что вы тогда сидите здесь? Все, кто хотел уехать, уже так и сделали.
– Почему вы решили, что я хочу уехать? Почему вы ставите знак равенства между тем, что мне здесь что-то не нравится – например эти восемьдесят шесть процентов, и желанием свалить?
– А что, восемьдесят шесть процентов – разве они виноваты в том, что вы их не любите? Мы с Лией тут посмотрели как-то в ординаторской ваши сериалы, но долго это выдержать не выйдет… Вы думаете, можно любить людей и скармливать им такое?
– А Фуко… – Голубь попытался снова достать коробочку с транквилизаторами, но они плохо работали в такой наэлектризованной атмосфере.
– Что-то я там не расслышала про любовь к людям? – крикнула Лиля из кухни, откуда уже разносился такой запах, какой человека любой нации, кроме русского, сразу заставил бы забыть о войне. – А ты любишь людей, Хи-хи? Да ты их, словно машины на конвейере, только потрошишь и заштопываешь и даже лиц не видишь…
– À table, à table, je vous en pris. – Анри тащил из кухни салат. – За стол, за стол!..
Еда все-таки требует какого-то перемирия, и мы расселись.
– Шампанское? Это винтаж две тысячи третьего года, деми-сек.
– Мне водки, – сказал Михиладзе, сам берясь за бутылку.
Анри наливал Lila, а Голубь сказал, зардевшись:
– И мне тоже, как Лиле. Ужасно люблю шампанское, я ведь сам из Ярославля…
– Итак, – сказал Хи, махом опорожнив свою рюмку, а закусывать он пока не спешил, – к вопросу о Крыме. Мы были вынуждены это сделать, потому что, если бы Россия этого не сделала, через год там была бы уже база НАТО.
Анри некоторое время жевал салат – внимательно, словно там могли попасться кости.
– Вы первым заговорили об этом, – сказал он наконец. – Сегодня я хотел всего лишь поблагодарить вас за великолепную работу, а Крым для вас, я знаю, это вопрос довольно болезненный. Но если вы хотите знать мое мнение… Даже если бы НАТО устроило там базу, Крым же большой, почти как Франция, и эта база никому не помешала бы прекрасно проводить там les vacances. Не более чем российские, которые там и так были. Почему у вас считается, что кто-то все время хочет вас захватить? Если вас захватить, то придется кормить целую ораву чужого народу – никто не станет этого делать в ущерб своим…
– Поэтому-то вы и выжидаете, пока мы вымрем благодаря политике ваших марионеток, то есть наших либералов… Посмотрите, что они уже сделали с медициной.
– Франция вполне либеральная страна, но у нас со здравоохранением все в порядке.
– Во-первых, я в этом не уверен. Я ведь поездил в свое время, был зомбирован идеями либерализма. Во-вторых, не факт, что то же самое хорошо для России, мы особая страна. В-третьих… пошевелите-ка пальцами правой руки.
– Вот так? – удивленно спросил Анри. – Ой!..
– Что, больно? Зато работает! А если бы вы поехали в их хваленую Американскую клинику, было бы не больно. Зато она у вас бы и не работала, и вы бы с ней проходили всю оставшуюся жизнь, как тюлень с ластой. А знаете почему? Потому что в тысяча девятьсот семьдесят седьмом году после Первого меда я попросился в Афганистан. Я был еще пацан, но мне там доверяли сложнейшие операции, потому что некому было их делать – раненых был вагон, а врачей не хватало. Я делал десятки операций в день. Я оперировал всех, в основном после мин – солдат, офицеров, гражданских, детей, даже духов. Я собрал заново столько костей, что их хватило бы на целое кладбище. Я вынул из людей столько железа, что его хватило бы на гусеницы для танка. Вот вы говорите, что это была ошибка, что мы увязли и потеряли там только убитыми четырнадцать тысяч человек? А я вам скажу: всего-то четырнадцать тысяч? Зато мы несли свое знамя и патриотизм и долг не были тогда для нас пустыми словами, как теперь…
– Тебе просто хотелось от Беллы Исааковны сбежать хоть куда, – сказала Lila. – Хотя всякий романтизм имеет под собой это простое человеческое желание: бежать отсюда – хоть куда, скорей, потому что это же невыносимо!
– Не смей трогать мою маму, она к тебе всей душой!.. Маму и родину не выбирают.
– А у меня нет родины, – сказала она. – Это вам приходится всюду таскать за собой этот чемодан без ручки, а у меня его взрослые дяди отняли. И я не жалею: с пустыми руками я теперь просто человек, свободный человек.
– Это перевести?
– Как хотите, вообще-то это не ему. Да он и не поймет, наверное.
– Мы говорили о Крыме. – Анри, вертя головой, попробовал успокоить разговор, но вышло еще хуже. – Я мало понимаю в международной политике, но с экономической точки зрения это было не лучшее решение, и вы это скоро поймете…
– Ну нет! – закричал Хи таким голосом, что тетя Рая, если бы она была все еще там, решила бы, наверное, что ее зовет труба архангела. – Вот так же вы рассуждали и в тысяча девятьсот сороковом, склонив шею перед Гитлером!
– Переведите, Nicolas, почему вы перестали переводить? Он говорит что-то о режиме Виши? Но во-первых, было и сопротивление, маки, куда пошли, кстати, многие любимые философы Nicolas. Но не факт, что и это было правильное решение. Вспомните Варшаву. За восстание было заплачено уничтожением не только города, но и сотен тысяч ни в чем не повинных гражданских – женщин, стариков и детей…
– Поляки восстали за свое достоинство! – гремел Хи, а мне уже и не надо было ничего переводить: они как-то и так отлично понимали друг друга. – Нет, политика и экономика здесь ни при чем, это история, в которой дух нации превыше всего, а без него ее нет. И Крым – да, это не политика и не экономика, это как укол – пусть даже очень болезненный – в позвоночник. Потому что сегодня мы болеем бесхребетностью – вот такие, как ты, Nicolas, довели до этого народ. Но укол сделан: вставайте! Надо разбудить гордость, а дальше история рассудит, в ней важен дух прежде всего!
– Lui, il va aussi aller à Donbass (он ведь тоже собирается в Донбасс), – построила Lila довольно правильную фразу, но «Донбасс» прозвучал у нее как будто матом.
– Ты предательница, – тихо сказал Хи. Я и представить не мог, что он умеет говорить так тихо и что это может произвести такое пугающее впечатление.
– А ты? – Она встала. – Разве ты меня не предаешь вот прямо сейчас?
Спина ее при этом была восхитительна, просто умереть. Это и был укол в позвоночник: наверное, он как-то оправдывался перед ней, но не перед нами же всеми. Он сник, только опрокинул еще рюмку водки, но опустил голову и так просидел некоторое время. Голубь стал не без опаски гладить друга по плечу, и тот даже не сбросил его руку.
– Я слышал, – сказал Анри Голубю, меняя тему, – что вы интересуетесь Фуко. Но ведь Nicolas переводит еще и Бодрийяра. Я пробовал читать, но это уж вовсе невозможно.
– Да? – переспросил анестезиолог, продолжая гладить плечо друга, но и удерживая его на всякий случай. – И о чем же там, Николай?
– Примерно о том же, о чем сейчас говорил Георгий, – сказал я. – Об утрате смысла. Мир разжирел, все стало слишком близко и очевидно, а утрата иллюзий означает конец всякого смысла вообще. Что-то в этом роде, хотя я сам не до конца понимаю его мысль. Но моему настроению она, в общем, соответствует. Что-то не так со всеми нами.
– Вы устали, у вас очень тяжелая работа, – сказал Анри Голубю сочувственно. – Lila говорит, что вы просто волшебник, вы возвращаете людей с того света. Много таких? Они что-нибудь рассказывают об этом?
– Нечасто. Боятся, наверное, что их могут отправить в дурку. Или, может быть, это просто невозможно передать словами.
– Вы христианин? – спросил Анри, цепляя маслинку. – Простите за нескромный вопрос.
– Не знаю, – сказал Голубь. – Меня не все там устраивает. Например, иногда я думаю: зачем мы спасаем вот этого человека? Мы его вылечим, а он пойдет и убьет кого-нибудь – так, может, пусть бы он сам лучше умер? Мы не всегда умеем понять, где добро, а где зло. Но я уверен, что где-то есть другой мир и там нет лжи. Хотя зла и здесь тоже нет. Просто жизнь – это сопротивление смерти.
– Я что-то не совсем понял, переведи еще раз. Жизнь – это борьба со смертью?
