Электронная библиотека » Леонид Рабичев » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 13 ноября 2013, 01:16


Автор книги: Леонид Рабичев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава 13
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ВОЙНЫ

В феврале 1945 года я по распоряжению заместителя командующего артиллерией двое суток обеспечивал связью зенитно-артиллерийскую бригаду, расстреливавшую прямой наводкой немецкие танки.

Когда мы вышли на побережье залива Фриш-Гаф, впереди было море, на горизонте – коса Данциг – Пилау. Весь берег был усыпан немецкими касками, автоматами, неразорвавшимися гранатами, банками консервов, пачками сигарет и зажигалок.

Вдоль берега на расстоянии метров двухсот друг от друга стояли двухэтажные коттеджи, в которых на кроватях, а то и на полу лежали раненые, недобитые фрицы. Одни отчужденно, другие безразлично, молча смотрели на нас. Ни страха, ни ненависти, а тупое безразличие просматривалось на их лицах, любой из нас мог поднять автомат и перестрелять их. Но от недавно еще сидящей в нас щемящей ненависти ничего не осталось. Сознательно или бессознательно они демонстрировали свою беззащитность и опустошенность.

В это мгновение не только до моего сознания, но и сознания многих тысяч офицеров и бойцов моей армии дошла мысль, что война на нашем направлении окончена, и по какому-то невероятному совпадению все, кто мог и у кого было не важно какое оружие, начали стрелять в воздух. Автоматы, пистолеты, минометы, танки, самоходки. Тысячи ракет, трассирующих пуль, смех, грохот минут пятнадцать. Это был первый в нашей жизни наш свободный, счастливый салют победы. Потом появились фляги и бутылки со спиртом.

Смялись, плакали, пили и вспоминали.

Никто никуда больше не торопил нас. У меня явилось желание на попутной машине подъехать к Кёнигсбергу, хоть одним глазом, хоть десять минут посмотреть на один из самых красивых городов Европы, тем более что одно из отделений моего взвода было придано к одной из дивизий, штурмующих Кёнигсберг. Но к сожалению, ничего из этого не получилось.

Хотя бои шли в центре города, окруженные одиночные немцы могли быть за каждым углом, дым слепил, летели пули. Я сошел с попутной машины, тотчас исчезнувшей в дыму, прошел метров двадцать.

Выскочивший из-за угла дома сержант дико заорал на меня:

– Почему не нагибаешься, нагнись и бегом за угол – там немцев нет!

Над головой пролетела пуля, я побежал. За углом дома были наши артиллеристы. Почти ничего не было видно. Здания были повреждены, но не абсолютно.

Ни европейского города, ни своих связистов я не увидел, только стены с выбитыми окнами и горящие чердаки. И я побежал назад и на попутной машине, живой, возвратился в свою еще праздновавшую победу часть.

Спустя несколько дней я получил по рации команду собрать свой взвод и своим ходом, то есть на своем гужевом транспорте, на восьми подводах и верхом возвращаться по пройденным недавно дорогам в стоящий на железной дороге город Цинтен.

С удивлением смотрели мы на еще две недели назад полные женщин, стариков и детей, абсолютно опустевшие села и города. Мертвая земля.


6 мая 1945 года я получил по рации приказ снимать все линии связи, собрать свой взвод в селении Неерланд, расположенном в шести километрах южнее города Левенберг, где временно был расположен штаб 31-й армии и штаб моей армейской роты. В трех километрах от этого Неерланда, вдоль разминированного шоссе, проходила постоянная обесточенная высоковольтная линия.

Чтобы сэкономить силы и время, я залез на одну из мачт и подключил один из телефонных проводов к одному из обесточенных проводов этой высоковольтной линии, а другой – заземлил.

К удивлению своему, я обнаружил, что не один я такой умный. И отдельная артиллерийская бригада, и несколько других наших подразделений уже проделали то же самое и уже в Левенберге вышли на штабной армейский коммутатор. С другой стороны, к этой же обесточенной постоянке оказались подключены и противостоящие нам вражеские подразделения. Русская речь, приказы, болтовня перемешивалась с немецкой, как всегда, линия содержала многоэтажные родные наши матерные построения.

Ругались номера первые со вторыми, какая-то телефонистка «Я Заря» с телефонисткой «Я Неман», полковые телефонистки с дивизионными, корпусными и армейскими. Девочки проделывали это не хуже генералов и майоров.

К вечеру весь мой взвод был уже в сборе. Недалеко от нас, на холмах, маячили развалины двух средневековых замков.

Рано утром 6 мая именно по этой интернациональной линии я получил приказ к вечеру свернуть все работы и передислоцировать взвод южнее километров на двадцать. Я развернул карту.

Несколько шоссейных дорог, пересекаемых целой сетью перпендикулярных, вели к указанному пункту. Я выбрал кратчайшую.

Через два часа мы подъехали к трассе, по которой непрерывным потоком двигалась на юг наша армия: танки, самоходки, артиллерия, мотопехота, кавалерия, конная тяга. Справа, в конце выбранного мной шоссе, на пьедестале стояла деревянная раскрашенная Мадонна.

Кажется, мы выиграли часов шесть, но метрах в ста от трассы немцы установили в шахматном порядке противотанковые мины, не только на нашем шоссе, но и справа, и слева от него, и вдоль всей трассы, по которой наступала армия.

Головки мин не были замаскированы. Расстояние от одной до другой было метра полтора.

У нас было семь груженых повозок и четырнадцать лошадей. Я прошел туда и обратно по заминированному участку шоссе, противопехотных мин не было, противотанковые – просматривались.

Пешком выйти на трассу не представляло никакого труда и не сулило никакой опасности.

Разгрузить подводы, перенести их на руках, перенести на руках грузы, технику, наконец, по одной перевести всех лошадей. Полчаса – и мы на трассе.

Я приказал разгружать телеги и распрягать лошадей.

Но сорок пять человек, весь мой взвод, стояли с опущенными глазами и не двигались и словно меня не слышали. Я поименно попросил подойти ко мне самых честных, смелых, дерзких, самых любимых моих сержантов, радиста Талиба Хабибуллина, моих бывших ординарцев Гришечкина и Королева, смелого, широкодушного и лихого старшего сержанта Михаила Корнилова.

– Лейтенант, – сказал Корнилов, – мы все тебя любим, и полгода назад, безусловно, сделали бы все это, но через месяц кончится война, и мы все живыми вернемся домой, а если понесем телеги и кто-нибудь споткнется или лошадь встанет на дыбы, рванется в сторону или брыкнет кого-нибудь, и тот не удержится на ногах, и хоть одна мина взорвется, и тогда не исключено, что раненые или убитые, кто-нибудь из нас выронит телегу, радиостанцию на другую мину… Лейтенант! Мы все хотим жить, и никто из нас рисковать не будет.

Я вытащил из кобуры наган и направил на Корнилова, но он уже снял предохранитель с автомата, направил автомат на меня и сказал:

– Лейтенант! Спрячь наган, если ты выстрелишь в меня, то, прежде чем я умру, я убью тебя, не делай глупости!

Я любил Корнилова, Корнилов любил меня, минуту мы стояли друг против друга. Мне было горько, первый раз за всю войну взвод отказался выполнять приказание.

Я был уверен в своей правоте и не ожидал, что дело примет такой драматический оборот. И я сдался, спрятал наган в кобуру, а Корнилов повесил на плечо свой автомат.

Хабибуллин засмеялся. На всех и на меня тоже напал приступ истерического смеха. Смеялись от радости, что выход был найден, от нелепости ситуации, от того, что невозможно было понять, кто прав, а кто не прав, смеялись до тех пор, пока из глаз не потекли слезы.

Я вынул из планшета карту – десять километров назад, пять в сторону другого шоссе, по которому двигались артиллеристы 256-й дивизии. Утром 7 мая 1945 года мы выехали на трассу.

На перекрестке дорог стояла деревянная крашеная Богоматерь с младенцем Христом.

Приказал развернуть радиостанцию, связаться с командиром роты, получить необходимую информацию. Двадцать четыре часа в движении, без горячей пищи, лошади устали, люди нуждаются в отдыхе.

– «Волга», «Волга», как слышите меня, я «Неман», прием.

– «Неман», я «Волга», слышу хорошо, разрешаю отдохнуть три часа, в девять ноль-ноль продолжить движение по шоссе, на котором находитесь. Двигаться до перевала через Карпаты, выходить на связь через десять часов.

Распрягаем и кормим лошадей, люди располагаются кто где. Дежурные каждые полчаса сменяются, я засыпаю, сидя на своей трофейной двуколке.

Солнце начинает припекать. Сержант Корнилов трясет меня за плечо:

– Лейтенант! К нам приближаются какие-то люди, вроде гражданские немцы.

Просыпаюсь, смотрю – два высоких и толстых господина во фраках, шляпах и один низенький в крагах и кепке. Низенький – поляк, переводчик.

– Господин лейтенант, – переводит низенький, – новый мэр города просит вас посетить его, встретиться с революционным комитетом города. Мэр ждет от вас указаний, как быть дальше, битте!

Ничего не понимаю. Переводчик объясняет:

– Вчера в городе произошла социалистическая революция. Мы хотели доложить командованию вашей армии, час назад на машине представители мэра выехали из города, но какая-то ваша воинская часть реквизировала машину и еле отпустила наших представителей. Мэр просит вас, господин лейтенант!

Протираю глаза.

Действительно, то ли туман был, то ли от усталости мы не заметили окраины этого расположенного от шоссе в полутора километрах городка.

Но все так неправдоподобно. А отказать как-то неудобно. И вот я беру с собой Корнилова и Кузьмина, на всякий случай с автоматами и гранатами, и иду в этот непонятный город, в эту непонятную ситуацию.

Мадонна, улица, кирха, напротив – ратуша.

У входа снимают шляпы и низко кланяются нам несколько очень толстых, очень пожилых, очень важных немцев. Переводчик приглашает нас.

Картина, которая открывается мне, напоминает немую сцену из «Ревизора» Гоголя.

Около двадцати жирных, краснолицых волнующихся чиновников во фраках, галстуках выстроены в шеренгу по росту, а перед ними крошечный, кожа и кости, сгорбленный, едва живой, но тоже в черном фраке человечек, и переводчик говорит, что это новый мэр, что это известный профессор, еврей, освобожденный вчера восставшим народом из концентрационного лагеря.

Мэр начинает говорить, руки у него трясутся, но глаза внезапно загораются, все, что происходит, он принимает всерьез, по лицу его текут слезы.

– Свобода! Революция! Не могу ли я утвердить манифест, написанный им?

Мне стыдно, смешно и страшно. С трудом объясняю им, что не уполномочен, что никуда не надо ехать, что назначен, по-видимому, будет военный комендант их города.

Я ничего не могу им сказать, я не знаю, что им грозит, кто они. Революцию же я приветствую. В душе я совсем не уверен, что война для них окончена, но они улыбаются, и я улыбаюсь.

Время истекло. Мы в движении.

Города, городки, фольварки, поселки отличаются друг от друга только размерами.

Посмотришь – вроде ты отсюда не уезжал, проедешь еще десять километров – посмотришь…

Вот и опять город, ровные, как по линейке, улицы, островерхие, крытые черепицей коттеджи, готический шпиль с вращающимся петухом.

Как тени, двигаются по улицам люди…

Шоссе. Слева и справа на холмах средневековые замки немецких баронов.

Впереди горная гряда, вершины гор покрыты снегом, дорога начинает, петляя, набирать высоту.

Справа, на дне пропасти, горная речка, слева – камни и сосны. Подъем продолжается уже два часа, а конца ему не видно. Еще час – и лошади выдыхаются.

