Текст книги "Хочу быть бедным (сборник)"
Автор книги: Лев Пирогов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Режьте, братцы, режьте…
На прошлой неделе Министерство печати и информации было встревожено инициативой приморского губернатора, поддавшегося «антиамериканским настроениям» и рекомендовавшего ограничить показ американских боевиков в местном телеэфире. В том, что приморцы будут лишены счастливой возможности вместе со всей страной наслаждаться этим важнейшим из искусств каждые субботу и воскресенье, Министерство печати и информации увидело «угрозу цензуры».
О это солёное слово!.. Невольно вспоминается случай, получивший в гуманитарной науке название «Парадокс Басинского». Некоторое время тому назад критик Басинский сдал в один весьма известный литературный журнал статью, в которой среди прочего призывал восстановить институт цензуры. Ему сказали: «Вы призываете к цензуре, а мы журнал либеральный и напечатать это не можем». И во имя борьбы с цензурой вырезали соответствующий абзац.
Очевидно, что с понятием «цензура» произошла та же самая неприятность, что и с понятием «фашизм»: из-за чрезмерной затасканности они лишились своего содержания. Остались только оболочки, незначащие слова. И всё усердие общественного мнения направлено на борьбу со словами. Назови какой-нибудь эстетствующий философ или политик себя «фашистом», и его будут судить. А того, кто реально разрабатывает или внедряет в практику идеи корпоративного государства, судить не будут. (Разве только убьют.)
Вернёмся к нашим голливудским баранам. Юморист-телепроповедник Михаил Задорнов утверждает, что американских фильмов на российском телеэкране должно стать еще больше: «Чтобы отвратилась душа». Не похож ли этот призыв на то, как жертвы сталинских чисток пытались «сдать» в качестве соучастников побольше уважаемых сановных персон, чтобы заронить у следователей и у самого товарища Сталина сомнения в реальности разбираемого дела? Не получалось. Если зла станет «ещё больше», душа не «отвратится», она просто отравится. И поэтому цензура нужна. Литературная цензура – в частности.
На той же неделе, когда Министерство печати и информации пыталось урезонить губернатора-держиморду, мне в руки попался презанятный американский роман. Фантастика, по сути, детское чтение. Речь в нем идёт о том, как полк американцев-северян времен Гражданской войны попал через пространственно-временную дыру на странную планету, населенную сходным образом застрявшими там средневековыми русичами и списанными с монгольских кочевников аборигенами, которые этими русичами питаются. Наши предки изображены слабыми, трусливыми, изворотливыми и лживыми; поедающие их гордые и благородные воины-кочевники куда более симпатичны: в книге объяснено, что каннибализм – не вина их, а скорее беда, недостаток…
Умиляет не столько сама коллизия, сколько то, что роман этот был выкуплен у американского правообладателя, старательно переведен, возможно, даже отредактирован, люди получили зарплаты! Что же Министерство печати? Записано ли название сего издательства в специальный чёрный блокнотик?
Говорят, что цензура – враг информации, а информация – кровь общества, доставляющая к его могучим мозгам живительный кислород. Но это пропагандистский миф. Только идиот полагает, что, пялясь в книгу (уж не говоря о газетах или выпусках новостей), он получает сведения об окружающем мире.
Мой друг, дипломат и писатель Александр Щипин недавно заметил: «У нас вообще какое-то отчуждение между информацией и жизнью. Мы знаем про то, что от нас далеко и на что мы влиять не можем, а живём среди того, про что ничего не знаем. Сколько народу убили в Ираке, я знаю, а про то, кто у нас сегодня нагадил в лифте, – нет. Должно быть, конечно, наоборот».
Конечно. Информированностью у нас называют либо эффект ложного присутствия, либо эффект ложной сопричастности. В результате у людей нарушаются практические рефлексы: они считают себя участниками кажущейся действительности. Такие люди абсолютно не способны действовать в реальных обстоятельствах – например, дать и получить в морду или осознавать свои гражданские права и бороться за них. Они прячутся в текст новостей, как черепаха в панцирь. Этот тип поведения называется в психиатрии шизоидным.
Сегодня шизоидность является не медицинской, а социальной проблемой. Впору изымать у населения телеприёмники. Американские неоконсерваторы Дональд Вуд и Пэт Бьюкенен уже призывают к этому свое зарвавшееся правительство. Неужели и тут они нас обставят?
Гениально предвосхитивший всех маклюэнов с бодрийярами Василий Васильевич Розанов писал уже почти сто лет назад: «Не литература, а литературность ужасна; литературность души, литературность жизни. То, что всякое переживание переливается в играющее, живое слово: но этим все и кончается – само переживание умерло, нет его. От этого после „золотых эпох“ в литературе наступает всегда глубокое разложение всей жизни, ее апатия, вялость, бездарность. Нужна вовсе не „великая литература“, а великая, прекрасная, полезная жизнь».
Розанов был типичной «жертвой цензуры»: его книги изымали из продажи, самого приговаривали к аресту. Но обратите внимание: цитата заканчивается явным парафразом знаменитого столыпинского афоризма о великих потрясениях и великой России. Что общего между «порнографом» Розановым и «держимордой» Столыпиным? Может быть, эта, как её… Родина?
«Приговор себе, России и жизни»
Некоторое время назад литературная общественность была взбудоражена необычным скандалом: известный писатель, лауреат всевозможных премий Михаил Шишкин обвинён в плагиате. Поэт Александр Танков вычитал в его последнем романе «Венерин волос» весьма обширную и почти дословную (но никак не обозначенную) цитату из книги воспоминаний писательницы Веры Пановой.
Это обвинение вызвало бурю недовольства среди многочисленных поклонников писателя. Первая их реакция была бесхитростной: «Шишкин – гений, а никакой Пановой знать не желаем». Затем подтянулись апологеты-теоретики: «Стыдно не знать, что Шишкин – мастер прозаического центона, что его романы – это коллажи из цитат». Последним выступил сам писатель. Вот выдержки из его письма, опубликованного в Интернете:
«Я хочу написать идеальный текст, текст текстов, который будет состоять из отрывков из всего, написанного когда-либо. Из этих осколков должна быть составлена новая мозаика. И из старых слов получится принципиально новая книга, совсем о другом, потому что это мой выбор, моя картина моего мира, которого еще не было и потом никогда не будет… Поставленные плечом к плечу обрывки стилей создают в этой мозаике взрывную силу такой мощи, которой у них самих никогда не было. Это приговор самим себе, России, жизни… Одна из линий в романе „Венерин волос“ решает задачу воскрешения… Необходимо найти в бескрайних залежах мемуарного мусора именно те реалии, который окружали ту ростовскую девочку… Я делаю литературу следующего измерения».
Итак, «литература следующего измерения» – против «мемуарного мусора». Расклад, удовлетворивший как защитников писателя, так и его обвинителей. Поэтому оставим в стороне этические оценки. Попробуем разобраться в другом: «из какого сора» произрастает оказавшийся столь близким и понятным многим творческий метод Михаила Шишкина?
Вот выдержка из интервью, данного им в 2000 году журналу «Итоги» по поводу романа «Взятие Измаила»:
«В Москве к такой прозе я бы не пришел. Сразу после переезда сел писать начатый в России роман, а ничего не получалось… Здесь вступаешь в другие отношения с кириллицей. Тамошняя жизнь здесь, в Швейцарии, становится текстами на полках. Пришлось остановиться и начать все сначала».
Очень показательное признание. Путь к постмодернистскому ощущению «мир-как-текст» лежит через «утрату почвы».
Жить без «почвы» не получается, и писатель ищет, куда бы пустить корни: «Обилие цитат (а весь роман состоит из цитат: словесных, стилистических) – не кабинетная схема, не применение разработок какого-то „изма“, а лишь естественная попытка привязаться к традиции. Живительное семя прорастает на компостной куче. Условие воспроизводства – перегной, куча объедков детства и очистков прочитанного. Все, что упреет, разрыхлится и ляжет основой, культурным слоем, гумусом для ахматовского сора. Время и поколения увеличивают слой и качество перегноя».
Итак, личный опыт прошлого и чужие тексты уравнены в правах – и то и другое «мёртвое». Единственная доступная писателю живая реальность – это реальность творимого здесь и сейчас текста. Другой реальности нет – она осталась в «тамошней жизни».
Похожие чувства испытывают сегодня и многие наши читатели: «страна пребывания» у них – гадкая, ничего общего с ее «преступным прошлым» иметь не хочется, будущее – сомнительно, настоящее – отвратительно. Связывать себя со всем этим кошмаром моральными обязательствами – увольте. Лучше я почитаю книжечку. Там – хорошо. А всё, что за пределами текста, – предрассудок, химера. Такова позиция «читателя-постмодерниста».
Для «читателя-реалиста» литература – копилка опыта. Писатель пополняет, читатель пользуется. Для «читателя-постмодерниста» литература – средство передвижения. Все равно куда – лишь бы отсюда. Не случайно новое поколение выбирает переводную литературу. Либо – «прозаический центон» эмигранта, выносящего «приговор России и жизни».
«Случай Шишкина» – это очень показательный прецедент. Под предлогом обвинения в плагиате была сделана едва ли не первая в нашей литературной истории попытка осудить «высокий» (а не очевидно «игровой» и хулиганский) постмодернизм. Осудить со «старых» позиций – ну как если бы нынешнего «эффективного собственника» судили с позиций общинной этики. Что поделать – люди рождаются и умирают по-старому… Но подсуден ли постмодернизм?
Излюбленный постмодернистами французский психиатр Жак Лакан прославил себя следующей фразой: «Бессознательное структурировано как языковая деятельность». А что, если верно обратное? Что, если высокоорганизованная языковая деятельность структурирована как перманентный конфликт сознания и бессознательного – и продуктом этого конфликта является невроз?..
Владимир Сорокин, объясняя свои творческие мотивы, однажды процитировал Пригова: «Пока пишу – всё нормально, а как поднимаешь голову от листа – такая тоска накатывает…» Но и у Льва Толстого был невроз. И у разбитого параличом Николая Островского. И вообще – здоровых людей не бывает. Бывают просто сильные и слабые. Разумно ли их держать в одной клетке? Там, где господствуют Островские, не выживет Сорокин – и наоборот… А посему место шишкинской «литературы следующего измерения» – рядом с Сорокиным.
В процитированном выше письме Михаил Шишкин дал понять, что считает себя дирижером, а прочих писателей – музыкантами своего оркестра. Правда, музыканты эти мертвы. А значит, получается такая картина…
Дирижер берет палочку. Включает магнитофон. Встает перед зеркалом. И потекла музыка! О, какое вдохновение он испытывает!.. Какой космический процесс у него внутри!..
Что ж – всё правильно, всё нормально. Не можешь дать сдачи хулигану во дворе – поколоти подушку. Неохота мозолить пальцы о струны (а душа рвется к прекрасному) – воображай перед зеркалом. Проблема в том, что если таковые воображания будут взяты за эталон, настоящие музыканты рано или поздно переведутся.
Останется один диджей Спуки.
Филонов, Краснопевцев и чёрт
В ГМИИ имени Пушкина (Музей частных коллекций) завезли Филонова. Ну и я тоже пошёл, да.
Репродукции Филонова в журнале «Огонёк» всегда наводили на меня скуку, казались чем-то вроде невротического рисования во время заседаний в блокнотах, а за названиями картин («Формула Революции», «Формула Весны», «Формула Свиньи и Собаки») виделось что-то медицински пугающее – вроде как дорвался голодный человек до ковриги и всю её съел. И совершенно непонятен был сопутствующий этим репродукциям стон: «О, Фило-о-о-онов!..» (Издаётся людьми с высшим образованием.)
Пошёл. А тут сперва надо сказать, что ГМИИ имени Пушкина – премерзкий музей. В Третьяковку билет стоит 100 рублей, а сюда – 200–300. И еще за 500 рублей билет предлагают – это, значит, сразу в три корпуса. Да будь ты хоть трижды сибиряк из Кемерова с чемоданом пельменей – не обойдёшь трёх корпусов, ног не хватит! И предлагать такие билеты честным гостям столицы, приехавшим посмотреть на гипсовые копии Аполлонов, – ни что иное, как мошенничество и подлость.
А самое подлое и мерзопакостное во всём ГМИИ – это именно Музей частных коллекций.
«В этом зале представлены картины из коллекции доктора гинекологических наук Пасько Анастасея Наумовича. Анастасей Наумович принадлежит к тому поколению собирателей, которые начали свою деятельность в 40–50-е годы…»
Вчитайтесь в это «начали свою деятельность в 40–50-е годы».
Ясно? В войну и после войны, когда старушки-серебряновековки плинтусы от голода грызли, эта сволочь «начала свою деятельность»! За стакан мучицы…
Ну ладно. Коротко о Филонове. Он занятный. Все эти «формулы» с их «вибрациями», конечно, торжество мертвечины. Слепой, не впускающий в себя колорит, хоть и грамотный – но абсолютно декоративный, искусственный. Задавленность кубизмом и маринеттивщиной, «лучизмом» и прочими корчами. Всё это для базедовых доцентов-филологов, которые образованность показать хочут. Ну или для сушёных кузнечиков-искусствоведов, которым всякое явление интересно – лишь бы «в конетксте» да «в синтагматике». А вот карикатуры филоновские меня тронули. Все эти зверо-собаки, трупо-лошади и недолюди. В них есть энергия, есть вдохновение. Вопрос только – из какого источника.
Ну а теперь про случай, который потряс меня едва ли не больше трупо-людей Филонова.
Один из залов постоянной экспозиции в Музее частных коллекций занят вот чем – воссозданием мастерской художника Краснопевцева.
Краснопевцев плохой художник, как всякий, кто выезжает на «своеобразии», за которое выдаёт упорное механистическое повторение одних и тех же тем, мотивов, приёмов. Однако «место в истории современного искусства» занимает почётное – куда ни плюнь, обязательно по Краснопевцеву потечёт: и в журналах он, и в альманахах, и в воспоминаниях современников. Наверное, друзей у него много хороших было. И вот, значит, мастерская такого дружелюбного человека досталась Музею частных коллекций. Целый зальчик под неё отвели.
Художники ведь как? Очень всякую дрянь собирать любят. То камушки, то кастрюли ржавые, то иконы, то оружие, то керамику. Это хороший тон: если есть мастерская – обязательно надо в неё дряни натаскать побольше. Череп должен быть обязательно: если не повезло – гипсовый, а если повезло, то и настоящий, и плевать, что это оскорбление смерти – художник же… У Краснопевцева был настоящий. И ещё у него были книги. Преимущественно из серии «Литературные памятники». Чувствуете, как свой интеллектуальный облик позиционировал? КЛАССИК! Ещё оклады икон старинные и большая икона Спаса, возле которой и состоялось Событие.
Маманька с дитём, хорошая такая, из арбатской интеллигенции, ухоженная, доченьку, отличницу музыкальной школы, наставляет. В витрину, где икона как раз, взором (а не пальцем неинтеллигентно) тычет и наставляет: шу-шу-шу, шу-шу-шу… И вдруг громко так, требовательно (или то я подошёл поближе, загипнотизированный маманькиными очками):
– Ты же знаешь, что Иисус Христос был еврей?
Девочка кивнула. Вид у неё был запоминающий, впитывающий – как у заправляемой дорогим бензином машины.
Я подумал: отчего тут так всё?
Отчего начал свою деятельность в 40–50-е, отчего свинособаки и зверолюди, отчего череп, отчего не Сын Божий?..
И как Чичиков, в бричке едущий, не услыхал ответа.
Литературный кризис
Рассуждения о литературном кризисе давно уже стали излюбленным спортом критиков. Известная статья Антоновича, в которой литературе пушкинско-гоголевской эпохи впервые было дано определение Золотого века, так прямо и называлась – «Литературный кризис».
Любопытно, что написана она всего через два года после «Униженных и оскорбленных», через год после «Отцов и детей» и за два года до «Преступления и наказания» – в это великое пятилетие союзных конструкций. Не удивительно ли, что речь о кризисе зашла именно в ту эпоху, когда происходило становление русского реалистического романа? И не связано ли это с тем, что последние по времени жалобы критиков на неудовлетворительное состояние текущей словесности также относятся в первую очередь к романному жанру?
До 60-х годов XIX века жалобы на «кризис» были попросту невозможны. Недостатки тогдашней словесности, ведущей свою невеликую родословную от «Оды на взятие Хотина», были болезнями роста, а не усталости, ведь еще и долгое время после Пушкина литература в России рассматривалась в ряду Петровских культурных заимствований. Отчего же кризис случился именно тогда, когда вопрос о национально-самобытной литературе был решен положительно?
Ответ на этот вопрос отчасти находим в вышеупомянутой статье Антоновича: «Недавно еще казалось, будто все органы литературы проникнуты одним духом и одушевлены одинаковыми стремлениями; все они, по-видимому, согласно шли к одной цели и преследовали одинаковые интересы… Поистине, то был золотой век нашей литературы, период ее невинности и блаженства!.. Теперь же в нашей литературе наступил век железный и даже глиняный… Вражда вышла за пределы литературного домашнего круга; один литературный орган старается подставить ногу другому и вырыть яму на том пути, который лежит вне области литературы… Обличительное направление сменяется защитительным; в литературных исполинах и пигмеях заметен большой упадок храбрости…»
Хотя во многом эти сетования были вызваны вполне конкретной ситуацией, сложившейся в 1863 году вокруг «Современника», в них содержится и вполне объективная оценка той общественной ситуации, которая предшествовала и сопутствовала расцвету русского реалистического романа.
Либерализм в России 30–40-х годов был идеологией весьма и весьма расплывчатой. Это позволяло объединяться в общие «направления» носителям совершенно разных политических взглядов. Круг единомышленников могли составить аристократ Одоевский и разночинец Белинский, помещик Тургенев и self-made man Некрасов, западник Боткин и славянофилы Аксаковы. Их объединяло нечто большее, чем профессиональные интересы: образованное сословие того времени было мучимо комплексом неполноценности перед Европой. Становление русской литературы компенсировало его и было важнейшим аспектом становления национального общества.
Свидетельствами того, что цель достигнута, а значит идиллия совместного строительства национальной идеи завершена, было, с одной стороны, появление в литературе «разбуженной» разночинной прослойки, немедленно приведшее к расколу в либеральном лагере, а с другой – те условия, в которых происходило становление реалистического романа. Известны крайне сложные, если не сказать враждебные, отношения между Тургеневым, Толстым и Достоевским. Тому способствовали не только личные обстоятельства, но и «логика жанра».
В «Эстетике» Гегеля обозначены две основные жанровые разновидности эпоса. Первая из них – героический эпос, соответствующий тем историческим условиям, которые не стесняют гражданской инициативы отдельной личности. Не будем далеко ходить за примерами: прекрасными образцами «не стесненной гражданской инициативы» в русской литературе были Тарас Бульба и Павел Иванович Чичиков. Удивительно ли, что оба они возникли в период активного поиска литературной (в скобках – национальной) идентичности?
Вторая разновидность эпоса – это роман, развивающийся в более позднюю эпоху, когда в обществе складываются «упорядоченно-прозаические» отношения, когда государственная власть уже не способствует проявлениям гражданской инициативы, задача национального строительства отступает на второй план, и в жизни отдельной личности начинают преобладать частные интересы.
В гегелевской модели, равно как и в приведенной выше цитате из статьи Антоновича, прослеживается ответ на вопрос о том, что послужило толчком к разговорам о литературном кризисе. Прежде всего это ощущение кризиса социально-нравственного. Освобождаясь от функций этногенеза, литература перестает быть в строгом смысле национальной; роман – это литература гражданского общества, плохо совместимого с идеалами конфессиональной, этнической, а в конечном счёте и национальной соборности.
Ярчайшим выражением этих проблем стало творчество Достоевского, который задавался вопросом, возможна ли внесоборная нравственность. Ответ отрицательный. Не случайно именно Достоевский через журнал «Время» поднял в начале шестидесятых годов широкую дискуссию о «почве», без которой, по его мнению, общественный прогресс теряет нравственный, а следовательно и всякий вообще смысл.
Интересно, что Толстой, в гораздо большей степени бывший сторонником эмансипации, приходил к тем же выводам, однако в обоих случаях логика жанра оказывалась сильнее субъективных авторских выводов. Читателей в гораздо большей степени привлекало «преступление», чем «наказание» – обаянию зла в мятущихся экзистенциальных героях они внимали куда охотнее, чем морализаторским финалам с просветленным Раскольниковым и «осамевшей» Наташей.
В результате русский роман вполне естественно совершил переход от реализма с его потребностью к воплощению духа в материально-конкретном образе (наиболее чистым образом тождества идеального и реального была православная иконопись и шире – сама концепция богочеловечества) к без-образному и тем самым глубоко антихристианскому по своей онтологической сути модернизму. Нравственная катастрофа, которой боялся Достоевский, когда писал о потере Бога, свершилась его именем.
Одним из аспектов этой катастрофы стало то, что ослабленная европейская идентичность в конце концов оказалась не в силах ассимилировать инокультурные влияния, в частности иудейское и исламское, с их зашифрованным, абстрактно-геометрическим, а потому не поддающимся модернистской деконструкции и нравственной редукции Богом.
Примерно так же всё было с советской и постсоветской литературами. В начале и конце XX века в России были предприняты две попытки антропогенеза, сопровождавшиеся литературными периодами эпического одушевления. В последнем случае это была не только поэма «Москва – Петушки», но даже и такие насыщенные формальной памятью героического жанра произведения, как «Душа патриота, или Различные послания к Ферфичкину» Е. Попова.
Казалось, победа либеральной идеологии должна увенчаться своими «Тихим Доном» и «Пирамидой», однако вместо этого мы наблюдаем лишь мутные потоки замаскированной под романы асоциальной мемуаристики.
Очевидно, что отсутствие потенциального конфликта между официально объявленным торжеством идеологии «частного интереса» и жанром, который Гегель определял как «конфликт между поэзией сердца и противостоящей ей прозой житейских отношений» привело к тому, что роман оказался в этой комбинации лишним.
Проза житейских отношений возобладала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.