Текст книги "Отрочество. Юность"
Автор книги: Лев Толстой
Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Глава XIX
Корнаковы
Второй визит по дороге был к Корнаковым. Они жили в бельэтаже большого дома на Арбате. Лестница была чрезвычайно парадна и опрятна, но не роскошна. Везде лежали полосушки, прикреплённые чисто-начисто вычищенными медными прутами, но ни цветов, ни зеркал не было. Зала, через светло налощённый пол которой я прошёл в гостиную, была также строго, холодно и опрятно убрана, всё блестело и казалось прочным, хотя и не совсем новым, но ни картин, ни гардин, никаких украшений нигде не было заметно. Несколько княжон были в гостиной. Они сидели так аккуратно и праздно, что сейчас было заметно: они не так сидят, когда у них не бывает гостя.
– Maman сейчас выйдет, – сказала мне старшая из них, подсев ко мне ближе. С четверть часа эта княжна занимала меня разговором весьма свободно и так ловко, что разговор ни на секунду не умолкал. Но уж слишком заметно было, что она занимает меня, и поэтому она мне не понравилась. Она рассказала мне между прочим, что их брат Степан, которого они звали Этьен и которого года два тому назад отдали в Юнкерскую школу, был уже произведён в офицеры. Когда она говорила о брате и особенно о том, что он против воли maman пошёл в гусары, она сделала испуганное лицо, и все младшие княжны, сидевшие молча, сделали тоже испуганные лица; когда она говорила о кончине бабушки, она сделала печальное лицо, и все младшие княжны сделали то же; когда она вспомнила о том, как я ударил St.-Jérôme’a и меня вывели, она засмеялась и показала дурные зубы, и все княжны засмеялись и показали дурные зубы.
Вошла княгиня; та же маленькая, сухая женщина с бегающими глазами и привычкой оглядываться на других, в то время как она говорила с вами. Она взяла меня за руку и подняла свою руку к моим губам, чтобы я поцеловал её, чего бы я иначе, не полагая этого необходимым, никак не сделал.
– Как я рада вас видеть, – заговорила она с своей обыкновенной речивостью, оглядываясь на дочерей. – Ах, как он похож на свою maman. He правда ли, Lise?
Lise сказала, что правда, хотя я знаю наверно, что во мне не было ни малейшего сходства с матушкой.
– Так вот как вы, уж и большой стали! И мой Этьен, вы его помните, ведь он ваш троюродный… нет, не троюродный, а как это, Lise? моя мать была Варвара Дмитриевна, дочь Дмитрия Николаича, а ваша бабушка Наталья Николаевна.
– Так четвероюродный, maman, – сказала старшая княжна.
– Ах, ты всё путаешь, – сердито крикнула на неё мать, – совсем не троюродный, a issus de germains[81]81
четвероюродный брат (франц.).
[Закрыть], – вот как вы с моим Этьеночкой. Он уж офицер, знаете? Только нехорошо, что уж слишком на воле. Вас, молодёжь, надо ещё держать в руках, и вот как!.. Вы на меня не сердитесь, на старую тётку, что я вам правду говорю; я Этьена держала строго и нахожу, что так надо.
– Да, вот как мы родня, – продолжала она, – князь Иван Иваныч мне дядя родной и вашей матери был дядя. Стало быть, двоюродные мы были с вашей maman, нет, троюродные, да, так. Ну, а скажите: вы были, мой друг, у кнезь Ивана?
Я сказал, что ещё нет, но буду нынче.
– Ах, как это можно! – воскликнула она, – это вам первый визит надо было сделать. Ведь вы знаете, что кнезь Иван вам всё равно что отец. У него детей нет, стало быть его наследники только вы да мои дети. Вам надо его уважать и по летам, и по положению в свете, и по всему. Я знаю, вы, молодёжь нынешнего века, уж не считаете родство и не любите стариков; но вы меня послушайте, старую тётку, потому что я вас люблю, и вашу maman любила, и бабушку тоже очень, очень любила и уважала. Нет, вы поезжайте, непременно, непременно поезжайте.
Я сказал, что непременно поеду, и так как уж визит, по моему мнению, продолжался достаточно долго, я встал и хотел уехать, но она удержала меня.
– Нет, постойте минутку. Где ваш отец, Lise? позовите его сюда; он так рад будет вас видеть, – продолжала она, обращаясь ко мне.
Через минуты две действительно вошёл князь Михайло. Это был невысокий плотный господин, весьма неряшливо одетый, невыбритый и с каким-то таким равнодушным выражением в лице, что оно походило даже на глупое. Он нисколько не был рад меня видеть, по крайней мере, не выразил этого. Но княгиня, которой он, по-видимому, очень боялся, сказала ему:
– Не правда ли, как Вольдемар (она забыла, верно, моё имя) похож на свою maman? – и сделала такой жест глазами, что князь, должно быть, догадавшись, чего она хотела, подошёл ко мне и с самым бесстрастным, даже недовольным выражением лица протянул мне свою небритую щёку, в которую я должен был поцеловать его.
– А ты ещё не одет, а тебе надо ехать, – тотчас же после этого начала говорить ему княгиня сердитым тоном, который, видимо, был ей привычен в отношении с домашними, – опять чтоб на тебя сердились, опять хочешь восстановить против себя.
– Сейчас, сейчас, матушка, – сказал князь Михайло и вышел. Я раскланялся и вышел тоже.
Я в первый раз слышал, что мы были наследники князя Ивана Иваныча, и это известие неприятно поразило меня.
Глава XX
Ивины
Мне ещё тяжелей стало думать о предстоящем необходимом визите. Но прежде, чем к князю, по дороге надо было заехать к Ивиным. Они жили на Тверской, в огромном красивом доме. Не без боязни вошёл я на парадное крыльцо, у которого стоял швейцар с булавой.
Я спросил его – дома ли?
– Кого вам надо? Генеральский сын дома, – сказал мне швейцар.
– А сам генерал? – спросил я храбро.
– Надо доложить. Как прикажете? – сказал швейцар и позвонил. Лакейские ноги в штиблетах показались на лестнице. Я так оробел, сам не знаю чего, что сказал лакею, чтоб он не докладывал генералу, а что я пройду прежде к генеральскому сыну. Когда я шёл вверх по этой большой лестнице, мне показалось, что я сделался ужасно маленький (и не в переносном, а в настоящем значении этого слова). То же чувство я испытал и тогда, когда мои дрожки подъехали к большому крыльцу: мне показалось, что и дрожки, и лошадь, и кучер сделались маленькие. Генеральский сын лежал на диване с открытой перед ним книгой и спал, когда я вошёл к нему. Его гувернёр, г. Фрост, который всё ещё оставался у них в доме, вслед за мной своей молодецкой походкой вошёл в комнату и разбудил своего воспитанника. Ивин не изъявил особенной радости при виде меня, и я заметил, что, разговаривая со мной, он смотрел мне в брови. Хотя он был очень учтив, мне казалось, что он занимает меня так же, как и княжна, и что особенного влеченья ко мне он не чувствовал, а надобности в моём знакомстве ему не было, так как у него, верно, был свой, другой круг знакомства. Всё это я сообразил преимущественно потому, что он смотрел мне в брови. Одним словом, его отношения со мной были, как мне ни неприятно признаться в этом, почти такие же, как мои с Иленькой. Я начинал приходить в раздражённое состояние духа, каждый взгляд Ивина ловил на лету и, когда он встречался с глазами Фроста, переводил его вопросом: «И зачем он приехал к нам?»
Поговорив немного со мной, Ивин сказал, что его отец и мать дома, так не хочу ли я сойти к ним вместе.
– Сейчас я оденусь, – прибавил он, выходя в другую комнату, несмотря на то, что и в своей комнате был хорошо одет – в новом сюртуке и белом жилете. Через несколько минут он вышел ко мне в мундире, застёгнутом на все пуговицы, и мы вместе пошли вниз. Парадные комнаты, через которые мы прошли, были чрезвычайно велики, высоки и, кажется, роскошно убраны, что-то было там мраморное, и золотое, и обвёрнутое кисеёй, и зеркальное. Ивина в одно время с нами из другой двери вошла в маленькую комнату за гостиной. Она очень дружески-родственно приняла меня, усадила подле себя и с участием расспрашивала меня о всём нашем семействе.
Ивина, которую я прежде раза два видал мельком, а теперь рассмотрел внимательно, очень понравилась мне. Она была велика ростом, худа, очень бела и казалась постоянно грустной и изнурённой. Улыбка у неё была печальная, но чрезвычайно добрая; глаза были большие, усталые и несколько косые, что давало ей ещё более печальное и привлекательное выражение. Она сидела не сгорбившись, а как-то опустившись всем телом, все движенья её были падающие. Она говорила вяло, но звук голоса её и выговор с неясным произношением р и л были очень приятны. Она не занимала меня. Ей, видимо, доставляли грустный интерес мои ответы об родных, как будто она, слушая меня, с грустью вспоминала лучшие времена. Сын её вышел куда-то, она минуты две молча смотрела на меня и вдруг заплакала. Я сидел перед ней и никак не мог придумать, что́ бы мне сказать или сделать. Она продолжала плакать, не глядя на меня. Сначала мне было жалко её, потом я подумал: «Не надо ли утешать её, и как это надо сделать?» – и, наконец, мне стало досадно за то, что она ставила меня в такое неловкое положение. «Неужели я имею такой жалкий вид? – думал я, – или уж не нарочно ли она это делает, чтоб узнать, как я поступлю в этом случае?»
«Уйти же теперь неловко, – как будто я бегу от её слёз», – продолжал думать я. Я повернулся на стуле, чтоб хоть напомнить ей о моём присутствии.
– Ах, какая я глупая! – сказала она, взглянув на меня и стараясь улыбнуться, – бывают такие дни, что плачешь без всякой причины.
Она стала искать платок подле себя на диване и вдруг заплакала ещё сильнее.
– Ах, боже мой! как это смешно, что я всё плачу. Я так любила вашу мать, мы так дружны… были… и…
Она нашла платок, закрылась им и продолжала плакать. Опять повторилось моё неловкое положение и продолжалось довольно долго. Мне было и досадно, и ещё больше жалко её. Слёзы её казались искренни, и мне всё думалось, что она не столько плакала об моей матери, сколько о том, что ей самой было не хорошо теперь, и когда-то, в те времена, было гораздо лучше. Не знаю, чем бы это кончилось, ежели бы не вошёл молодой Ивин и не сказал, что старик Ивин её спрашивает. Она встала и хотела уже идти, когда сам Ивин вошёл в комнату. Это был маленький, крепкий, седой господин с густыми чёрными бровями, с совершенно седой, коротко обстриженной головой и чрезвычайно строгим и твёрдым выражением рта.
Я встал и поклонился ему, но Ивин, у которого было три звезды на зелёном фраке, не только не ответил на мой поклон, но почти не взглянул на меня, так что я вдруг почувствовал, что я не человек, а какая-то не стоящая внимания вещь – кресло или окошко, или ежели человек, то такой, который нисколько не отличается от кресла или окошка.
– А вы всё не написали графине, моя милая, – сказал он жене по-французски, с бесстрастным, но твёрдым выражением лица.
– Прощайте, monsieur Irteneff, – сказала мне Ивина, вдруг как-то гордо кивнув головой и так же, как сын, посмотрев мне в брови. Я поклонился ещё раз и ей, и её мужу, и опять на старого Ивина мой поклон подействовал так же, как ежели бы открыли или закрыли окошко. Студент Ивин проводил меня, однако, до двери и дорогой рассказал, что он переходит в Петербургский университет, потому что отец его получил там место (он назвал мне какое-то очень важное место).
«Ну, уж как папа́ хочет, – пробормотал я сам себе, садясь в дрожки, – а моя нога больше не будет здесь никогда; эта нюня плачет, на меня глядя, точно я несчастный какой-нибудь, а Ивин, свинья, не кланяется; я же ему задам…» Чем это я хотел задать ему, я решительно не знаю, но так это пришлось к слову.
После часто мне надо было выдерживать увещания отца, который говорил, что необходимо кюльтивировать это знакомство и что я не могу требовать, чтоб человек в таком положении, как Ивин, занимался мальчишкой, как я; но я выдержал характер довольно долго.
Глава XXI
Князь Иван Иваныч
– Ну, теперь последний визит на Никитскую, – сказал я Кузьме, и мы покатили к дому князя Ивана Иваныча.
Пройдя через несколько визитных испытаний, я обыкновенно приобретал самоуверенность и теперь подъезжал было к князю с довольно спокойным духом, как вдруг мне вспомнились слова княгини Корнаковой, что я наследник; кроме того, я увидел у крыльца два экипажа и почувствовал прежнюю робость.
Мне казалось, что и старый швейцар, который отворил мне дверь, и лакей, который снял с меня шинель, и три дамы и два господина, которых я нашёл в гостиной, и в особенности сам князь Иван Иваныч, который в штатском сюртуке сидел на диване, – мне казалось, что все смотрели на меня как на наследника, и вследствие этого недоброжелательно. Князь был со мной очень ласков, поцеловал меня, то есть приложил на секунду к моей щеке мягкие, сухие и холодные губы, расспрашивал о моих занятиях, планах, шутил со мной, спрашивал, пишу ли я всё стихи, как те, которые написал в именины бабушки, и сказал, чтобы я приходил нынче к нему обедать. Но чем больше он был ласков, тем больше мне всё казалось, что он хочет обласкать меня только с тем, чтобы не дать заметить, как ему неприятна мысль, что я его наследник. Он имел привычку, происходившую от фальшивых зубов, которых у него был полон рот, – сказав что-нибудь, поднимать верхнюю губу к носу и, производя лёгкий звук сопения, как будто втягивать эту губу себе в ноздри, и когда он это делал теперь, мне всё казалось, что он про себя говорил: «Мальчишка, мальчишка, и без тебя знаю: наследник, наследник», и т. д.
Когда мы были детьми, мы называли князя Ивана Иваныча дедушкой, но теперь, в качестве наследника, у меня язык не ворочался сказать ему – «дедушка», а сказать – «ваше сиятельство», – как говорил один из господ, бывших тут, мне казалось унизительным, так что во всё время разговора я старался никак не называть его. Но более всего меня смущала старая княжна, бывшая тоже наследницей князя и жившая в его доме. Во всё время обеда, за которым я сидел рядом с княжной, я предполагал, что княжна не говорит со мной потому, что ненавидит меня за то, что я такой же наследник князя, как и она, и что князь не обращает внимания на нашу сторону стола потому, что мы – я и княжна – наследники, ему одинаково противны.
– Да, ты не поверишь, как мне было неприятно, – говорил я в тот же день вечером Дмитрию, желая похвастаться перед ним чувством отвращения к мысли о том, что я наследник (мне казалось, что это чувство очень хорошее), – как мне неприятно было нынче целых два часа пробыть у князя. Он прекрасный человек и был очень ласков ко мне, – говорил я, желая, между прочим, внушить своему другу, что всё это я говорю не вследствие того, чтобы я чувствовал себя униженным перед князем, – но, – продолжал я, – мысль о том, что на меня могут смотреть, как на княжну, которая живёт у него в доме и подличает перед ним, – ужасная мысль. Он чудесный старик и со всеми чрезвычайно добр и деликатен, а больно смотреть, как он мальтретирует эту княжну. Эти отвратительные деньги портят все отношения! Знаешь, я думаю, гораздо бы лучше прямо объясниться с князем, – говорил я, – сказать ему, что я его уважаю как человека, но о наследстве его не думаю и прошу его, чтобы он мне ничего не оставлял, и что только в этом случае я буду ездить к нему.
Дмитрий не расхохотался, когда я сказал ему это; напротив, он задумался и, помолчав несколько минут, сказал мне:
– Знаешь что? Ты не прав. Или тебе не до́лжно вовсе предполагать, чтоб о тебе могли думать так же, как об этой вашей княжне какой-то, или ежели уж ты предполагаешь это, то предполагай дальше, то есть что ты знаешь, что о тебе могут думать, но что мысли эти так далеки от тебя, что ты их презираешь и на основании их ничего не будешь делать. Ты предполагай, что они предполагают, что ты предполагаешь это… но, одним словом, – прибавил он, чувствуя, что путается в своём рассуждении, – гораздо лучше вовсе и не предполагать этого.
Мой друг был совершенно прав; только гораздо, гораздо позднее я из опыта жизни убедился в том, как вредно думать и ещё вреднее говорить многое, кажущееся очень благородным, но что́ должно навсегда быть спрятано от всех в сердце каждого человека, – и в том, что благородные слова редко сходятся с благородными делами. Я убеждён в том, что уже по одному тому, что хорошее намерение высказано, – трудно, даже большей частью невозможно, исполнить это хорошее намерение. Но как удержать от высказывания благородно-самодовольные порывы юности? Только гораздо позже вспоминаешь их и жалеешь о них, как о цветке, который – не удержался – сорвал нераспустившимся и потом увидел на земле завялым и затоптанным.
Я, который сейчас только говорил Дмитрию, своему другу, о том, как деньги портят отношения, на другой день утром, перед нашим отъездом в деревню, когда оказалось, что я промотал все свои деньги на разные картинки и стамбулки, взял у него двадцать пять рублей ассигнациями на дорогу, которые он предложил мне, и потом очень долго оставался ему должен.
Глава XXII
Задушевный разговор с моим другом
Теперешний разговор наш происходил в фаэтоне на дороге в Кунцево. Дмитрий отсоветовал мне ехать утром с визитом к своей матери, а заехал за мной после обеда, чтоб увезти на весь вечер, и даже ночевать, на дачу, где жило его семейство. Только когда мы выехали из города и грязно-пёстрые улицы и несносный оглушительный шум мостовой заменились просторным видом полей и мягким похряскиванием колёс по пыльной дороге и весенний пахучий воздух и простор охватил меня со всех сторон, только тогда я немного опомнился от разнообразных новых впечатлений и сознания свободы, которые в эти два дня совершенно меня запутали. Дмитрий был общителен и кроток, не поправлял головой галстука, не подмигивал нервически и не зажмуривался; я был доволен теми благородными чувствами, которые ему высказал, полагая, что за них он совершенно простил мне мою постыдную историю с Колпиковым, не презирает меня за неё, и мы дружно разговорились о многом таком задушевном, которое не во всяких условиях говорится друг другу. Дмитрий рассказывал мне про своё семейство, которого я ещё не знал, про мать, тётку, сестру и ту, которую Володя и Дубков считали пассией моего друга и называли рыженькой. Про мать он говорил с некоторой холодной и торжественной похвалой, как будто с целью предупредить всякое возражение по этому предмету; про тётку он отзывался с восторгом, но и с некоторой снисходительностью; про сестру он говорил очень мало и как будто бы стыдясь мне говорить о ней; но про рыженькую, которую по-настоящему звали Любовью Сергеевной и которая была пожилая девушка, жившая по каким-то семейным отношениям в доме Нехлюдовых, он говорил мне с одушевлением.
– Да, она удивительная девушка, – говорил он, стыдливо краснея, но тем с большей смелостью глядя мне в глаза, – она уж не молодая девушка, даже скорей старая, и совсем нехороша собой, но ведь что за глупость, бессмыслица – любить красоту! – я этого не могу понять, так это глупо (он говорил это, как будто только что открыл самую новую, необыкновенную истину), а такой души, сердца и правил… я уверен, не найдёшь подобной девушки в нынешнем свете (не знаю, от кого перенял Дмитрий привычку говорить, что всё хорошее редко в нынешнем свете, но он любил повторять это выражение, и оно как-то шло к нему). Только я боюсь, – продолжал он спокойно, совершенно уже уничтожив своим рассуждением людей, которые имели глупость любить красоту, – я боюсь, что ты не поймёшь и не узнаешь её скоро: она скромна и даже скрытна, не любит показывать свои прекрасные, удивительные качества. Вот матушка, которая, ты увидишь, прекрасная и умная женщина, – она знает Любовь Сергеевну уже несколько лет и не может и не хочет понять её. Я даже вчера… я скажу тебе, отчего я был не в духе, когда ты у меня спрашивал. Третьего дня Любовь Сергеевна желала, чтоб я съездил с ней к Ивану Яковлевичу[82]82
Корейша Иван Яковлевич, известный в то время московский юродивый.
[Закрыть], – ты слышал, верно, про Ивана Яковлевича, который будто бы сумасшедший, а действительно – замечательный человек. Любовь Сергеевна чрезвычайно религиозна, надо тебе сказать, и понимает совершенно Ивана Яковлевича. Она часто ездит к нему, беседует с ним и даёт ему для бедных деньги, которые сама вырабатывает. Она удивительная женщина, ты увидишь. Ну, и я ездил с ней к Ивану Яковлевичу и очень благодарен ей за то, что видел этого замечательного человека. А матушка никак не хочет понять этого, видит в этом суеверие. И вчера у меня с матушкой в первый раз в жизни был спор, и довольно горячий, – заключил он, сделав судорожное движение шеей, как будто в воспоминание о чувстве, которое он испытывал при этом споре.
– Ну, и как же ты думаешь? то есть как, когда ты воображаешь, что́ выйдет… или вы с нею говорите о том, что́ будет и чем кончится ваша любовь или дружба? – спросил я, желая отвлечь его от неприятного воспоминания.
– Ты спрашиваешь, думаю ли я жениться на ней? – спросил он меня, снова краснея, но смело, повернувшись, глядя мне в лицо.
«Что ж в самом деле, – подумал я, успокаивая себя, – это ничего, мы большие, два друга, едем в фаэтоне и рассуждаем о нашей будущей жизни. Всякому даже приятно бы было теперь со стороны послушать и посмотреть на нас».
– Отчего ж нет? – продолжал он после моего утвердительного ответа, – ведь моя цель, как и всякого благоразумного человека, – быть счастливым и хорошим, сколько возможно; и с ней, ежели только она захочет этого, когда я буду совершенно независим, я с ней буду и счастливее и лучше, чем с первой красавицей в мире.
В таких разговорах мы и не заметили, как подъезжали к Кунцеву, – не заметили и того, что небо заволокло и собирался дождик. Солнце уже стояло невысоко, направо, над старыми деревьями кунцевского сада, и половина блестящего красного круга была закрыта серой, слабо просвечивающей тучей; из другой половины брызгами вырывались раздробленные огненные лучи и поразительно ярко освещали старые деревья сада, неподвижно блестевшие своими зелёными густыми макушками ещё на ясном, освещённом месте лазури неба. Блеск и свет этого края неба был резко противоположен лиловой тяжёлой туче, которая залегла перед нами над молодым березняком, видневшимся на горизонте.
Немного правее виднелись уже из-за кустов и дерев разноцветные крыши дачных домиков, из которых некоторые отражали на себе блестящие лучи солнца, некоторые принимали на себя унылый характер другой стороны неба. Налево внизу синел неподвижный пруд, окружённый бледно-зелёными ракитами, которые темно отражались на его матовой, как бы выпуклой поверхности. За прудом, по полугорью, расстилалось паровое чернеющее поле, и прямая линия ярко-зелёной межи[83]83
Ме́жа – непропаханная узкая полоса земли.
[Закрыть], пересекавшей его, уходила вдаль и упиралась в свинцовый грозовой горизонт. С обеих сторон мягкой дороги, по которой мерно покачивался фаэтон, резко зеленела сочная уклочившаяся рожь, уж кое-где начинавшая выбивать в трубку. В воздухе было совершенно тихо и пахло свежестью; зелень деревьев, листьев и ржи была неподвижна и необыкновенно чиста и ярка. Казалось, каждый лист, каждая травка жили своей отдельной, полной и счастливой жизнью. Около дороги я заметил черноватую тропинку, которая вилась между тёмно-зелёной, уже больше чем на четверть поднявшейся рожью, и эта тропинка почему-то мне чрезвычайно живо напомнила деревню и, вследствие воспоминания о деревне, по какой-то странной связи мыслей, чрезвычайно живо напомнила мне Сонечку и то, что я влюблён в неё.
Несмотря на всю дружбу мою к Дмитрию и на удовольствие, которое доставляла мне его откровенность, мне не хотелось более ничего знать о его чувствах и намерениях в отношении Любовь Сергеевны, а непременно хотелось сообщить про свою любовь к Сонечке, которая мне казалась любовью гораздо высшего разбора. Но я почему-то не решился сказать ему прямо свои предположения о том, как будет хорошо, когда я, женившись на Сонечке, буду жить в деревне, как у меня будут маленькие дети, которые, ползая по полу, будут называть меня папой, и как я обрадуюсь, когда он с своей женой, Любовью Сергеевной, приедет ко мне в дорожном платье… а сказал вместо всего этого, указывая на заходящее солнце: «Дмитрий, посмотри, какая прелесть!»
Дмитрий ничего не сказал мне, видимо, недовольный тем, что на его признание, которое, вероятно, стоило ему труда, я отвечал, обращая его внимание на природу, к которой он вообще был хладнокровен. Природа действовала на него совсем иначе, чем на меня: она действовала на него не столько красотой, сколько занимательностью; он любил её более умом, чем чувством.
– Я очень счастлив, – сказал я ему вслед за этим, не обращая внимания на то, что он, видимо, был занят своими мыслями и совершенно равнодушен к тому, что я мог сказать ему. – Я ведь тебе говорил, помнишь, про одну барышню, в которую я был влюблён, бывши ребёнком; я видел её нынче, – продолжал я с увлечением, – и теперь я решительно влюблён в неё…
И я рассказал ему, несмотря на продолжавшееся на лице его выражение равнодушия, про свою любовь и про все планы о будущем супружеском счастии. И странно, что как только я рассказал подробно про всю силу своего чувства, так в то же мгновение я почувствовал, как чувство это стало уменьшаться.
Дождик захватил нас, когда уже мы повернули в берёзовую аллею, ведущую к даче. Но он не замочил нас. Я знал, что шёл дождик, только потому, что несколько капель упало мне на нос и на руку и что что-то зашлёпало по молодым клейким листьям берёз, которые, неподвижно повесив свои кудрявые ветви, казалось, с наслаждением, выражающимся тем сильным запахом, которым они наполняли аллею, принимали на себя эти чистые, прозрачные капли. Мы вышли из коляски, чтоб поскорее до дома пробежать садом. Но у самого входа в дом столкнулись с четырьмя дамами, из которых две с работами, одна с книгой, а другая с собачкой скорыми шагами шли с другой стороны. Дмитрий тут же представил меня своей матери, сестре, тётке и Любовь Сергеевне. На секунду они остановились, но дождик начинал накрапывать чаще и чаще.
– Пойдёмте на галерею, там ты его ещё раз представишь, – сказала та, которую я принял за мать Дмитрия, и мы вместе с дамами взошли на лестницу.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.