Нагруженные до предела повозки.

– Осторожно! Держись правей! Правей, черт возьми!

Мимо нас с грохотом пролетает и падает в пропасть нагруженная ящиками двуколка. А над нами необычайно синее, без единого облачка небо.

Гул от подков сливается с гулом голосов, уносится в пропасть и снова возвращается оттуда. Люди тщетно стараются перекричать природу.

Все туже закручивается спираль дороги, все чаще останавливаются лошади. На них жалко смотреть. От крайнего напряжения, кривые и острые на боках, проступают ребра, большие жалобно-тоскливые глаза, ноги дрожат, как в лихорадке и на ушах капельки пота.

Повозки наши нагружены до предела, и кажется, что лошади не в силах не только тащить их вверх, но и просто удержать.

Валим несколько молодых деревьев, обрубаем ветки, очищенные стволы то и дело вставляем в колеса, заклиниваем их, но этого недостаточно, приходится помогать лошадям. Подталкиваем каждую телегу вчетвером, обливаемся потом, то и дело останавливаемся. Чем выше мы поднимаемся, тем становится прохладнее, но солдаты моего взвода окончательно выбиваются из сил.

А я с сержантом Богомоловым сижу на моей трофейной двуколочке. Воротник расстегнут, фуражка набекрень, удивительное счастье: горы, пропасти, мой взвод, мои любимые мужики и девчонки.

До перевала пять километров, а дальше вниз, и опять вставлять палки в колеса повозок, чтобы они не разогнались и по инерции не сбросили лошадей в пропасть. Моя лошадь легко справляется с моей трофейной двуколочкой.

Вспоминаю, как я с тем же Богомоловым три недели назад получил приказание наладить связь с зенитчиками, которые прямой наводкой стреляли по немецким танкам. Надо было найти их и проложить линию связи на наблюдательный пункт командующего дивизии.

Пункт, на котором располагались зенитные батареи, был обозначен на моей топографической карте в виде красного кружка, и оставалось до него всего-то километра четыре, но неожиданно дорога уперлась в трехметровый вал. Мы не знали, что по другую сторону его, в десяти метрах от нас, окопались немецкие минометчики.

Наше появление на валу было неожиданным для немцев, сотни глаз устремились на нас, сотни автоматов поднялись в воздух.

Мы не просто упали, мы, схватившись друг за друга, кубарем скатились с насыпи, взобрались на двуколку, рванулись назад, но в то же мгновение десятки немецких мин разорвались вокруг нас. И мне, и лошади повезло, а Богомолову не очень – один из осколков попал ему в лицо, в кость между глазом и бровью. Через минуту мы были уже вне зоны обстрела. Я выхватил у Богомолова вожжи, а он закрыл лицо руками, но сквозь пальцы пробивались струйки крови.

Я мчался по шоссе, увидел указатель с красным крестом – триста метров до полевого госпиталя, сдал его санитарам. Из ближайшего штаба полка позвонил по телефону командиру роты.

Все прояснилось.

По плану еще вчера зенитчики должны были занять позиции в указанном мне пункте, но немцы внезапно перешли в контрнаступление, и наш полк и зенитная арт-бригада отступили. Так нам то ли не повезло, то ли повезло за три недели до конца войны. Оба остались живы.

Богомолов через десять дней вернулся из госпиталя, осколок извлекли, глаз сохранили, но навсегда остался глубокий шрам.

Это было две недели назад, а теперь внезапно стало холодно. Задул ледяной ветер, справа и слева от дороги лежал снег. Возле указателя «Перевал» стоял деревянный домик, из домика выбежали человек десять немцев, в руках они держали белые тряпки и хором, бледные и смеющиеся, кричали:

– Криг капут!

Я поднял автомат.

С автоматами и гранатами мы окружили их. Они поняли, что не все так просто, и хором начали на немецком языке, размахивая руками, что-то объяснять нам, и сержант Чистяков, который в школе по немецкому языку имел пятерку, сказал мне:

– Они утверждают, что сегодня утром война закончилась, наступил мир, «криг капут!».

Немцы расступились, пропустили нас. Через несколько минут начинался спуск, прекратился ветер, рассеялся туман, засветило солнце.

Неужели действительно война окончилась?


9 мая 1945 года

Мы спускались все ниже и ниже. Недоумение, растерянность, восторг. Внезапно шоссе перегородила крытая повозка, и мужчина в гражданском и мальчишки с сияющими лицами, с каким-то украинским акцентом, с ударением на «о» кричали:

– Война капут! Фриц капут! – и раздавали горячие пирожки, и разливали из кувшинов по бокалам вино.

Я не помню, какие слова и как они говорили, но помню радостные их глаза и то ли «Товарищ!», то ли «Брат!». Это были чехи, поднявшиеся до перевала, чтобы первыми встретить нас.

А потом целыми семьями, с едой и вином. Каждому хотелось с кем-то чокнуться, выпить за победу, и мы стремительно начали пьянеть, а конца приветствиям, поцелуям, объятиям не было видно, и отказываться от угощений было невозможно, и потому все было как в сказке. Человек пятьдесят буквально на руках спускали нас, вместо нас заклинивали палками колеса телег, смеялись, плакали, рассказывали о своей жизни, и все это рябило в глазах и как бы бурлило и таяло в общем тумане счастья.

Не помню, каким образом проехали мы еще несколько десятков километров, окруженные толпами людей, спустившихся с горных деревень и приехавших из соседних сел, не помню, как появился огромный двух– или трехэтажный дом, как не то ключник, не то управляющий очень богатого хозяина этого дома распахнул парадные двери и пригласил нас отдохнуть с дороги.

Паркет, ковры, люстры, книжные полки, диваны.

Лошади и повозки во дворе.

Исполняющий обязанности хозяина этого дома из подвала приносит ящики с минеральной водой, но уже ни у кого нет сил ни есть, ни пить, ни выбирать место для отдыха. Все валятся на пол, на ковры и мгновенно засыпают, а меня, офицера, этот улыбающийся человек приглашает в кабинет хозяина, объясняет, что тот в Праге, и я могу воспользоваться для отдыха либо кроватью в спальне, либо огромным диваном в кабинете.


Можно все, что практически сложно / и физически вряд ли возможно, / заключить, словно воздух в меха, / в две короткие строчки стиха / или в серию автопортретов. / Это Бог, это Левиафан. / Простота не имеет секретов.


А теперь – назад.

Как я уже писал, об окончании войны я узнал на перевале через Карпаты. Потом пятнадцать дней пребывал в состоянии полупьяной эйфории в чешском городе Яблонце.

С утра до вечера окружали нас счастливые, благодарные нам горожане и спустившиеся из горных деревень мужчины, женщины, дети с едой, вином, объятиями и поцелуями.

Через пятнадцать дней получил я по рации приказ возвращаться обратно через Карпаты в исходный силезский город Левенберг, куда уже вернулся штаб армии, между тем как отдельные подразделения 31-й армии продолжали за Прагой сражаться с окруженной полутора-миллионной последней группировкой немецких войск.


19 мая 1945 года

«Дорогие мои! Первая неделя мира на исходе.

Странно думать, что ничто больше не угрожает жизни, что голова на плечах… Не нахожу никакого оправдания, что сижу в силезском захолустье, заставляю с утра до ночи маршировать соскучившихся по дому стариков…»


4 июня 1945 года

«На смену трудностям фронтовой жизни пришли мелочи армейского быта. Оглядываюсь назад…

Хочу описать то, участником и свидетелем чего мне пришлось быть на войне. Описать так, чтобы выплыли все пороки войны. Это нужно. Есть очень много неосвещенных и глухих сторон жизни фронта. Я старался понять все, и мне кажется, что в общих чертах понял. О многом сейчас говорить рано…»


В полной уверенности, что война моя закончена, подаю рапорт о демобилизации.

Однако майор Андрианов предлагает мне стать командиром роты, пишет рапорт о присвоении мне звания старшего лейтенанта.

Я категорически отказываюсь.

25 мая начальство идет мне навстречу, но уже на следующий день приходит приказ маршала Конева – демобилизацию приостановить, немедленно приступить к боевым занятиям.

Глава 14
СУДЬБА МОЕГО БРАТА

Несмотря на то что папа мой окончил только четыре класса, почерк у него был каллиграфический, а подпись состояла, кроме буквы «Н» и «Рабичев», из четырех каллиграфических завитков и росчерка, как бы опоясывающего всю группу букв.

Рисунок? Геральдика? Знак человека, неповторимости его личности? Знак?


С одной стороны, действительно, обладала подпись его несомненной неповторимостью, с другой, как бы являясь документом эпохи, чем-то напоминала и подписи столоначальников, и подписи писателей, и подписи царских министров и великих князей.

Забыл я написать, что после школы отец мой лет десять занимался в библиотеках самообразованием, что дед мой, лесной сторож, каждое лето выписывал из Киева в Чернобыль студентов, которые учили одиннадцать его детей не только алгебре и географии, но и чистописанию.

Может быть, была тут традиция и какой-то элемент честолюбия – мы хоть и не родовитые, да не хуже и самых известных адвокатов, дворян и князей.

Может, так оно и было.

Огромное количество прочитанных и проконспектированных книг. Достоевский, Лев Толстой, Куприн, Пушкин, Тургенев; великолепная память, организационные способности.

Может быть, с такой подписью легче было найти работу? Заслужить уважение современников?

Подпись человека XVIII, XIX веков – его визитная карточка.

Мечта о такой подписи сидела и во мне, и в душе моего брата Виктора. Было ему, вероятно, лет шестнадцать, когда взял он несколько листов бумаги и все их покрыл своими упражнениями. Хотелось, чтобы было не хуже, чем у папы.

Но что-то надо было изобретать.

Папа был – Николай, и впереди была разомкнутая буква «Н», а у него-то круглая буква «В» – и все уже не так.

Он учился расписываться, а я сидел рядом.

Он самоудовлетворился и прекратил эксперименты и на протяжении всех довоенных лет расписывался на своих книгах, тетрадках, во всех необходимых случаях жизни, а когда началась война – в конце всех своих замечательных писем.

Таким образом, подпись моего брата Виктора навсегда вошла в копилку моей памяти.


Но дело не в этом.

15 августа 1942 года мама моя получила от Виктора письмо о том, что он вышел из госпиталя, получил новые машины и скоро снова уже будет в Сталинграде.

В конце письма был указан новый адрес его полевой почты.

Больше писем от него не было.

Все письма родителей через две недели возвращались назад. На последний запрос в канцелярию Верховного главнокомандующего маршала Сталина последовал ответ, что воинская часть п/я 218768 в составе фронта не числится и что, видимо, брат мой пропал без вести. Не сказано было там, что пропала без вести и вся его танковая бригада.


Город Левенберг, июль 1946 года

Спустя два месяца после победы я еще находился в составе своей роты в силезском городе Левенберге и, как я уже писал выше, днем занимался со своим взводом строевой подготовкой и телефонией, ночью пил с офицерами роты трофейные вина и тщетно мечтал о демобилизации.

Познакомился с капитаном из соседней части. Зашел он ко мне, протянул руку, говорит:

– Андрей Тупицын.

– Леонид Рабичев, – отвечаю я капитану.

– Так это твое хозяйство расположено по ту сторону дороги? – спрашивает Тупицын.

– Да нет, – говорю, – у меня никакого хозяйства, взвод у меня, связисты.

А он:

– За дорогой указатель: «Триста метров до хозяйства Рабичева».

Что-то у меня под сердцем екнуло. Редкая фамилия. Не брат ли? Слыхал я о таких историях. В результате ожогов преображались люди до неузнаваемости. Лица, иссеченные бугристыми шрамами, напоминали лица прокаженных или сифилитиков, незнакомые люди шарахались, знакомые тоже вели себя не слишком понятно. Исчезали некоторые из них и начинали новую – счастливую или несчастливую – жизнь.

«А вдруг, – подумал я, – и он так же?»

Выбежал из дома, пересек дорогу, подбежал к указателю и остолбенел.

На указателе под словами «Хозяйство Рабичева» стояла подпись моего брата – та самая, довоенная, двенадцать лет назад сочиненная, чуть-чуть похожая на подпись папы, но не папина, а Витина, его особенная и неповторимая.

Сердце у меня билось. Бросился я назад, нашел командира роты, попросил освободить меня на день от занятий, взял с собой ординарца своего Королева, запряг он лошадь, сели мы на трофейную мою двуколку и подъехали к указателю. Под подписью брата стрелка указывала направление перемещения части. Проехали по шоссе километра три – поворот направо и указатель: «Хозяйство Рабичева», подпись брата, стрелка – два с половиной километра. Через двадцать минут фольварк, артиллеристы. Спрашиваем:

– Это хозяйство Рабичева?

Лейтенант-артиллерист отвечает:

– Опоздал ты, лейтенант, на сутки. Вчера это хозяйство передислоцировалось, а указатель куда – на параллельном шоссе, метров четыреста от нас.

Пересекаем поле, лес, выезжаем на параллельное шоссе – подпись Виктора и стрелка.

– Лейтенант, – говорит Королев, – что это за хозяйство, почему оно все время в движении? Уж не саперы ли?

Я горько пожимаю плечами. Уже полдень, уже проехали километров пятнадцать, и вот опять стрелка и подпись, на этот раз рядом с деревянной крашеной Мадонной, и поворот налево, на восток. Стрелка – подпись, стрелка – подпись. Проехали еще двенадцать километров, развилка дорог, стрелка на юг.

Лошадь устала, и я понимаю, что мы вращаемся в каком-то заколдованном круге.

Распрягли лошадь, пустили на луг, разожгли костер, варим суп, расстилаем плащ-палатки и отдыхаем. Вспоминаю, как брат до войны привез к нам на Покровский бульвар Козина и Ашкенази. Они играли и пели весь вечер, а меня поразило обилие морщин на лице молодого Ашкенази.

Или я его с кем-то путаю?

Брат – председатель клуба выходного дня Станко-инструментального института. Вот объявляет программу очередного номера.

Это самый модный накануне войны джаз Цфасмана.

Еще недавно все джазы находились под запретом. Самой модной была заграничная пластинка «Хау ду ю ду ду, мистер Браун!».

Ол-райт! Запрягаем лошадь. Десять километров до следующего перекрестка дорог и следующей подписи и стрелки.

Начинает темнеть.

– Может быть, достаточно? – говорит Королев.

На этот раз стрелка поворачивает на юг, мы торопимся, едем по очередному шоссе час и вдруг обнаруживаем знакомые ворота, знакомый фольварк и тот самый первый указатель, который поверг меня в неописуемое волнение…

Мы действительно совершили полный круг, хозяйства Рабичева не нашли, второй раз повторять маршрут глупо. Попробовать узнать в штабе армии? Но ведь хозяйство это могло быть и из другой армии, а то и из другого фронта.

Двигалось оно, но куда? Зачем?


После окончания войны почти у всех бойцов и офицеров армии было по две-три пары трофейных ручных часов, и существовало такое развлечение. Подходит на дороге незнакомый лейтенант и говорит:

– Махнем не глядя!

Махнем – это означало поменяемся. Были у меня немецкие часы, а у него? Улыбающееся доброе лицо.

– Махнем, махнем, – говорю и получаю великолепные швейцарские, циферблат прозрачный, корпус прозрачный, и видно, как вращаются колесики.

– Ну, тебе повезло, – говорит незнакомый лейтенант.

Все это происходило на глазах у старшины моей роты Чумикова.

Он тогда подошел ко мне и говорит:

– Махнем не глядя!

Мне просто хотелось сделать ему подарок, от Москвы до Кёнигсберга прошли, и, кроме хорошего, ничего я от него не видел.

– Махнем, махнем, – говорю. И вот у него мои швейцарские, а у меня обыкновенные немецкие, но рады мы оба. Вот с этими, чумиковскими, я в 1946 году демобилизовался, а спустя двенадцать лет они у меня остановились, и зашел я в часовую мастерскую на углу улицы Герцена и Суворовского бульвара.

Протягиваю в окошечко часы. Мастер заполняет квитанцию и спрашивает:

– Как фамилия?

– Рабичев, – говорю я.

– Да нет, – говорит он, – как ваша фамилия?

– Рабичев, Рабичев! – говорю я, а он:

– Вы что, не видите фамилию мастера над окошком? Это я, – говорит, – Рабичев, а вы?

– Да я тоже Рабичев. Как здорово, – говорю я, – такая редкая фамилия, и вдруг мы встречаемся.

А он:

– Какая редкая? У меня двадцать родственников и, все Рабичевы.

– А где же вы живете?

– Я рядом, на Суворовском бульваре, а они – в Киеве.

– А кто-нибудь из них воевал? – спрашиваю я.

– Да почти все, – отвечает он, – был даже один генерал.

– Слушайте, – говорю я, – я художник, у меня рядом мастерская, может быть, после работы вы зайдете ко мне?

– Не могу, – говорит он, – и не хочу. Надоели мне мои родственники, а тут еще и вы. Часы починю, а заходить не буду.

Через неделю я получил часы, а мастер Рабичев не узнал меня, даже не посмотрел на меня.

Десять лет спустя однажды вечером в квартире моей на Покровском бульваре раздался звонок. На площадке стояли два пожилых подполковника.

– Вы Рабичев? – спросил один из них.

– Да.

– А кем вы приходитесь Виктору Рабичеву, который в 1942 году командовал танковым взводом под Сталинградом?

– Я его родной брат.

– А отец и мать у него живы?

– Мать, – говорю, – на кухне, а отец умер в 1952 году.

Сердце у меня билось.

– Он жив? – спрашиваю. – Откуда вы и почему раньше не приходили?

– Ничего не говорите матери, пойдемте на бульвар.

Мы вышли на Покровский бульвар, сели на скамейку.

– Мы проездом из Ленинграда, мы были рядом с вашим братом и все видели.

– Мы его похоронили, – сказал второй.

– Когда он погиб, как, где? – спросил я.

– После того как мы похоронили его, мы хотя и не знали как, но хотели сообщить его родителям. Но на следующий день вся наша бригада была уничтожена, мы оказались в разных госпиталях, а потом в разных армиях. Шли тяжелые бои, а потом мы не могли найти нужных слов, настолько все было противоестественно.

– В ту августовскую ночь мы так устали и была такая жара…

– Ваш брат заснул и во сне, не удержавшись на броне, был раздавлен гусеницами своего танка.

Мы попрощались. В ужасе я ходил по бульвару. Я не знал, что кто-то мог так умереть на войне.

Еще я узнал, что Виктор пережил всего три боя.

23 июля 1942 года, во втором бою, немцы подожгли танк Виктора. Получив тяжелые ожоги, прямо с поля боя попал он в госпиталь. Через пятнадцать дней вышел из госпиталя и еще через пять дней получил новый взвод. В третьем бою уничтожил батарею противника. К счастью, никто из танкистов не пострадал.

Я не мог ничего рассказать маме, и она умерла через десять лет, так и не узнав ничего о том, как ушел из жизни ее пропавший без вести сын.

Его письма с фронта, вплоть до последней телеграммы, хранятся у меня. Его имя высечено на мраморной доске в вестибюле Станкоинструментального института в Вадковском переулке. На 13-й Парковой улице стоит стела, посвященная павшим на войне ученикам его школы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 3.1 Оценок: 20

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации