Текст книги "Ироническая трилогия"
Автор книги: Леонид Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
С Борисом я виделся несколько раз, но встречи были невнятны и коротки. Когда мы были наедине, казалось, что все приступаем к делу, но так и не соберемся с духом. Оказываясь среди людей, мы были как в оркестровой яме – вокруг настраивают инструменты, порхают в воздухе разные звуки, никак не сольются в один поток, что-то мешает им стать мелодией.
Мое колесо совершало круг, бесшумно я въехал на нем в декабрь, не предвещавший душевных гроз.
Однако в самый короткий день года раздался звонок. То была Зоя Веская. Голос ее звучал насмешливо, но одновременно и требовательно.
– Привет, Белан.
– Ответный салют. Хочешь, должно быть, поздравить меня со столетием рождения Кобы?
– Тебя – не хочу. Изволь объяснить, что означает это молчание? Принял монашество?
– Вроде того.
После маленькой паузы она процедила:
– Так. Чем это я не подошла?
– Мировоззренческая нестыковка. По мне – ты слишком эгалитарна.
– Так. Я давно тебя раскусила. Буржуазность не могла не сказаться.
Я согласился с этой гипотезой:
– Видимо, так и есть. Сказалась. Боюсь, что ты станешь грабить награбленное.
Она сардонически рассмеялась.
– Ты полагал, что ради тебя я откажусь от своих взглядов?
– Даже и не мечтал, дорогая. Террор бесплоден, но так заманчив!
Она объявила с такою страстью, как будто приносила присягу:
– Еще не родился тот мужчина…
Я даже не дал ей договорить – заверил, что сразу же это понял. Естественно, принципы выше мужчин.
Зоя сказала не то с презреньем, не то с угрозой:
– Хорошо, что ты понял.
– Что и говорить, моя прелесть. Будь счастлива, спасибо за все. Если я что-то тебе завещаю, не отказывайся в пользу державы.
– Прощайте, господин Кошелек. Вам больше нечем меня удивить.
Она с проклятьем бросила трубку. Может быть, даже ее сломала.
Намек на мою платежеспособность меня не особенно уязвил. Не скрою, я ощутил чувство легкости. Прощай! Надеюсь, что в час испытаний тебя поддержат и подопрут здоровые молодые силы. Надеюсь, однажды они погорят. Во всяком случае, очень хотелось бы.
Я вспомнил диалог с Мельхиоровым – вторжение женщины в мой быт всегда предвестие неких событий. Пусть даже встреча с пани Ярмилой. Когда я пылал в дюнах под Ригой, горели торфяники под Москвой, а Випер метался, ища убежища. Несколько дней я себя успокаивал – трезвые люди не суеверны – и все же позвонил Богушевичам.
Трубку взяла далекая Рена. Голос ее долетал до меня не из другого района Москвы, а из космического пространства. Я сказал: этот год вернул ей брата, и восьмидесятый будет спокойней.
– Ты, Господи, веси, – вздохнула Рена.
Мне показалось, тут есть подтекст. Но я не стал до него докапываться. Спросил только, с кем она будет встречать.
– С Борисом, с Надеждой – и только. Непразднично. Я тоже тебе желаю, Вадим, самого лучшего. Хоть и не знаю, что это значит на самом деле. Счастья? Его, наверное, нет. Удачи? Она у тебя уже есть. Желаю, чтоб не было новостей.
– Немного, – подумал я про себя. Англосаксонский вариант. «Нет новостей – хорошие новости». Возможно, что так в их устойчивом обществе. Мне все-таки хотелось бы большего. Особенно когда молодость кончилась. Четвертый десяток – страшное дело! Но счастья нет, есть только удача. Чего же хотеть, коль она – с тобой? Но вот – со мной ли? Ты, Господи, веси.
Впрочем, еще через два денька я убедился, что Мельхиоров не ошибается по определению. Стоит лишь прорезаться женщине, и возникает катаклизм. Наши Вооруженные силы вошли в сопредельный Афганистан.
Ну что так неймется нашим песочникам? Тоже ведь имеют детей. Но это вряд ли на них влияет. Эти один к одному. На подбор. Глупо взывать к их родительским чувствам. Тут я подумал, что Новый год мне предстоит встречать у отца, и окончательно приуныл. Не избежать политических диспутов.
Впрочем, на сей раз почти обошлось. Разумеется, отец растревожился: не рассориться бы со свободным миром… Но Вера Антоновна нас заверила, что разрядке нету альтернативы. На чем проблема была исчерпана. Выяснилось, что существует другая, более важная и волнующая.
Павел Антонович вновь пытался разжечь своими сырыми дровишками очередной семейный очаг. Но дама, для этого предназначенная, динамила его беспардонно, то мямлила что-то нечленораздельное, то по-русалочьи хохотала. Сулила встретить с ним Новый год, но неожиданно уклонилась. Вера Антоновна возмущалась, да и отец осуждал кокетку. Я-то ее хорошо понимал, но все же советовал претенденту не отступать, проявить характер.
– Поверьте, однажды она убедится, что легче отдаться вам, чем втолковать, что ей не очень этого хочется.
Павел Антонович забурлил.
– Как вы надменны… какая желчь…
– Он не хотел тебя обидеть, – поспешно вмешалась Вера Антоновна.
– Нет, добрая сестра, он хотел. Мне надо было прийти вдругорядь.
– Ах, Павел, – мягко сказал отец. – Когда вы привыкнете к его юмору?
– Я не позволю себе привыкать к тому, что ваш сын считает юмором, – гордо ответил Павел Антонович.
– Слова вам не скажи, – повздыхал я. – Горец какой-то… Чуть что – за кинжал. Наверно, вы просто ее запугали.
Он еще долго бурлил и булькал, но после пятой рюмки унялся. Мы выпили за его успех. Я сказал, что нисколько не сомневаюсь в том, что ветреница обречена и скоро он примет капитуляцию. Павел Антонович вздохнул озабоченно:
– Все зависит от моего здоровья.
Я понял, что любовная тема идет на коду, мощно вступает тема желудочно-кишечного тракта, и начал прощаться. Спокойной ночи! До новой встречи в новом году.
Я ехал мимо витрин магазинов, мимо опустевших контор, мимо знакомого кинотеатра. Непостижимое темное небо с яркими золотистыми крапинками висело над уснувшей Москвой. Казалось, что над столицей – вверх дном – плывет перевернутый океан, горят электрические медузы и нежно посверкивают актинии. Мелькали одинокие путники и тихо щебетавшие парочки, возвращавшиеся в свои постели. Неслись заштрихованные клетчатым поясом, призывно подмигивающие зеленоглазики. Мы жили уже в восьмидесятом.
Каким он будет? На всякий случай я дал себе слово – в который раз! – жить трезво и не читать самиздата. Равно как официальных изданий. Гребовать даже программой «Время». И пусть исторический процесс обгонит меня, как ночной автобус.
Я вспомнил, как любил Мельхиоров ссылаться на одного инженера, который последовательно отвергал любые заманчивые предложения. Известно было, какой он дока, за ним гонялись, но все напрасно. Нет, нет, с завода он не уйдет. У малого была своя заповедь: «Ни шагу вперед! Держись за трубу». Рассказывая о нем, Мельхиоров теплел лицом и все повторял: «Вадим Белан, держись за трубу».
И тут я словно увидел Рену. И словно услышал подавленный вздох: «Ты, Господи, веси». Что бы он значил?
Я верно почувствовал, что на донышке предновогоднего диалога таились несказанные слова. В конце января она позвонила.
– Приди попрощаться. Они уезжают.
Видимо, я не сразу врубился.
– Прости, я не понял – кто и куда?
– Борис и Надя. Совсем. В Германию.
Выяснилось, что все это время на них оказывалось давление. В конце концов попросту предложили уехать подобру-поздорову. Предложение было не из тех, что можно принять или не принять.
Вечером я отправился к ним. В двух комнатах беспокойно томились какие-то незнакомые люди. Кроме Рены, простуженного Випера и Рымаря, я не знал никого. Борис был вздернут, взвинчен, растерян, все рассказывал, как нынче полдня его продержали на таможне. Надежда курила по обыкновению одну сигарету за другой, то и дело большим носовым платком протирала стекла своих очков. Клювик ее совсем заострился.
Люди входили и уходили. Я с любопытством на них поглядывал. Мне чудилось, что на каждом из них есть какое-то общее тавро, по нему они узнают друг друга. Внезапно в моей голове, как спичка, чиркнула странная мутная мысль: «Имеет ли кто-нибудь здесь отношение к московской ЧК»? – видать, в моей памяти застрял тот телефонный звонок и то, с каким специфическим шиком представился мне тогда Бесфамильный. Я даже поймал себя на том, что я почти машинально принюхиваюсь – не донесется ли запах шипра, бесстыдный, как запах резеды.
Я видел, что разговор не вяжется. Необязательные слова – одно к другому не притиралось. Фразы не склеивались меж собою, взлетали, на миг повисали в воздухе и тут же растворялись бесследно. Один Рымарь вел себя молодцом, пытался хоть как-то поднять настроение.
Он вспомнил, что, когда Федора Тютчева вдруг отозвали из Германии – тот служил по дипломатической части, – поэт на родине затосковал. Как раз в то время Жоржа Дантеса после его роковой дуэли выслали за пределы России. Тютчев сказал своим друзьям: пойду-ка я и убью Жуковского.
Випер громогласно чихнул и авторитетно добавил:
– Неглупые люди давно уже поняли: весь мир – твой дом. Боккаччо писал, когда его выгнали из Флоренции, что мудрецу вся земля – отечество.
Богушевич поморщился и вздохнул:
– Утешительный набор для изгоев. Должно быть, и Данте тем утешался, а тысячелетием раньше – Овидий. Но я не поэт. Не мудрец тем более.
Рена ходила из комнаты в кухню, из кухни в комнату – все приносила какую-то снедь.
Она подошла ко мне:
– Поешь хоть что-нибудь. Ты, верно, голоден.
Випер кивнул:
– Он спал с лица.
Я посмотрел на него с удивлением. Его словно тянет меня укусить.
– Не хочется, – признался я Рене. – Что-то мне нынче не по себе.
– Ну почему я должна уезжать? – внезапно спросила Надежда Львовна.
Все неожиданно замолчали. Богушевич холодно усмехнулся:
– Ну что ж, мы – ритуальный народ. Помолчим. Из коллекции ритуалов советским людям легче всего дается как раз минута молчания. Она затягивается на всю жизнь.
– Мы уже не советские люди, – резко сказала его жена.
– Советские, – сказал Богушевич. – Мы были ими и здесь, и в зоне. В Германии тоже ими останемся. Эта прививка неизлечима.
Я подошел к супругам с рюмкой, все еще на три четверти полной.
– Дай бог вам удачи, – сказал я с чувством. – Рена считает, что счастья нет, однако удача нет-нет и случается. Удачи. Я верю, что мы увидимся.
Випер полемически высморкался:
– Советские люди всегда оптимисты.
Я снова на него покосился. Только завидит меня – и взвивается. Я действую на него возбуждающе. Почти как на гордого Павла Антоновича. Надежда Львовна пробормотала:
– Ну что ж, в связи с новой германской реальностью уместно вспомнить немецкого классика: «Нынче жребий выпал Трое, завтра выпадет другим».
«Кого она имеет в виду?» – подумал я и начал прощаться.
Рена спросила:
– Уже собрался?
– Пока Випер не заразил своим насморком. Что-то я не в своей тарелке.
В прихожей она сказала:
– Ну, с Богом. Ты выглядишь и вправду усталым. Они улетают завтра в одиннадцать. Приедешь в аэропорт?
– Я надеюсь.
Я возвращался с тяжелой душой. Випер не прав – оптимистом я не был. И я не верил своим словам – я знал, что не увижу Бориса. В сущности, он летит на тот свет.
Впрочем, и нынче я побывал в мире ином. За один лишь вечер столько незнакомых людей. Как будто я оказался в театре. Снова повеяло запахом шипра, и я непроизвольно поежился.
Я не поехал в аэропорт – нездоровилось, да и до меня ли им там? Ближе к вечеру позвонила Рена.
– Что-нибудь произошло? Тебя не было.
– Ничего. Просто чувствую себя скверно.
– Я так и подумала. Сейчас я приеду.
Когда через полчаса Рена вошла, я колдовал над нехитрым ужином. Но Рена сказала, что есть не будет.
– Ты вчера отказался, а я сегодня. Догоняю. Так что с тобою? Хандришь?
– Расклеился, – сказал я ворчливо.
– Может быть, вызвать к тебе врача?
– Потерпим. Возможно, я обойдусь.
Она оглядела мое жилье и нахмурилась.
– Трудно жить одному?
– Как-то справляюсь. Привык, должно быть.
– Дамы могли бы и позаботиться.
Я посмотрел на нее с удивлением. Впервые она заговорила на эту деликатную тему. Забралась с ногами в отцовское кресло, прикрыла ладонями глаза.
Выдержав паузу, я осведомился:
– Как там все было?
– Лучше не спрашивай. Просто бессмысленная возня. Все вышло как-то дерганно, скомканно. Надежда твердила одно и то же: «Ну почему я должна уезжать?» Борис нервничал, задирал таможенников. Мы не успели толком проститься. Саня все время давал советы – вот уж не его это дело. Слава Рымарь старался шутить. Пушкин-де еще говорил: «За морем житье не худо».
– Пушкина туда не пустили.
– Что же, Борис заплатил свою цену за эту свободу передвижения. Но – без обратного билета. Односторонняя свобода.
Я осторожно сказал:
– Все наладится.
Она вздохнула:
– Кому это ведомо? Как они там приживутся в бюргерстве? Как они уживутся друг с другом? Чужбина должна бы сплачивать семьи, но слышно, что чаще она – разбивает.
– Думаю, не тот это случай.
– Дай Бог, – сказала она, – дай Бог.
Потом негромко проговорила:
– Ну вот, опять вокруг – никого.
– Это не так, – пробормотал я. – Тебе известно, что это не так.
Она ничего мне не ответила. Ни возразила, ни согласилась. Потом усмехнулась:
– Знаешь, Вадим – Випер сделал мне предложение.
Я был ошарашен. Потом прозрел. Вот почему он так задирался. Возможно, тут и старые счеты. Могла ведь и мудрая Арина что-то ляпнуть самоутверждения ради. Если это имело место, то он еще неплохо держался. Все же я ворчливо заметил:
– Мало тебе своих собственных бед.
– Чужие беды меня не пугают, – сказала Рена. – Дело не в том. Из этого ничего бы не вышло. Поэтам нужно, чтоб их любили.
– «Поэтам нужно»…
– Вадим, он поэт. Наш Саня талантлив. А это – редкость.
– Не знаю, – сказал я. – Может быть. Легче встретить талантливого, чем умного. «Поэтам нужно, чтоб их любили». Скажите, пожалуйста… Мне тоже нужно.
Я был раздражен и не мог это скрыть. Она улыбнулась:
– Ты ошибаешься. Быть любимым – достаточно обременительно.
Эти слова меня смутили. Я неуверенно пробурчал:
– Мне лучше знать, что мне – не в подъем.
Она сказала:
– Випер решил, что ты потому не пришел в Шереметьево, чтобы не попасть на заметку.
Я возмутился:
– Вот это уж свинство!
Она не спеша осветила меня своими зелеными глазами. Когда-то давным-давно я шутил, что она удивительно напоминает ночное такси – зеленый глазок сигнализирует: я свободно. Но сколько бы ты его ни призывал, оно неуклонно проносится мимо.
– Я сказала ему: ничего не требуй. Ни от кого и никогда. Пусть каждый живет так, как он хочет.
Я был задет и не мог это скрыть.
– Благодарю за такую защиту. Что до меня, я иду еще дальше: никто не обязан мне делать добро, пусть хотя бы не делает зла. Кстати, коль речь зашла о Борисе – все, кого это интересует, знают о наших с ним отношениях.
Рена подергала меня за ухо:
– Не сердись. Такая жизнь вокруг. Дурь, неприличие, бесовщина. Какие темы она подбрасывает…
Я чувствовал – что-то осталось несказанным. Помедлив, я взял ее руку в свою.
– Спасибо, что ты меня принимаешь таким, каков я рожден на свет. Мученик из меня никакой. К мученичеству надо иметь необходимую предрасположенность. Я не уверен, что человек звучит гордо. Сам я так не звучу. Знаю, что не создан для счастья, как пташка божия для полета. Наоборот, обречен барахтаться в месиве, где все мне враждебно – микробы, вирусы, зной и стужа, все социальные негодяйства, все человеческие пороки – зависть, суесловие, злоба, бездарность, честолюбие, тупость – могу перечислять до утра. И, вопреки всей этой агрессии, я должен как-нибудь уцелеть. Так просто сдаваться я не намерен. Не хочется своими несчастьями радовать и веселить проходимцев. Моя задача и сверхзадача не поразят воображения – загнуться, по возможности, позже, в своей постели, а не на плешках – как говорит Борис – не на нарах. Можешь на мне поставить крест.
Она легко провела ладонью сначала по моим волосам, потом – по моей щеке.
– Успокойся. Мы условились – пусть каждый живет так, как он может и как он хочет. Поздно, Вадим. Пора домой. Хоть и страшненько – за несколько месяцев привыкла, что я не одна в квартире. К хорошему привыкаешь быстро.
Я обнял ее и сказал:
– Ну вот что. Я никуда тебя не пущу.
Она не стала освобождаться, лишь проронила со странной усмешкой:
– Ты нездоров. Тебе надо заснуть.
– Прекрасно ты знаешь, что я не засну.
– Послушай, – в глазах ее появился знакомый мне драматический отсвет, – следует все-таки объясниться. То, что нас сильно тянет друг к другу, это еще не последняя правда.
– Нет, это и есть конечная правда, – сказал я, – а все прочее – чушь.
Она упрямо мотнула головкой.
– Есть правда, которая в нас и с нами, есть правда, которая выше нас. Она-то и решает судьбу. Не спорь и доверься мне. Кроме всего, родство со мной – не лучший подарок.
Слово «родство» могло отрезвить, но я продолжал, понимая, что втягиваюсь в очень опасную игру:
– Я ведь и сам способен думать.
– Женщина думает за двоих.
Все же она у меня осталась. Я понимал, что она права, но я не мог ее отпустить. Однако я понимал и то, что не дало ей шагнуть за порог. Вернуться сегодня в свое жилье было свыше даже ее возможностей.
Я знал, что ее мне не удержать. Я знал это каждое мгновение, отбитое у ночи, у мира, отвоеванное и остановленное. Знал и не мог ничего с этим сделать, хотя все и было так бесконечно, так переполнено, так подробно и вдруг – так грозно и оглушительно, и вновь – так нежно, отец и мать не знают, что есть такая нежность, все заново – весь путь до исхода, пока я не понял, что то была первая женщина в моей жизни.
А когда утром она ушла, я понял и то, что значит разлука, не та, что приходит, потом уходит, растаскивается в грошовых куплетах, а та, долетевшая из старины, николаевская, бессрочная, вечная – рекрута взяли на царскую службу, на злую кавказскую войну, с которой ему домой не вернуться. Казалось, что не Борис Богушевич, что я это, я уехал в Неметчину, в другую страну, в чужую чужбину, где буду я жить один-одинешенек.
6
В февральский день восемьдесят четвертого, расположившись у телевизора, смотрел я, как хоронили Андропова. Один за другим сменяли друг друга люди в почетном карауле. Лица их омрачала скорбь, но была она не высокой, не божеской, а нервной, суетной, напряженной, связанной с мыслями об их будущем. Эти заботы, вполне очевидные, мешали им разделить печаль осиротевшего семейства. Впрочем, должно быть, их донимал горький вопрос: так кто же следующий?
Среди ветеранских лиц я приметил каменные скулы Рычкова. Афиноген изменился заметно. Плешь его стала еще внушительней, а шея сморщилась в старческих складках. Но взгляд был, как прежде, грозен, страстен и выражал непримиримость.
Мысленно не раз и не два я возвращался к этому дню. Вот уже март пришел в Москву, в студеном воздухе я улавливал робкие весенние всхлипы, а все еще спрашивал себя: как будет связано это событие, вдруг передавшее страну в руки безвестного канцеляриста, с обстоятельствами моей частной жизни? Слова Мельхиорова о сейсмографе, который торчит где-то во мне и время от времени подает приватный сигнал, не шли из ума.
Наше семейство все-таки дожило до исторического дня. Прекрасная Дама Павла Антоновича рухнула и ответила: да. Зря он на меня обижался, все вышло так, как я и предсказывал – она устала его отшивать. Вера Антоновна ликовала – двое благородных людей с их рафинированной интеллигентностью, к тому же созданные друг для друга, соединились в конце концов.
Я засвидетельствовал свою радость – все же ее проняла его верность и образцовая московская речь. На самом же деле я понимал, что неприступное сердце дамы не столько прозрело, сколько смирилось. Но трезвый взгляд тут был неуместен, да и отец был очень доволен – возможно, оттого, что визиты Павла Антоновича сократятся. Не было никакого резона делиться своими соображениями.
С невестой я свел знакомство на свадьбе. Это была осенняя астра с внутренним миром и диатезом. Волоокая, с правильными чертами круглого кукольного лица. Она, безусловно, могла рассчитывать на более завидный подарок, чем младший брат старшей сестры. Скорее всего, она слишком резко обнаруживала свои претензии. В итоге никого не осталось, кроме настойчивого зануды.
Напротив меня сидел пожилой серебряноголовый мужчина с большими развесистыми ушами, похожими на два спущенных паруса. Он беспрерывно мне улыбался. На всякий случай я отвечал ему такими же теплыми ухмылками. Он был гостем со стороны невесты, звали его Рубеном Ервандовичем. По предложению Павла Антоновича его и выбрали тамадой. Тосты следовали один за другим.
Настал мой черед, и обладатель поникших парусов дал мне слово. Я с грустью подумал о Мельхиорове – уж он бы сказал эталонный спич. Стараясь ни разу не усмехнуться, я произнес похвалу терпению. Оно и явилось тем белым конем, на котором (если быть точным – в котором) наш Одиссей (то есть Павел Антонович) въехал в Трою (сиречь – в семейную жизнь). Малодушные люди давно бы признали, что им орешек не по зубам. Но не таков наш Павел Антонович. Не отчаиваясь, с кротовьим упорством, он прогрызал свой путь к твердыне. Его выдающиеся достоинства, скрытые до поры до времени, пробились и стали всем очевидны. Прежде всего – Розалии Карловне (именно так звали невесту). Бессмертные пушкинские строки о рыцаре бедном, в том нет сомнения, относятся и к Павлу Антоновичу. Однако на этот раз «свет небес, святая Роза» к нему снизошла. Счастливый исход увенчал его преданность.
Павел Антонович, как обычно, принял мои хвалы без восторга. Его пухлощекое лицо хранило кислое выражение, глаза затравленного оленя были обращены к сестре, как будто просили ее защиты. Розалия Карловна мне внимала со смутной, еле тлевшей улыбкой. Зато тамада Рубен Ервандович слушал меня с энтузиазмом. От удовольствия он разрумянился, и даже его паруса стали алыми.
После того как я закончил, он подытожил мое выступление, сказав, что мудрец никогда не торопится, и эта неспешность Павла Антоновича есть проявление его мудрости. (В другой обстановке я бы напомнил, что не спешила Розалия Карловна, но тут я предпочел промолчать.)
– Нужно уметь беззаветно ждать, – с чувством подтвердил мой отец.
– Мысль понятна, – сказала Вера Антоновна, – но, смею думать, у Павла Антоновича, помимо верности и терпения, есть и другие прекрасные качества.
Все хором, перебивая друг друга, заголосили, что эти качества давно уже пользуются признанием и, если начать их перечислять, просто не хватит ни слов, ни времени. Павел Антонович успокоился и одарил меня скорбным взглядом, в котором нетрудно было прочесть, что человека его калибра можно обидеть, но не принизить.
Немного поздней, улучив минутку, наш тамада подсел ко мне. Он сообщил, что давно меня знает. Сам он – одно из ответственных лиц в правлении Музыкального фонда. Так вышло, что несколько лет назад мы встретились в арбитражном суде – моя «превосходная аргументация» произвела на него впечатление. Да и впоследствии он не однажды выслушивал о моей особе самые лестные слова – таких цивилистов раз-два и обчелся.
Я сразу смекнул, что не зря он так щедр на эти цветистые периоды. И в самом деле, четвертый период начался с изложения просьбы. У Рубена Ервандовича есть знакомая, очень известная скрипачка, не помогу ли я ей консультацией? Понятно, что после его восхвалений я с легкостью дал свое согласие, а заодно и телефон. Денька через два позвонила скрипачка, назвавшаяся Сирануш Бержерян (я в самом деле слыхал ее имя), и пригласила меня на обед.
И вот я очутился в квартире, не только увешанной, но и заставленной ориентальными коврами. Они закрывали собою пол, они украшали собою стены и даже – вместительную тахту, занимавшую половину гостиной. Кажется, только обеденный стол обошелся без такого покрова, зато он был густо уставлен блюдами. Все они были, подобно коврам, сугубо восточного происхождения. Мне были сообщены их названия, но я не сумел удержать их в памяти. Кроме известного мне сациви запомнил лишь сказочную долму и чечевичную похлебку, которую принесли на первое. Она была беспримерно вкусна. Я наконец-то уразумел, что за подобное объедение можно продать свое первородство.
Меня принимали две брюнетки – хозяйка Сирануш Бержерян и ее родственница – бакинка, гостившая у нее в это время. Надо сказать, кроме цвета волос и, разумеется, их родства, меж ними было не много общего. К тому же в яростно черной копне над мраморным лобиком Сирануш нежно белела снежная прядка, настолько эффектная, что мне подумалось об ее искусственном возникновении. Под стать этой прядке была ее кожа, вполне алебастровой белизны, носик был остренький, продолговатый, но поразительно симпатичный, ресницы – неимоверной длины, они почти закрывали глаза, взиравшие с истомой и негой. Фигурка была почти невесома, и чудилось, что она вся струится. Поистине – ручеек в алом платье, и голос журчал, как ручеек. Если б я должен был определить двумя словами свое ощущение, я выбрал бы – прохладу и влагу.
Напротив, родственница и гостья была высокой и крупнотелой, смуглой, как апшеронская ночь. Черные пятна глаз, как у панды, обильные бедра, полные ноги – Брунгильда, но в закавказской версии. Имя не слишком ей подходило – детское, девичье, хрупкое – Асмик.
Мы выпили за наше знакомство, о деле хозяйка не заговорила. Она казалась немногоречивой, предпочитала слову улыбку с непреодоленным подтекстом. Впрочем, ей говорить и не требовалось – тропическая красавица Асмик не замолкала ни на минуту. Вулкан, клокотавший в ней, был громозвучен – я мысленно спрашивал себя: не собрались ли под окнами люди? Даже когда под просительным взглядом томной загадочной Сирануш Асмик понижала свой голос, ее старательное пиано запросто могло бы поспорить с фортиссимо духового оркестра.
С необычайным воодушевлением она излагала, как проходила бакинская гастроль Сирануш.
– Вай, это было что-то немыслимое! Вся филармония чуть не рухнула. Люди находились в экстазе. Сирануш сыграла на бис «Муки любви», они помешались. Я думала, ее разорвут. Она – на сцене, стоит, как овечка, в белом платье, у ног – толпа. Что-то ревет, чего-то требует. Все в ее власти – скажи она слово, пойдут босиком по острым камням. Один ко мне подошел и крикнул: твоя двоюродная сестра может просить у меня все, что хочет. Я говорю ему: ей не надо. Ей уже Бог дал все с избытком. На следующий день у нас дома мы устроили обед в ее честь. Мой друг Лятиф сам готовил плов, клянусь мамой – никому не доверил. Такого плова никто не сделает (Сирануш авторитетно кивнула). Приехал еще на своей машине его ближайший товарищ Панах. Этот Панах – красавец, лезгин. И очень был хорошо одет – рубашка кремовая, брюки серые, носки такие оригинальные. Еще он с собой привез Менашира.
Я осведомился:
– Тоже лезгин?
– Нет, тот был тат, – сказала Асмик. – У нас в Баку все перемешалось. Мой Лятиф из Евлаха, азербайджанец. Панах – лезгин, Менашир – тат. Такой это город – какой-то ерш, так, кажется, говорят алкоголики. Мы тоже выпили в честь Сирануш. Вижу, Панах на нее смотрит. Не просто смотрит, а душно смотрит. Она, моя птичка, не знает, что делать, сидит – не дышит, глядит как ангел. А этот лезгин в нее впился глазами, пожирает, словно голодный тигр. Мамой клянусь, такое пламя идет от него, нам всем стало жарко. И с каждой минутой он распаляется все больше и больше, какой-то ужас! (Сирануш подтвердила это кивком.) Вай! Оглянуться я не успела, они ее вытащили во двор и начали вталкивать в машину. Сирануш зовет меня: «Асмик, спасай!» Я кричу: «Отпусти ее, проходимец!» Лятиф кричит: «Панах, ты мой гость!» Панах кричит: «Лятиф, клянусь честью, доставлю в целости, будет довольна!»(Сирануш серебряно рассмеялась.) Менашир кричит: «Не хватайся за руль! Всех раздавим!» Я кричу: «Сирануш! Теперь видишь, среди каких ишаков я живу?!» Едва-едва мы ее отстояли. Потом Лятиф мне устроил скандал, он из Евлаха, там все ненормальные. «Ты моих гостей назвала ишаками!» Я говорю: «Ишаки и есть. Даже за женщиной не поухаживали, сразу тащат ее в машину». Он мне на это отвечает, не отвечает, а рычит: «Каждый ухаживает по-своему». Вай! Что было! Он так взбесился, прямо на мне изорвал мою блузку, парень такой оригинальный… (Сирануш кивком согласилась с кузиной.) Тут я ему такое сказала… там была минута молчания.
Она вела свой рассказ вдохновенно, и было понятно, как все ей мило – и этот женский триумф Сирануш, и плов, который готовил Лятиф, друг сердца из пламенного Евлаха, и тат Менашир, и лезгин Панах, этот красавец и проходимец с оригинальными носками, пришедший в полную невменяемость. И даже то, что юный любовник порвал на ней блузку, ей тоже нравилось – все это было ее привычной, знойной, горластой бакинской жизнью, которая – кто бы это сказал – была в те дни уже на излете.
– Все хорошо, – сказал я лояльно, – что кончается хорошо.
– Это кончилось, но не сразу, – с глубоким вздохом сказала Асмик. – У нас есть общий двоюродный брат. Он живет в Армении, в Ленинакане. Его зовут Гриша Амбарцумович. Он запылал, когда это услышал.
Такое занятное сочетание уменьшительного имени с отчеством я воспринял сперва как шутку Асмик, но она объяснила мне, что в Армении такая форма давно узаконена.
– И что же сделал двоюродный брат?
– Что он мог сделать – страшно подумать. У него есть близкий друг Авасетик, мастер спорта и чемпион по штанге. Они клялись, что приедут в Баку, чтоб рассчитаться за честь сестры.
– Но честь, как я понял, не пострадала?
Сирануш загадочно усмехнулась.
– Допустим. Но Гриша Амбарцумович смотрит со своей колокольни, – голос скрипачки звучал как флейта. – Достаточно, что меня коснулись. Это не человек, а порох!
– Если бы вы его увидели! – Асмик даже воздела к небу полные мучнистые длани. – Красавец! Талия как у девушки. Размер ноги у него тридцать восемь.
Я сказал:
– Интересно было б взглянуть.
Сирануш бархатно улыбнулась и благосклонно пообещала:
– Когда он появится в Москве, я вас обязательно познакомлю.
Финальный аккорд, венец застолья! – пышная Асмик сварила нам кофе, а Сирануш принесла бананы (они были редкостью в Москве) и крутобокие гранаты. Отхлебывая из фарфоровой чашечки огненное густое зелье, она ввела меня в суть проблемы.
Из Лондона ей привезли концерт (не то Сибелиуса, не то Бриттена – я сразу забыл, окрестив для себя автора сонаты Бретелиусом по ассоциации с бретелькой – у каждого из нас свои образы). Она сделала собственную редакцию, которую и вручила однажды по легкомыслию и легковерию одному предприимчивому коллеге. Спустя довольно солидный срок этот честолюбивый малый издал сонату в своей редакции, но эта редакция ничем, ни-чем (гром и молния!) не отличалась от редакции Сирануш.
– Мои штрихи! – восклицала она. Ее смиренные очеса, тихо мерцавшие под ресницами, непримиримо заполыхали. – Моя каденция! И аппликатура – тоже моя! Какое бесстыдство!
– Вор! Негодяй! Грязный подлец! – бешено выкрикнула Асмик.
Я попросил ее успокоиться и, обратившись к Сирануш, осведомился о значении терминов. Она пояснила мне, что штрихи – указания для смычка, аппликатура – то же для пальцев, а каденция – это самое главное, в известном смысле – личное творчество, предмет ее гордости, виртуозный экспромт меж разработкой и репризой!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?