– Какое там – борьба! – сказал Голубь. – Это просто смешно. Ведь смерть гораздо естественнее, чем жизнь. А та вообще непонятно откуда взялась. Это как огонек во тьме. Но разве можно победить тьму? Но огонек сопротивляется смерти – до конца. А зла нет, потому что тьма – это тоже не зло, это просто отсутствие света, ничто.
– Альбигойская ересь, – классифицировал я.
Поумничал, чё. И к чему вот это вот мое умничанье все время?
– Ну почему надо всегда только о жизни и смерти? – сказала Lila, и я вспомнил, что она уже говорила мне что-то в этом роде. – Почему нельзя просто пожить?
– Не знаю, – сказал Голубь. – Просто так – не получится, надо сопротивляться.
– Я пойду, пожалуй, проверю утку, – сказал Анри. – А потом нас еще ждет «Киевский» торт. Lila, ведь вы там учились, в Киеве?..
Хи, который все это время молчал, опустив голову и будто задремав, вдруг вскинулся, вскочил, опрокинув стул, и запел так, что задрожали стекла:
Он оборвал пенье так же внезапно, как начал, чуть не сел мимо им же только что опрокинутого стула, но Голубь успел подхватить своего друга с неожиданной для его комплекции силой. Хи налил и выпил еще рюмку, а Анри в наступившей тишине раза три похлопал в ладоши.
– O, vraiment, une belle chanson (какая красивая песня)! А пить – это русская судьба. – И он добавил на русском, смягчая «ю»: – Я лю-блю Россия!
Хи снова вздыбился, и тут Голубь уже не мог его удержать:
– Кес ке тю компран? Хули ты понимаешь в России, мудак?
– Утка! – закричала Lila. – Henri, votre poule! (Анри, твоя курица!)
– О! – закричал француз как ошпаренный и побежал выключать духовку.
– Ладно, пошли покурим, что ли, – сказал Хи, который как будто даже протрезвел. – На лестницу или на улицу тут надо выходить?
– Пошли, можно там, в кабинете.
Голубь тоже увязался за нами, хотя он некурящий.
– Глянь-ка, а тут все совсем по-другому, – сказал Хи, затягиваясь и рассматривая домики, трогая и вертя их ручищей – она была огромная и неожиданно мягкая на вид. – Так что говорит этот твой Боливар или как его там?
– Жан Бодрийяр. Но ты знаешь, как они теперь переводят? Гугл-переводчиком. Сунут туда: раз-два, и готово. Потом только пройдутся сверху, но так же ничего невозможно по-настоящему понять, без усилия. А для чего тогда я? А зачем ты, если человеческий орган можно напечатать на принтере? Приблизительно об этом, хотя Бодрийяр умер, когда они до этого еще не додумались. А что такое тогда вообще человек, зачем он?
– А что, мне нравится, – сказал Хи. – Вы с ним мне нравитесь оба. Домики, говоришь?.. Нет, там не спрячешься. Ведь вопрос стоит о жизни и смерти – тут Голубь прав. Как же мне сидеть в домике, когда там убивают и калечат людей, ведь там теперь мое место?
– Да, я понимаю, – сказал я, сознавая какую-то напряженную его правоту, но не будучи готов сам ее разделить.
– Мужчина должен владеть оружием. Мой папа – грузинский князь и врач, я первый раз его увидел, когда мне было десять, но потом много раз ездил к нему в гости, он не бросил Грузию, хотя сейчас ему уже восемьдесят. Моя мама – Белла Исааковна, со всеми вытекающими, а я советский человек, моя родина – СССР, где такое только и было возможно. И твоя родина – СССР, и вот в этой комнате – СССР, и нам с тобой никуда не деться от этого.
– Серебряный мотоцикл! – сказал я. – Ты думаешь, если ты на него сядешь, ты сможешь поехать обратно по времени. Но этой родины уже нет, потому что она – время, а не место.
– Нет, ты все врешь, она жива – как мечта, которой все это не коснулось. Не просто же так они восстали?.. Там, на Донбассе, она теперь возрождается в огне, как этот… ну как его, вроде пениса, еще в школе учили…
– Феникс?.. – подсказал я, не сразу догадавшись, что он теперь валяет дурака.
Хи вдруг захохотал совсем по-детски, высоко и даже повизгивая.
– Мальчики! – сказала Лиля, беспокойно заглядывая к нам. – Утка готова!
Анри сидел за столом, чуть отодвинувшись, над великолепной поджаристой уткой, целясь в нее длинной двузубой вилкой и блестящим узким ножом.
– Скальпель! – заговорщицки подмигнул он Хи. – Так вы командовали, когда мою руку оперировали? Скальпель! Зажим! Может быть, вы ее разрежете? А то у меня еще не очень ловко получается правой.
– Я вообще-то режу людей. Мне что-то не хочется вашей утки, я наелся салатом.
– Но вы должны хотя бы попробовать le canard. Вы очень устали, у вас тяжелая и ответственная работа, но сейчас мы выпьем, отведаем утки, и я сделаю вам предложение, которое, может быть, повернет вашу жизнь к лучшему…
– Нет, pas maintenant… Может быть, сейчас не стоит? – начала Lila, но было поздно.
– Барбарон?! – голос Хи опять был слышен у тети Раи. – Белла Исааковна вам это организует, все будут жрать ваш барбарон. Но вы уверены, что именно барбарон нам всем сейчас поможет?
– Пожалуйста, не надо обличать, – сказала Lila. – Пусть это даже такое же плацебо, как твой дурацкий патриотизм. Не все ли равно, во что верить? – Она передразнила: – Укол в позвоночник! Встали с колен, пошли!.. Куда?
– Душно тут, – сказал Хи, у которого в самом деле выступили на лбу капельки пота. – Пойдем, Паша…
– А наш «Киевский» торт? – спросил тот с безнадежностью в голосе.
– Я тебе куплю другой.
Он решительно шагнул к вешалке и сдернул свой плащ. Голубь поплелся за ним, тоже не оборачиваясь, хотя ему, кажется, еще труднее было от этого удержаться.
– А я хочу попробовать утку! Ты слышишь, Хи? Я хочу попробовать, и я попробую, я хочу просто жить, и пропадите вы все вместе с вашей войной…
– Пожалуй, я тоже уже наелся, – сказал я. – Я устал, Анри, а ты все равно уже продал сериалы, и я ухожу в отпуск, тем более что скоро майские праздники…
– Разумеется, – сказал он. – Ты заслужил. Мы как раз собрались с Lila в Париж, мой друг фотограф сделает с ней фотосессию – она станет у вас в России лицом «Барбарона». У нее как раз есть для этого как славянские, так и какие-то восточные черты.
Я-то мог позволить себе обернуться от вешалки. У обладательницы разнообразных черт была все такая же прямая спина, но взгляд ее выдавал. С таким отчаяньем смотрят близкие вслед уносимому гробу, или, наоборот, так усопший смотрит на них из гроба, когда тот невозможно медленно опускается в пучину крематория.
* * *
Мы вышли из подъезда в скверик между писательскими домами, который, как ни странно, еще не был подвергнут точечной застройке. Теперь темнело поздно, и еще только-только опускались сумерки. На улице было неожиданно, как случается в середине апреля, тепло, и пахло землей. Уже скоро там, чуть левее, будет цвести сирень – les lilas.
Михиладзе деловито сказал:
– Надо добавить. Где тут гастроном? Возьмем не водку, а что-нибудь попроще.
– Ты не подумай, что он жадный, – сказал Голубь.
– Ни в коем случае. Это для контраста.
– Ты умеешь находить слова, переводчик, – сказал Хи. – Ты думаешь, вы бы втроем справились со мной, если бы я не захотел оставить Лилю французу? Да я бы там все у тебя переколотил, а вас всех вышвырнул бы в окно.
– Жаль, что ты этого не сделал, – сказал я. – Почему?
– А почему ты отдал ему свой дом? Неужели из-за денег?
– Из-за денег тоже, – сказал я честно. – Но в какой-то момент мне стало казаться, что это уже не мой дом, мне тяжело стало там находиться. Мне лучше на даче, где время как будто остановилось, хотя я понимаю, что это тоже иллюзия… Так ты не ответил.
– Война… Пошли, по дороге расскажу. «Вы слышите – грохочет барабан: солдат, прощайся с ней, прощайся с ней… – Он запел и по-военному печатал шаг по желтому апрельскому асфальту. – Уходит взвод в туман, в туман, в туман, а прошлое – ясней, ясней, ясней…» Понимаешь?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?