Электронная библиотека » Леонид Зорин » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Тушите свет"


  • Текст добавлен: 25 сентября 2020, 14:22


Автор книги: Леонид Зорин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Леонид Зорин
Тушите свет

© Зорин Г. А., 2020

© Издательство «Aegitas», 2020


Все права защищены. Охраняется законом РФ об авторском праве. Никакая часть электронного экземпляра этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

* * *

1

Когда на меня, вчерашнего отрока, обрушилась любовная буря, моя возлюбленная, превосходившая меня и своим опытом и годами, красивая, великодушная дама, почти матерински меня вразумляла:

– Ты должен помнить и понимать – у нас с тобой обречённое чувство.

Я не придавал этим вздохам большого значения – много ль в них толка в эти минуты счастливой одури?

А вспомнил я их, когда позабылось наглухо, намертво, безвозвратно много значительных, важных слов.

Тогда и вспомнилась и, как ожог, меня опалила её наука.

– Чёртова баба, – подумал я, – ты меня походя отравила.

2

Однажды утром мне позвонила вдова знаменитого поэта.

Голос её звучал прерывисто, не сразу я понял, что она плачет.

Потом беспорядочно заговорила:

– Пойми… Он забыт… Никому не нужен…

Я стал утешать её:

– Это не так. Кто-кто, а он совсем не забыт. Сколько раз слышал я, как звучат снова и снова его стихи. Уже давно они стали песнями.

Она упорствовала:

– И никто не связывает их с его именем.

– Так это ж и есть самое истинное, самое подлинное признание.

– Слова… слова… его имя забыто. Он не участвует в нашей жизни.

Я выбросил козырного туза:

– Повседневная жизнь вообще не вспоминает о литературе. Ты думаешь, Александр Сергеевич вот так, что ни день, не сходит с уст?

Она помолчала, потом сказала:

– Пушкину ничего не нужно. А нам с ним – нужно. И мне и ему.

Я даже не понял, а ощутил: она права своей, только ей принадлежащей, своей единственной безоговорочной правотой.

Так мы задуманы, так устроены. Нам важно, чтобы нас вспоминали.

3

И всё же, последние слова стареющей, одинокой женщины меня удивили и растревожили.

– Что это значит, «ему это нужно»? – спрашивал я самого себя. – Ему на земле ничего не нужно, он навсегда теперь избавлен от угнетающего живых тайного страха бесследно исчезнуть вместе с дымком из трубы крематория. И так скоротечна людская память? Лишь след на тропинке, он зарастёт полынью с бурьяном, а в лучшем случае застынет на библиотечной полке.

Но мало что мне внушало столь жгучую и разрушительную тоску, как эти могильники в переплётах.

Столько надежд, заветных дум, тайных страстей погребено в этих торжественных саркофагах, в их уважительной тишине.

Кончилось тем, что я избегал входить в эти достойные храмы. С таким воспалённым воображением лучше держаться от них подальше.

4

В том, что трудней всего на свете договориться с самим собой, я убеждался неоднократно.

Спор с оппонентом можно прервать, сославшись на выдуманную причину, хотя бы – на недостачу времени.

Спор со своей бессонной памятью – она и становится в зимние ночи нашим единственным собеседником – длится до конца наших дней. Его неуёмность неистощима.

Естественно, больше всего дискуссий у нас вызывал институт государства. Запомнил и понял я только то, что государство родилось из нашей неприязни к свободе, что нам без свободы и легче и проще.

Мог ли стерпеть я подобный глум? Лучшая пора моей жизни пришлась на окаянные годы угрюмой деспотической власти, и литератору, не лишённому самых естественных амбиций, было непросто понять, что делать. Строчить добросовестные диктанты под неусыпным оком цензуры было бессмысленно и унизительно. Писать, сознавая, что ты похоронишь своё новорождённое дитя до лучших времён, невыносимо. Да и дождёшься ли ты при жизни лучших времён? Надежд немного. Как знать, возможно, они окажутся ещё того хлеще, и будет ли надобность в том, что родил и держал на цепи?

Скорее всего, сбережённые строки пожухнут, выцветут и скукожатся. Каждому овощу свой сезон.

5

Две трети своей литераторской лямки я терпеливо вёл дневники. И мой постоянный собеседник всегда издевательски замечал, что это сомнительное занятие.

Само собой, при большом желании можно назвать эти отчёты трогательными, а можно и фыркнуть – экие девичьи фигли-мигли.

Но есть ещё жгучая потребность не дать своей жизни уйти в песок, остановить летучие дни, приколотить их к белой бумаге…

Мне не было и пяти годков, когда я сказал, что буду писателем, уверился, что цену имеют только две вещи – перо и бумага, только они. Что больше мне ничего и не нужно. За письменным столом и пройдёт отпущенный мне срок на земле.

Ну что же, есть такая профессия – автор. Простое точное слово, и нет в нём неистребимой претензии, сопутствующей слову «писатель».

Допустим. Но автор дневников? Звучит и странно, и необычно.

К какому жанру их отнести? Можно быть автором романа, повести, драмы, стихотворения, но автор дневника всё равно что автор доноса. С той только разницей, что он стучит на себя самого. Тут есть какая-то патология.

В давнюю пору дворянских гнезд, в деревне, занесённой снегами, когда коротаешь пустое время за чтением старых календарей, писанием многостраничных писем, можно прибегнуть к такой возможности заполнить убийственно долгий досуг. Но в наш быстроногий стремительный век, когда человеку становится тесно на старой, исхоженной им планете, когда, возможно, нам предстоит ещё одно великое, грозное переселение народов, терзаться над бумажным листом, пытаться извлечь из пыльных завалов слежавшихся слов неочевидное, не относящееся к предмету, тратить на поиск этикетки невозвратимые часы – какая жестокая расправа с отпущенным временем на земле!

Я тоже один из этих юродивых – мало того что весь свой век усердно сочиняю сюжеты, ещё и записываю телодвижения, сопровождающие путь в никуда.

И нет даже стыдного оправдания, что в ком-то вызовет интерес вся эта летопись графомана. Всё с точностью наоборот! Больше всего я боюсь того, что неизвестный гробокопатель случайно наткнётся на эти страницы, свидетельствующие моё помешательство.

Нет, я отчётливо понимаю всю обречённость своих усилий. И это и есть та Дантова заповедь, которая не оставляет надежд.

6

Нужно дожить до этого возраста, чтобы не разумом, а кожей понять неминуемое исчезновение.

Возможно, только в дошкольном детстве можно с такой остротой ощутить и боль прозрения и его ужас.

Мне выпало пережить так много и близких друзей и возможных недругов и стольких людей пришлось проводить, так часто видеть скользящую в небе тоненькую дымную струйку, не оставляющую следа, гасить неизбежное стыдное чувство: а я ещё жив, всего два шага, и вот я на территории жизни, оставил за спиною некрополь, опять уцелел, опять в этом пчельнике, где продолжается круговорот.

И жизнь моя, моя единственная хрупкая жизнь, однажды возникшая по прихоти неведомой силы, соединившей отца и мать, жизнь моя ещё будет длиться какой-то предназначенный срок. Надо лишь помнить, что каждый миг неповторим и наполнен смыслом.

Ничем – ни усталостью, ни хандрой, ни хворью нельзя оправдать бездействия, ничем решительно, это и есть истина на все времена.

Но, повторяя в который раз привычную мантру, я сознавал, что старый страх никуда не делся.

7

Меж тем, отлично помню ту радость, которую ощутил я в юности, когда впервые прочёл у Дидро, что в жизни выигрывает тот, кому удаётся надёжно спрятаться.

Я восхитился, я оценил совет мудреца, но что из того? Я не сумел его совместить с моей убеждённостью в первостепенности вечного двигателя. Эта машинка должна неустанно во мне работать и ни на день не давать потачки.

И вышло так, что моё домоседство и в малой мере меня не избавило от нездорового интереса властей предержащих и их альгвазилов.

К исходу дней своих сознаёшь, что всё понимал и всё предвидел, ты подчиняешься лишь бесёнку, который некогда завладел твоею душой, твоею волей и усадил за письменный стол.

И вечный твой страх один и тот же, что ты боишься лишь одного: нет, не успею, дней не хватит. Не дотружусь и не допишу.

И детская вера, что смерть – это то, что приключается лишь с другими, – однажды уйдёт, ты такой же, как все, и так же, как все, пропадёшь, исчезнешь, смешаешься с глиной или с дымком.

8

Казалось бы, человек, который хотел бы прожить в соответствии с опытом галльского энциклопедиста, не должен томиться смутным желанием, чтобы его омертвелые кости перемывали гробокопатели, а вот поди ж ты, – нам, чудакам, забвение страшнее могилы.

Как уживается эта суетная и унизительная боязнь с гордой потребностью в независимости – трудно понять, и тут мы вовремя вспоминаем, как многогранна наша натура, как дьявольски сложен наш внутренний мир. И волки сыты и овцы целы.

Но в юности, когда мы болезненно и обнажённо самолюбивы, мы одержимы одним-единственным неколебимым императивом: чего бы ни стоило, будем пить только из собственного стаканчика. Всё что угодно, но не зависеть от общих правил и общих мест.

И сколько было поломано рёбер, сворочено шей, разбито сердец во имя нашей бесценной самости!

Кто эти доблестные одры с остекленелыми глазами?

Это достойные ветераны, они отстояли своё одиночество.

– Доброе утро. Как дела?

Дела неплохи. Да что в них толку, когда уходит способность радоваться.

Но не хочу говорить о себе. Мне легче говорить о Безродове.

За долгие годы мы братски сблизились, и знаю его я едва ли не лучше, нежели себя самого.

9

Однажды я спросил его попросту: как может идея независимости, и прежде всего свобода духа, сосуществовать с этой властной жгучей потребностью сохраниться в дырявой памяти поколений, которые придут нам на смену? Потомство и без нас разберётся, о ком и о чём ему стоит вспомнить.

И о какой ещё независимости можно мечтать, если мы так суетны, так мечемся в жалких попытках застрять каким-то значком в ненаписанной летописи?

Немного помедлив, Безродов сказал:

– Нет, это не то, о чём вы подумали. Здесь не мальчишеское тщеславие и даже не юношеское честолюбие. Это протест уязвлённой гордости. Неужто боль моя и бессонница, все эти судороги мысли, так же обречены исчезнуть, как эта приговорённая плоть? Любой доморощенный Экклезиаст клянёт эту адскую несправедливость.

Неужто только и остаётся гадать, сколько славных цивилизаций погребено под песками времени? Где ты, Ниневия? Отзовись.

Не отзовётся. Не даст ответа. А вы ещё какое-то время потопчете этот странный глобус. Записывайте свои печали. Несите свой литераторский крест.

10

Убеждены, что письменный стол способен заменить всё на свете?

Безродов долго не отвечал. Потом неожиданно усмехнулся:

– Однажды попалась мне на глаза старая восточная притча. Три капли вели меж собою спор, какая из них нужнее людям.

Капля крови настаивала – она!

– Стоит лишь мне оказаться последней, и долго ли будет жить на свете обескровленный человек?

Капля воды ей возразила:

– Не будет меня, и человек погибнет от нестерпимой жажды.

Капля чернил ничего не сказала, но вывела на чистой страничке:

– Кровь вытечет, и высохнет влага. Но будет жить, неподвластное смерти, запечатлённое мною слово.

11

Притча, рассказанная Безродовым, вполне отвечала его убеждённости, что наши думы и наши чувства должны быть запечатлены на бумаге, только тогда они плодотворны.

Он был уверен, что назначение рода людского, в сущности, состояло в том, чтобы создать литературу, все остальные его победы, увенчанные расщеплением атома, ещё неясно, к чему приведут.

Спорить с ним было бесполезно, поэтому я обычно отшучивался и называл его «мракобес с карандашом наперевес».

Напоминал, что его добровольная схима за письменным столом – это расплата за бурную молодость – теперь он разглаживает свои пёрышки и подсчитывает свои трофеи.

Безродов насмешливо соглашался – всё правильно, он склонен к монашеству, давно известно: любовь и дружба исполнены тайного вероломства, в них много «пригорков и ручейков», опасных нюансов и грустных подробностей.

К исходу жизни вы обнаруживаете, что, в общем-то, вы тем защищённей, чем меньше пробуете опираться на чьё-то подставленное плечо. С этой поры ваш дом – ваш скит.

12

Эти слова я обдумывал часто.

Мне с детства, едва ли не ежедневно, и люди, и книги напоминали, что каждый из нас непременно должен прибиться, примкнуть к какой-нибудь стайке, иначе тебе несдобровать.

И вот передо мной человек, уверенный, что всё обстоит совсем иначе, куда надёжней выгородить свою территорию, последнюю линию обороны. Далее – запретная зона.

То ли ему так крепко досталось, то ли вся юность прошла в дороге, но убеждённым домоседом он стал даже раньше, чем стариком.

Из наших бесед мне больше всего запомнилось странное признание:

– Я уже не боюсь быть забытым.

– Уж будто?

– В этом есть своя прелесть.

Но, разбирая его бумаги, я чувствовал, что это не так.

13

Возможно, этот бедный Безродов столь удручён и разочарован, итожа жизнь в литературе, что мазохически признаёт жестокую справедливость забвения?

Тогда что значит его совет: записывайте свои печали.

То, что тоска, отражённая словом, утрачивает свою остроту? Что всякое горе переносимо, если оно становится текстом? Что есть такой целебный эффект? И самый горький душевный опыт, воссозданный словом, уже не бремя, а обретённая нами мудрость? И написать о своей беде – то же, что забинтовать свою рану?

Та же идея независимости. На сей раз – не от людей, а от боли.

Не потому ли писатель так верен этому каторжному призванию?

14

Помню, как он сокрушённо спрашивал:

– И всё же, почему мы страшимся тихо истаять, не отвлекая тех, кто остался, от их забот? Тем более тех, кого ещё нет, кому лишь предстоит появиться? Их ждёт и совсем иная страна и, может быть, иная планета.

О том, как мы жили и суетились, они узнают от лжесвидетелей, от негодующих прокуроров, от снисходительных иронистов. И наши потомки, толкуя о нас, либо осудят, либо вздохнут, и лишь сочувственно улыбнутся, читая о наших спорах и войнах, о наших идолах и героях.

15

И неожиданно признавался:

– Не раз и не два я хотел понять природу своего графоманства.

Откуда берётся эта свирепая неукротимая страсть покрывать ни в чём не повинный бумажный лист своими буйными иероглифами? И почему я, хотя бы на время, не в силах уняться, передохнуть, сделать необходимую паузу?

Я часто слышал, что литератору, кроме готовности к исступлённой и самозабвенной работе, надо ещё уметь расслабиться, в не меньшей мере ему нужны недели и месяцы безделья, я соглашался, но эти слова считал благопристойной уловкой, её назначение – оправдать вялую, засбоившую мысль. На самом деле они свидетельствуют исчерпанность и близость конца.

Теперь остаётся только придумать, чем объяснить свою немоту, найти уважительную причину.

Можно сослаться на неизбежный близкий конец бумажной книги, можно скорбеть о старомодности вечных вопросов и поисков смысла, о прочих благородных фантомах – всё это мёртвому припарки.

Из всех первостепенных вопросов, в конце концов, остаётся один – умел ли ты сделать правильный выбор?

Каков ответ, такова и цена однажды подаренной тебе жизни.

16

То ли с досадой, то ли с обидой допытывался:

– Вот чем объяснить наше стремление к независимости и нашу тотальную зависимость от поисков незаменимого слова? Вы вкладываете в него тот смысл, который присущ ему одному, а между тем мельчайший оттенок, почти неразличимый для глаз, может вывернуть его наизнанку?

Однажды вы весьма патетически, даже торжественно заявили, что забвение – удел человека, а обречённость относится к обществу.

Но это необязательно так. Бывают обречённые люди, бывают забытые государства. Кто помнит Ниневию? А меж тем в ней жили, мыслили и страдали. В ней была собрана самая полная в те времена библиотека. Тоже забыта. Никто не вздрогнет.

– Историки помнят.

– Они – не в счёт. Историкам деньги за это платят.

– Вы тоже помните.

– Что из того? Я книжный крот с безотказной памятью. Много ли нас?

– Вполне достаточно, чтобы Ниневия устояла.

– Мы кончимся вместе с бумажной книгой. И ждать недолго.

– Что ж, все там будем.

Безродов невесело рассмеялся.

– Слова, достойные Бен Акибы. Но, к сожалению, грош им цена, когда приходит Чёрная Леди.

17

Когда молодой рыжеватый стерх пускается в свой первый полёт, он верит в собственную отвагу, в попутный ветер, в родную стаю.

Когда безбородое наше племя с невысохшим молоком на губах явилось на пустую планету и начало её обживать, оно не думало, что с ним будет, как оно выстоит, что его ждёт. Но знало, что одолеет недруга, что справится с огнём и потопом.

Потом оно росло, и дробилось, и обретало вкус к автономности, потом естественно возникала индивидуальная жизнь.

Так начинается история не просто человека, но автора, не столько личностная, сколь литераторская. За письменным столом человек находит свою среду обитания и своё место на белом свете. И вскоре становится понятным, зачем он обрёк себя стать его частью. Для исповеди или для проповеди.

18

Однажды сообщество оказывается лицом к лицу с таким экземпляром.

Эта небезопасная встреча случается в том месте, в тот час, когда и где оно обнаруживает, что сей талантливый персонаж подверг сомнению безотносительность канонизированных институтов.

Реакция социума зависит от многих сопутствующих обстоятельств.

Прежде всего от его просвещённости. От зрелости. От его уверенности в собственных силах. От настроения. И от того, насколько внушителен и притягателен претендент.

Радушнее всех и радостней всех встречали хозяина наши прадеды.

То ли безмерность своих территорий и неохватность своих пространств, их разноликость и разноязыкость, то ли обидное и гнетущее сомнение в собственной самодостаточности питало тоску по верховной воле, но так уж сошлось, что наша родина выбрала единоличную власть.

Подобная власть повелевала, но не служила – служили ей. Она обрела сакральный смысл и религиозное поклонение. Её наделили и правом и силой творить законы, карать и миловать.

Она могла изменить название, но никогда не меняла сути – при всех режимах она оставалась и абсолютной, и персональной.

Выбор такой модели мог быть и подсознательным, инстинктивным, но сохранить её и утвердить, оставить основу её неизменной сумело только наше отечество.

Безродов не раз возвращался к мысли, что наша история обусловила отечественный психотип населения. Росс потому и преобразился в великоросса, что он и многослоен и полиэтничен. Его настойчивое стремление распространяться и прирастать, однажды понятое и выраженное самым рачительным из Иоаннов, мудрейшим Иваном Калитой, похоронило идею расы и привело его к той всемирной отзывчивости, о которой так гордо и проникновенно сказал Достоевский.

И на меньшем он не помирится! – так он подвёл черту под этим трудным тысячелетним поиском.

Чего же больше? Но мы на этом не захотели остановиться. Утрата связи с родной историей, забвенье истины ради экспансии нам слишком дорого обошлись.

19

Вздёрнуть Россию на дыбы – это не только бессмертный образ. Не только завет, нет, это и суть любого отечественного эксперимента.

Здесь ощущается, как говорил в прежние годы Иосиф Сталин, – русский революционный размах.

Именно этот решительный выбор и определил наше место в мире, в истории, в цивилизации.

Сделан он был и до Ивана, и до Петра, в простодушные, утренние, в наши былинные времена.

Три богатыря рассудили, что русский путь ведет на Восток, что место третьего Рима в Царьграде, и двинулись в сторону Византии.

Похоже, что витязи дали маху – прошло уже больше тысячи лет, а мы и поныне ещё не выбрались на столбовую дорогу истории.

20

– Давно вы это сообразили?

Безродов виновато вздохнул.

– Вы знаете, что я тугодум. И запрягаю, к тому же, долго. Кавалерист не бог весть какой. Еду я ни шатко ни валко. Ни разу не удалось перейти на бодрую рысь, а уж галоп и вовсе недостижимая грёза.

– Чего же ради при этакой резвости вас понесло бодаться с дубом? Гасконский порох спать не давал?

– Без южной крови не обошлось. Но дело было не только в ней. И не в моей чрезмерной гражданственности.

– Тогда на какой лимонной корке вы поскользнулись?

– Напрасно злитесь, это не так легко объяснить.

21

– Представьте юного провинциала, прибывшего в столицу империи, где нет у него ни кола, ни двора и ни гроша в дырявом кармане. Кроме того, нигде не прописан и часто ночует в разных подъездах, прячась от бдительной милиции.

– Остановитесь. На этом месте следует уронить слезу. «О, моя юность, о, моя свежесть».

– А вы не скальтесь. Все так и было. В этой, по всем статьям, тупиковой и унизительной ситуации на голову нашего бедолаги обрушивается литературный успех. Лавры, внезапная популярность и благосклонность прекрасной дамы.

– Не ново, но зато живописно. Публика любит такие сюжеты.

Безродов кивнул.

– Да, это так. Но мой имеет то преимущество, что не придуман, а мной пережит на самом деле.

– И все же, почему вам понадобилось, с одной стороны, дразнить державу, с другой стороны – тормошить медведя? Такой правдолюбец?

– Не без того. Но больше всего меня испугала моя неожиданная удача.

– Богатая, сложная натура. Завоеватель и мазохист в одном костюме – причем единственном. С двумя рукописями и одним чемоданом.

– Будете ёрничать – я, как положено, гордо замкнусь и уйду в себя.

– Ну, нет. Коли начали, то досказывайте.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 3.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации