Электронная библиотека » Лев Гудков » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 9 марта 2014, 20:59


Автор книги: Лев Гудков


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«Гетто избранничеств»: структура и тематика самиздата

Непримиримо, целиком и полностью – прежде всего так называемый «самиздат». Само это слово устойчиво связывается в массовом сознании, сформированном систематическими кампаниями брежневской прессы, с политическими сочинениями диссидентов. В символическом плане это абсолютно верно, так как именно в этих группах противостояние сталинско-брежневскому репрессивному режиму, пусть одряхлевшему и не такому жестокому, как в 1930–1940-е годы, было наиболее выговоренным и последовательным. Здесь впервые в нашей стране были сформулированы принципы правового государства, демократии, открытости и плюрализма, терпимости, которые заново открываются на страницах газет и журналов в наше время. Именно здесь открыто обсуждались проблемы истории страны, ее узловых, судьбинных моментов – революции, НЭПа, коллективизации и ее цены, массовых репрессий, монополии господства, а также вопросы разделения властей, экологической ситуации и прочие предметы, сегодня наиболее дискутируемые.

Но вместе с тем внимательный разбор позволяет обнаружить в самиздате практически все виды и типы издательской продукции, почти полное соответствие тому, что находило выражение в официальном книгоиздании. Здесь представлен весь круг вопросов, тем, видов литературы, на которую предъявляло спрос общество и которую не в состоянии был обеспечить Госкомиздат. Что же здесь обращалось?

Начнем с самого «безобидного»: хоббистская литература – книги о животных, об уходе за ребенком, сыроедении и иглоукалывании, правилах хорошего тона, сексологическая и медицинская литература, самоучители самого разного назначения – от английского языка до самбо и каратэ; книги о том, как добиться успеха и держать себя в форме, фантастика, детективы и проч.

Следующий пласт литературы, активно функционирующий по каналам межличностных отношений, – словесность «серебряного века» и 1920–1930-х годов, представляющая собой перепечатки со старых изданий, ксероксы тамиздата: Осип Мандельштам и мемуары Надежды Мандельштам, А. Ахматова, А. Платонов, М. Кузмин, Н. Гумилев, В. Ходасевич, М. Булгаков, Е. Замятин, Б. Пильняк и многие другие. Затем – современная литература, не получившая доступа на страницы журналов: Г. Владимов и В. Войнович, А. Солженицын и В. Гроссман, А. Зиновьев и Ю. Алешковский, Л. Чуковская и А. Кёстлер, И. Бродский и А. Битов, авторы «Метрополя».

Разумеется, эта литература не была изолированной, а шла в контексте, в сопровождении мемуарной, историко документальной и очерковой прозы, а также в дополнении, осмыслении и разработке (что характерно!) зарубежной славистики, социальной аналитики и эмигрантской публицистики. А кроме того, такого рода литература плавно переходила в зарубежную и эмигрантскую русскоязычную (и только русскоязычную!) периодику, печатавшую, то есть воспроизводившую уже в печатной форме, машинопись самиздата. Как и всякая периодика, она дополняла и комментировала, сопровождая актуальной критикой и аналитикой, то, что публиковалось здесь же в разделах прозы и поэзии (в самиздате ни критики, ни полемики как таковой не бывало).

Позже, после третьей волны эмиграции, пошла молодая проза московских и ленинградских писателей, ставших известными уже после отъезда, – С. Соколова, Э. Лимонова, В. Марамзина, С. Довлатова, Б. Хазанова, Ю. Мамлеева и т. д.

Можно также назвать очень важный, внутренне чрезвычайно разнородный и многообразный тематический раздел – религиозную литературу. То, что здесь читалось, осмыслялось и людьми изначально верующими, и крестившимися недавно (уже в 1970–1980-е годы, так называемыми «новыми христианами»), и неверующими или равнодушными к вопросам теологии, но ищущими ответы на этические вопросы, было крайне пестро по составу: здесь рукописные молитвенники или Псалтыри, синодальные Библии, христианская теологическая литература самого широкого профиля – от антропологической до патристики, начиная с проповедей и житий и кончая социально-ориентированной религиозной публицистикой, вроде «Вестника РХСД» и изданий «ИМКА-Пресс», например, сочинений митрополита Антония. Освещались не только вопросы церковной жизни и недавней ее истории, гонений и репрессий – воспроизводились основные идеи русских религиозных мыслителей, отчасти даже выходящих за рамки ортодоксального православия (не только, скажем, Г. Якунина или Д. Дудко, но П. Флоренского, Н. Бердяева, С. Булгакова и других). Помимо православной, обращалась и еврейская, и католическая литература, сочинения мистиков и визионеров.

Сказав о религиозной книге, мы должны назвать и весь массив произведений по русской философии – от В. Зеньковского или Л. Карсавина до Л. Шестова и «веховцев», В. Соловьева, Н. Федорова и других, начавших появляться в журнальной форме или планируемых к изданию лишь в самое последнее время. Заметим также, что одно лишь обещание издать их типографским образом (в качестве приложения к журналу «Вопросы философии») немедленно в три с лишним раза подняло тираж последнего, год за годом перед тем терявшего читателей и подписчиков. (Хотя от обещаний до их реализации дело, видимо, дойдет еще не скоро.)

Фактически так или иначе в самиздат проникали в отрывках или в виде отдельных сочинений работы всех направлений современной мысли – от К. Поппера и «новых философов» до неотомистов или комментаторов дзен-буддизма. Кое-что из этого предполагает выпустить в ближайшее время издательство «Прогресс».

Идя дальше по нашему «музею самиздата», оставим в стороне эротику (любого рода – от высоких мировых образцов типа «Камасутры» до любительских переводов Г. Миллера и вульгарной порнографии), западный и восточный оккультизм, необозримое хранилище статей и книг об НЛО, йоге и т. п. – все то, что подлежало цензуре в печати и библиотеках или было по крайней мере «литературой ограниченного пользования», не выдававшейся в залы или выдававшейся «на ответственного» в залах спецхранов. Мы подошли к наиболее напряженной зоне – литературе социально-аналитической, исторической и критико-идеологической, закрытой даже в спецхранах «общего пользования» (хотя сейчас понемногу и здесь кое-что открывается). Речь не только о работах уничтоженных вождей революции, теперь постепенно реабилитируемых, а также идеологических противников коммунистов, но и о трудах по истории большевизма, репрессий, лагерей, гигантский массив документалистики, в которой открыто обсуждались вопросы истории страны фактически всех периодов: до революции, революции, коллективизации, войны, пятилеток – вплоть до самого последнего времени. Сюда входили работы всех тех, кто не вписывался в узкие рамки официальной печати, авторов самых разных мировоззрений и идеологических позиций – монархистов, марксистов, националистов, антисемитов, «спасителей России», ее беспощадных критиков, тех, кто пытался обнаружить исторические корни тоталитаризма, и тех, кого он уничтожал, и тех, кто стремился прозреть ее будущее. В них поднимались проблемы правопорядка и карательной медицины, экономики, принудительного труда, внутрипартийной борьбы, надвигающейся экологической катастрофы и деградации системы управления, национальных отношений и мафии, коррупции, школьного обучения и армии – то есть весь круг тем и вопросов, которые сегодня постепенно осознаются общественным мнением как самые неотложные. Именно эти издания квалифицировались как «антисоветские», а их читатели или авторы подвергались жесточайшим репрессиям.

Но уничтожить мысль, социальную тревогу и стремление к свободному, независимому мышлению и обмену информацией и идеями едва ли возможно. Репрессии последних двадцати лет (отсчитывая их, скажем, от дела И. Бродского и процесса Ю. Даниэля и А. Синявского) дали свое отражение и освещение – хронику правозащитного движения, литературу наиболее «криминальную» по последствиям для тех, кто ее создавал и читал.

Уже из беглого перечисления лишь тематики самиздата видно, что это не какая-то тенденциозная или крамольная литература, а целый мир, точнее, миры словесности, фактически воспроизводящие целый космос культуры, дополняющие или компенсирующие жестко контролируемое издательское дело и лимитированные фонды библиотечной сети. Здесь не только вся аналитика, социальные размышления над процессами общественного развития нашей страны, вообще все вытесненное из официального сознания и его институтов (что, заметим попутно, обернулось жесточайшей деградацией всех этих гуманитарных академических институтов, погрязших в догматизме, внутренних склоках и бесплодии – от философии и социологии до истории, искусствознания и проч. и проч.). Здесь затрагивались все болевые точки, поднимались духовные, нравственные и правовые проблемы общества, вопросы смысла и этики существования, техники поведения, включая рационализацию быта: общество либо систематически восстанавливает всю свою духовную жизнь, либо впадает в беспамятство, внутреннюю агрессию, кому. Во втором случае начинают разрушаться, некрозироваться наиболее важные фундаментальные структуры жизнедеятельности общества, его сознания, межпоколенческого кода культуры. Там же, где механизмы самосознания и передачи культуры (как в русской деревне Нечерноземья) полностью разрушены, процессы деградации в последние несколько лет развертываются устрашающими темпами. Это и опустошение, нарушение демографического равновесия и воспроизводства, и рост социальной патологии – преступности, пьянства, самоубийств, падение моральных основ и авторитетов, чувство глубочайшего унижения и безнадежности.

Но циркуляция самиздата, разумеется, носила крайне дифференцированный характер. Лишь некоторые из орбит частично пересекались. В большинстве случаев отдельные типы литературы обращались, читались и распространялись каждый в своей среде: там, где читали «Бухарина» С. Коэна, редко можно было встретить руководство по хиромантии или сыроедению; там, где обсуждали труды отцов Церкви или Марка Аврелия, практически не встречались книги по каратэ и правилам хорошего тона.

Важнее другое: возникла иная структура организации культуры, фонда памяти. Здесь не появлялись механизмы селекции «лучшего», того, что позднее стало нормативным, эталонным составом культуры – классикой, поскольку были невозможны нормальные формы дискуссии, критики, экспертной оценки и т. п. В отличие от обычных каналов трансляции культуры, от упорядоченной интеллектуальной работы, здесь – в силу нарушений временно́й организации передачи образцов (произведений, авторов, идей и проч.), нерегулярности, случайности контактов, «встречи» с конкретным текстом – критический анализ и переработка, усвоение имели принципиально неиндивидуальный характер. Из-за невозможности систематического доступа к текстам в обращении сохранялись лишь групповые, коллективные стандарты оценок, мнений, нормы отношения к тем или иным событиям, явлениям, процессам. Нерегулярность обращения оборачивалась постоянным устным обсуждением и осмысливанием материала, что создавало среду и почву для усвоения новых идей и представлений. Это сообщество участников «ночных разговоров на кухне» было принципиально открытым и терпимым к разного рода идеям и концепциям – критическим и творческим. Оно выступало столько же хранителем и истолкователем всей предшествующей отечественной и мировой культуры, сколько и ее продолжателем и создателем новой. По существу, это и был творческий, креативный потенциал страны – сфера независимого и свободного мышления, без которого, как известно, не бывает инновации. Конечно, объем этих групп в составе населения страны очень мал – 2–5 процентов, но роль их в жизнедеятельности общества трудно переоценить.

Однако подобные особенности культурной и интеллектуальной деятельности затрудняли или замедляли процесс рационализации среды социального и духовного существования.

Совершенно не случайны временны́е разрывы между первым появлением того или иного текста, произведения или имени и открытой публикацией его. История всей борьбы за доступ публики к сочинениям, например, М. Булгакова или А. Платонова могла бы быть обычной иллюстрацией этого положения вещей. Интервал, продолжительность которого колеблется от 10 до 20–30 лет (иногда и гораздо больше), описанный и понятый многими исследователями как «пауза» («культурный лаг»), выражает одну из особенностей русской культуры, ее централистского устройства. Не имея возможности подробнее обсуждать здесь ее формы, укажем только, что первичный слой интеллектуальной среды, слой – носитель культуры, способный оценить новацию и воспринять ее, крайне хрупок, тонок, быстро исчезает и легко уничтожается, с трудом и очень медленно восстанавливаясь. Нужно довольно большое время, чтобы эта группа – творцы или хранители наиболее сложного культурного слоя – собственными усилиями, без посредников и «руководителей» создала себе среду и почву последующего восприятия. Иными словами, элита сама взращивает и создает своих преемников и, только нарастив соответствующую плоть, может передать результаты своей работы дальше. Тогда и начинается уже в открытых формах процесс обычной трансляции образцов от группы к группе. Сегодня у нас нормальный темп и функционально-специализированный порядок такого транслирования в силу разрушительной работы прежнего, сталинско-брежневского, репрессивного и контролирующего аппарата еще затруднен. Нужны накопители культурного меда, которые имели бы возможность передать его другим.

«Пиковые» даты хронологии самиздата – 1957–1958 годы – связаны с травлей Б. Пастернака и 1974-й – с высылкой А. Солженицына; посередине – процессы Бродского, Синявского – Даниэля и события в Чехословакии, начало правозащитного движения, Хельсинкские комитеты. Основная проблемная и тематическая структура самиздата кристаллизовалась именно в эти годы. Параллельно, «под» нею, с более широкими кругами распространения, но вокруг того же инициативного ядра и тех же проблемно-тематических комплексов и зон существовала песенно-магнитофонная культура (Б. Окуджава и Ю. Ким, А. Галич и В. Высоцкий). Календарь событий показал бы, как одно имя за другим, пласт за пластом культуры втягивались в сферу обостреннейшего, жизненно важного внимания, вслушивания, продумывания и обсуждения. Становились значимы и переходили на «особое положение» – на круги своя, в четыре стены малогабаритной квартиры, где, всегда временно, ютятся блуждающие семинары, вечера или чтения. Документировались, культурно означались и фиксировались как будто несуществующие (по крайней мере – для парадного, витринного сознания и идеологии) сферы или зоны реальности – быта, лагерей, деревни, армии, номенклатуры и т. п. Создавались, обсуждались и хранились произведения – пленки, тексты. Но главное – вырабатывалась и утверждалась сама позиция личности, отвечающей прежде всего перед собой, а не перед «дядей»; формировалась точка зрения, побуждающая к умножению и разнообразию культурного материала, мнений, идей, к его постоянному анализу, упорядочению, конденсации и синтезу. То был естественный протест против внешнего насилия и демагогии, стремление к сохранению внутренней этической формы в застойном, разлагающемся, болотном существовании общества.

Но именно с 1974 года, с этих же временны́х отметок, началась активная жизнь будущих, в полную ширь развернувшихся Победителей в литературе. Если начинали они кто эпигонами первой волны «лейтенантской прозы» в 1950-е годы, кто – на подхвате «деревенских» очерков и повестей в 1960-е, то успеха и признания, общественного веса и тиражно-телевизионной поддержки, превратившей их функционирование в своеобразную систему массовых видео-печатных коммуникаций, они добились именно с середины 1970-х годов.

Как раз в это время сложилась еще одна система тиражирования единообразных текстов массового чтения – «макулатурная серия», фактически санкционировавшая новый распределительный режим литературной жизни книжной культуры. За 12–15 лет действия она задала режим чтения примерно 4–5 миллионам семей, втянув их в систематическое и регулярное потребление 8–10 книг в год. В особый канал подписки хиреющих библиотек выделилась тогда же и «Библиотечная серия». Так что наших ВПЗРов вполне можно было бы назвать героями талонно-дефицитарной эпохи, времени отрегулированного и ставшего систематическим недостатка.

Барьеры и уровни: формы существования в литературной культуре

Реальная литературная жизнь 1970-х годов, тогдашняя читательская культура в ее эмпирической полноте была организована вокруг двух полюсов. Первый отмечал зону наименьшего разнообразия; здесь обращались несколько увесистых эпопей считанных литературных сановников, переиздаваемых к каждому празднику астрономическими по тем временам тиражами. Второй обозначал область, где на свой страх и риск создавали и хранили то, что сегодня понемногу, преодолевая раздражение авторов и приверженцев эпических полотен, переводится в открытое печатное существование, в нормальный режим потенциальной общедоступности. Это был совсем другой, сложно устроенный мир, особый канал приобщения к культуре. Узости круга авторов и читателей (а роли эти не так редко совпадали) соответствовал минимум экземпляров обращавшихся здесь произведений. Зато уж это компенсировалось максимальным разнообразием ходивших по рукам текстов. И чем у́же был круг «своих», кому на основе полного доверия тексты передавались, тем шире оказывался репертуар авторов и названий, богаче спектр тем, мнений, образцов, входивших в читательский кругозор.

Некоторые тексты охватывали всех, становясь как бы общим символом независимости. Таковы были книги А. Солженицына, вобравшие в себя голоса изувеченных и замученных. Его творчество преодолевало границы «второй», подпольной культуры, перекидывая мост к тем группам общества, которые самостоятельно тексты не вырабатывали, но тоже искали символы автономного существования, не удовлетворяясь пайковым рационом государственной массовой библиотеки. (Это могли быть, к примеру, двоемыслящие круги технической интеллигенции, немногочисленные группки сознательных рабочих, наиболее развитые школьники, пополнявшие «поколение дворников и сторожей».) Книги А. Солженицына выходили даже в сферу обмена, правда, полулегального: «Архипелаг ГУЛАГ» под кодовым названием «Таинственный остров» можно было приобрести и на провинциальных книжных толкучках.

Напротив, другие тексты, скажем, такие документы, как «Хроника текущих событий» или редкая в целом социальная аналитика типа работ А. Авторханова и Р. Конквеста, имели заведомо узкий круг обращения и распространялись на расстояние «вытянутой руки», только среди своих, самых близких. Здесь порог доверительности был максимально высоким. Похожим образом, в кружках друзей и ближайших знакомых, расходилась лирика «непубликабельных» поэтов – О. Седаковой или В. Кривулина, Е. Шварц или Д. Пригова; здесь наибольший радиус действия получали, пожалуй, вещи немногих уехавших из СССР, еще и поэтому доходившие через рукописи и печать (прежде всего И. Бродского).

Между двумя обозначенными полюсами – массово-масштабным и узкогрупповым, миллионнотиражным и машинописным – в действительной читательской культуре, всегда – даже в самые глухие годы – многосоставной, располагался пестрый ряд промежуточных явлений.

Друг от друга они отличались степенью доступности читателю, величиной объединяемого ими сообщества единомышленников – огрубленно говоря, наличием экземпляров, обращавшихся в публике более или менее одновременно. Несколько авторов или их отдельных книг балансировали на грани легальности, то и дело соскальзывая в «другую», внепечатную литературу (так было, скажем, с Ф. Искандером и А. Битовым в период «Метрополя»). Другие имена печатавшихся «со скрипом» объединяли интеллигенцию в целом, тогда как у наиболее узких и замкнутых групп авангарда могли вызывать даже отчуждение. Таковы были острокритические по отношению к официальной помпе и витринному благомыслию течения в тогдашней журнальной прозе, ряд явлений «негероической» драматургии, связанные с традициями «серебряного века» направления в лирике. В эту допускавшуюся, но неофициализированную сферу входили два поколения «городской прозы» (не считая вынужденных эмигрировать А. Кузнецова, А. Гладилина, В. Аксенова, близкого к ним Б. Балтера) – от Ю. Трифонова и Б. Окуджавы до Л. Петрушевской и В. Маканина, средняя волна «деревенской прозы» до второй половины 1970-х, когда они надолго замолчали, а в поэзии – А. Тарковский, А. Кушнер, Д. Самойлов, Ю. Мориц и другие. При этом антипафосность позиций, повседневная некрасивость жизни в такого рода драматургии и прозе расценивались рутинной критикой как «принижение», а поиск экзистенциальных ориентиров в лирике – как «камерность». На грани между этой едва терпимой литературой и более официальной словесностью находились имена «бунтарей» 1960-х, весьма значимые прежде, а теперь несколько отодвинутые славой на второй и третий план, хотя порой еще вспыхивавшие в 1970-е (Е. Евтушенко). Иные же из бывших соратников (как, скажем, Р. Рождественский) полностью адаптировались к секретарской словесности и были кооптированы бюрократическим синклитом. Дальше простиралась ничейная земля массового чтения. Сюда входили практически лишенные авторских примет «историческая» экзотика (именем-символом здесь был В. Пикуль); остросюжетная проза (ее «крестным отцом» выступал Ю. Семенов); редкие журнальные бестселлеры года – приметы городской цивилизации эпохи массового образования (напомним «Универмаг» и «Змеелова», «Таксопарк» и «Альтиста Данилова»); переводная проза для периферийной интеллигенции в «Иностранной литературе», монополизировавшей пять частей света (как периферийные журналы по-пиратски владели зарубежным детективом) и т. д. Переходы между разными уровнями читательской культуры (дистанцию между официальным центром и позицией данного автора или группы) можно замерять по тому, насколько в их обиходе участвовали не контролируемые и не навязываемые из центра и сверху средства распространения – устные коммуникации, машинопись, ксерокс. Соотношение типографской и иной печати для романов А. Зиновьева и Г. Маркова складывалось по-разному.

Многие помнят и использовали эти организационные формы «другой жизни» литературы в 1970-х: тамиздат, самиздат, малотиражные первоиздания, «серая» печать, устные межличностные каналы. Легко заметить сходство всего перечисленного с «архивом» как способом сохранения и передачи культуры. Но это и было архивом групп, вытесненных из общей для «всех», открытой, печатной жизни. Отсюда характерное сочетание разнообразия «документов» с интимностью, домашностью поведения тех, кто эти документы создавал, размножал, читал, – тех, чье существование было этим архивом объединено и осмыслено. Здесь можно, наверное, говорить о предельных, аварийных режимах бытия культуры, литературы, искусства. Сведенные – если брать самые крайние случаи – к непосредственной поддержке «своих», эти рукотворные издания должны были пережить безвременье официоза и убийственный гнет социальных обстоятельств, помочь выжить сообществу своих хранителей. Отсюда же, думается, и некоторые смысловые особенности этой, обращавшейся среди доверенных людей, литературы.

Подчеркнем тут лишь два, быть может, наиболее важных момента. «Вторую словесность» отличала предельная дистанция от окружающей действительности – будь то идеолого-критическая либо же альтернативно-утопическая. Точка пребывания и отсчета помещалась не здесь и не сейчас. Но тем самым эта литература достигала предельной способности сплачивать близких вокруг отвоеванного пятачка культурной территории. Тщательно собиралось все, что могло стать опорой в противостоянии нарастающей бессмыслице социального бытия. Сама современность входила в книги, и круг внимания их читателей существенно меньше, чем прошлое ближайших эпох – тридцатых – пятидесятых годов. Культурное «подполье» тех десятилетий, сохранившее связь с предшествующим «серебряным веком», – вот что было обетованной землей «второй культуры», вот что донесли до нынешнего дня тогдашние хранители рукописей и старых книг (их историю еще только начинают восстанавливать). И это расподобление времен здешних и иных – вместе с демонстративной отстраненностью антиутопий Дж. Оруэлла и А. Зиновьева – было крайне существенно, усиливало консолидирующую роль «другой» литературы.

Показательно, что собственно критики, размечающей границы между литературой и не-литературой, в этой словесности не было: еще один знак, что она обращалась к своим и за их пределы, как правило, не выходила (если же выходила, то не в литературном качестве, а как документ). А это значит, что оценка ее во многом предрешалась заранее – самим каналом поступления, средой приобщенных, их кружковым образом жизни. И, стало быть, сама оценка далее не анализировалась; не выверялись и не обсуждались ее основания, процедура, степень достоверности, говоря проще – не разворачивалась вся та деятельность по отбору и толкованию, которая структурирует поток выходящей словесности, задает масштабы и временны́е границы, в которых те или иные тексты значимы. А это уже ставило под вопрос самое, вероятно, главное: кому и как передавать этот литературный и читательский багаж? Иными словами, как будут воссоздаваться во времени ценности, предопределяющие само противостояние двух культур, накапливаться и обобщаться опыт сопротивления?

Не было печати, не было критики, не было и собственно анализа. Он ведь либо существует в рамках специальной науки и гарантируется всей ее системой независимого поиска истины, либо – в более общем культурном смысле – становится надобен лишь при передаче опыта за естественные границы группы непосредственно близких, когда необходимо обсуждать условия перехода культурного достояния к другим, выявлять возникающие при этом потери и переосмысления, выделять устойчивые, «ядерные» и, напротив, более подвижные, «сменные» области накопленных знаний и сложившихся мнений. Все шло попросту так, как оно шло, пока опыт этот удерживался одним поколением, а источник его помещался вне пределов современности, сиюминутности. Литература назначалась «другой жизнью» и здешнему повседневному существованию противопоставлялась, вмешательства в него не предусматривая и ограничиваясь отрешенным, пусть и острокритическим, созерцанием.

Отсюда, кстати, и сравнительно скромная роль журналов в данной читательской среде. Пространственная и временна́я дистанция все больше разделяла, условно говоря, авторов и читателей. Даже и существовавшие как рупор групповых мнений периодические издания – от социально-радикального «Континента» до независимо-культурных «Синтаксиса» и «Третьей волны» – поступали крайне нерегулярно. Тем самым связь единомышленников, противостоящих другим таким же, единство одновременной аудитории какого-то своего журнала – разрывались. А стало быть, делалась невозможной систематическая межгрупповая полемика. Предпочтения у той или иной группы, разумеется, были, но фактором движения литературы, двигателем литературной жизни, ферментом литературного процесса они не становились. Тамиздатский (и вообще зарубежный) журнал превращался в этих условиях в книгу или, точнее, в альманах, лишенный периодичности и регулярности. Номер его означал не отметку времени, а принадлежность к серии, собранию. Можно сказать, что и в данной сфере социального бытия и культурного общения время останавливалось. Хотя, в отличие от романов-эпопей и мира их читателей, время это было иным, поскольку другим персонажем и в других рамках отсчитывалось.

Эпическая надвременность и верховная точка обзора в лауреатской словесности означали незыблемость господствующей позиции, с которой, без промедлений и препон, разом охватывалось монолитное целое. Основной задачей при этом становилось естественное, как бы само собой разумеющееся воспроизводство всего социального и идеологического устройства именно в качестве монолита. В центре же «второй литературы» стоял индивид с его поисками осмысленных основ достойного существования. Его точка зрения задавалась бровкой окопа, высотой нар, ростом и кругозором испытуемого на прочность человека. Мерой опыта был вполне определенный «шаг» времени – поколение, общность таких же, как «я», прошедших один путь вместе и заодно. От этой отметки отсчитывались биографии, отсюда оценивались измены – переход на сторону «победителей», пропажа в тупиках саморазрушения, ампутация рефлексии и растворение в быту. И даже если герой попадал в обстоятельства тотального уничтожения, стирания в лагерную пыль, приведения к анонимному «номеру» – даже в этих истребительных условиях опорой и началом координат понимания, точкой удержания опыта оставался он – отдельный среди разных. А рамки опыта вмещали всю культуру, время, устроенное по образцу памяти – ее ведь и вознамерились уничтожить, ее и предстояло сохранить. Мир стягивался в этот фокус, как бы ни различались от автора к автору окраска жизни, ее атмосфера и строй. Это мог быть «роман образования», как у Ю. Домбровского или А. Битова. «Плутовской роман», как у В. Войновича или Ф. Искандера. Антиутопия, тоже выстроенная как роман образования, но навыворот, своего рода «роман раз-воспитания», «роман одичания», потери человеческого образа, – как у Вен. Ерофеева или А. Зиновьева. Так или иначе, жизнь собиралась воедино в индивиде, собирающем этим самого себя. Так роману, отметим, возвращалась его изначальная в европейской культуре биографическая мера, о катастрофической гибели которой писал в 1922 году О. Мандельштам («Конец романа»). Но как раз эта непрерывная работа самоопределения и начинала пробуксовывать в изолированном пространстве «второй культуры». Начинаясь как поиск себя, роман все острей свидетельствовал о невозможности становления – мир распадался, рассогласовывались стрелки часов, дурная бесконечность длящегося по инерции кошмара затягивала героев А. Битова и А. Зиновьева, А. Терца и Вен. Ерофеева.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации