Текст книги "Отрочество. Юность"
Автор книги: Лев Толстой
Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Глава XXVI
Я показываюсь с самой выгодной стороны
Во время чая чтение прекратилось и дамы занялись разговором между собой о лицах и обстоятельствах мне незнакомых, как мне казалось, только для того, чтобы, несмотря на ласковый приём, всё-таки дать мне почувствовать ту разницу, которая по годам и положению в свете была между мною и ими. В разговорах же общих, в которых я мог принимать участие, искупая своё предшествовавшее молчание, я старался выказать свой необыкновенный ум и оригинальность, к чему особенно я считал себя обязанным своим мундиром. Когда зашёл разговор о дачах, я вдруг рассказал, что у князя Ивана Иваныча есть такая дача около Москвы, что на неё приезжали смотреть из Лондона и из Парижа, что там есть решётка, которая стоит триста восемьдесят тысяч, и что князь Иван Иваныч мне очень близкий родственник, и я нынче у него обедал, и он звал меня непременно приехать к нему на эту дачу жить с ним целое лето, но что я отказался, потому что знаю хорошо эту дачу, несколько раз бывал на ней, и что все эти решётки и мосты для меня незанимательны, потому что я терпеть не могу роскоши, особенно в деревне, а люблю, чтоб в деревне уж было совсем как в деревне… Сказав эту страшную, сложную ложь, я сконфузился и покраснел, так что все, верно, заметили, что я лгу. Варенька, передававшая мне в это время чашку чая, и Софья Ивановна, смотревшая на меня в то время, как я говорил, обе отвернулись от меня и заговорили о другом, с выражением лица, которое потом я часто встречал у добрых людей, когда очень молодой человек начинает очевидно лгать им в глаза, и которое значит: «Ведь мы знаем, что он лжёт, и зачем он это делает, бедняжка!..»
Что я сказал, что у князя Ивана Иваныча есть дача, – это потому, что я не нашёл лучшего предлога рассказать про своё родство с князем Иваном Иванычем и про то, что я нынче у него обедал; но для чего я рассказал про решётку, стоившую триста восемьдесят тысяч, и про то, что я так часто бывал у него, тогда как я ни разу не был и не могу быть у князя Ивана Иваныча, жившего только в Москве или Неаполе, что очень хорошо знали Нехлюдовы, – для чего я это сказал, я решительно не могу дать себе отчёта. Ни в детстве, ни в отрочестве, ни потом в более зрелом возрасте я не замечал за собой порока лжи; напротив, я скорее был слишком правдив и откровенен; но в эту первую эпоху юности на меня часто находило странное желание, без всякой видимой причины, лгать самым отчаянным образом. Я говорю именно «отчаянным образом», потому что я лгал в таких вещах, в которых очень легко было поймать меня. Мне кажется, что тщеславное желание выказать себя совсем другим человеком, чем есть, соединённое с несбыточною в жизни надеждой лгать, не быв уличённым в лжи, было главной причиной этой странной наклонности.
После чая, так как дождик прошёл и погода на вечерней заре была тихая и ясная, княгиня предложила идти гулять в нижний сад и полюбоваться её любимым местом. Следуя своему правилу быть всегда оригинальным и считая, что такие умные люди, как я и княгиня, должны стоять выше банальной учтивости, я отвечал, что терпеть не могу гулять без всякой цели, и ежели уж люблю гулять, то совершенно один. Я вовсе не сообразил, что это было просто грубо; но мне тогда казалось, что так же, как нет ничего стыднее пошлых комплиментов, так и нет ничего милее и оригинальнее некоторой невежливой откровенности. Однако, очень довольный своим ответом, я пошёл-таки гулять вместе со всем обществом.
Любимое место княгини было совершенно внизу, в самой глуши сада, на маленьком мостике, перекинутом через узкое болотце. Вид был очень ограниченный, но очень задумчивый и грациозный. Мы так привыкли смешивать искусство с природою, что очень часто те явления природы, которые никогда не встречали в живописи, нам кажутся неестественными, как будто природа ненатуральна, и наоборот: те явления, которые слишком часто повторялись в живописи, кажутся нам избитыми, некоторые же виды, слишком проникнутые одной мыслью и чувством, встречающиеся нам в действительности, кажутся вычурными. Вид с любимого места княгини был в таком роде. Его составляли небольшой, заросший с краёв прудик, сейчас же за ним крутая гора вверх, поросшая огромными старыми деревьями и кустами, часто перемешивающими свою разнообразную зелень, и перекинутая над прудом, у начала горы, старая берёза, которая, держась частью своих толстых корней в влажном береге пруда, макушкой оперлась на высокую, стройную осину и повесила кудрявые ветви над гладкой поверхностью пруда, отражавшего в себе эти висящие ветки и окружавшую зелень.
– Что за прелесть! – сказала княгиня, покачивая головой и не обращаясь ни к кому в особенности.
– Да, чудесно, но только, мне кажется, ужасно похоже на декорацию, – сказал я, желая доказать, что я во всём имею своё собственное мнение.
Как будто не слыхав моего замечания, княгиня продолжала любоваться видом и, обращаясь к сестре и Любовь Сергеевне, указывала на частности: на кривой висевший сук и на его отражение, которые ей особенно нравились. Софья Ивановна говорила, что всё это прекрасно и что сестра её по нескольким часам проводит здесь, но видно было, что всё это она говорила только для удовольствия княгини. Я замечал, что люди, одарённые способностью деятельной любви, редко бывают восприимчивы к красотам природы. Любовь Сергеевна восхищалась тоже, спрашивала, между прочим: «Чем эта берёза держится? долго ли она простоит?» – и беспрестанно поглядывала на свою Сюзетку, которая, махая пушистым хвостом, взад и вперёд бегала на своих кривых ножках по мостику с таким хлопотливым выражением, как будто ей в первый раз в жизни довелось быть не в комнате. Дмитрий завёл с матерью очень логическое рассуждение о том, что никак не может быть прекрасен вид, в котором горизонт ограничен. Варенька ничего не говорила. Когда я оглянулся на неё, она, опершись на перила мостика, стояла ко мне в профиль и смотрела вперёд. Что-то, верно, сильно занимало её и даже трогало, потому что она, видимо, забылась и мысли не имела о себе и о том, что на неё смотрят. В выражении её больших глаз было столько пристального внимания и спокойной, ясной мысли, в позе её столько непринуждённости и, несмотря на её небольшой рост, даже величавости, что снова меня поразило как будто воспоминание о ней, и снова я спросил себя: «Не начинается ли?» И снова я ответил себе, что я уже влюблён в Сонечку, а что Варенька – просто барышня, сестра моего друга. Но она мне понравилась в эту минуту, и вследствие этого я почувствовал неопределённое желание сделать или сказать ей какую-нибудь небольшую неприятность.
– Знаешь что, Дмитрий, – сказал я моему другу, подходя ближе к Вареньке, так чтобы она могла слышать то, что я буду говорить, – я нахожу, что ежели бы не было комаров, и то ничего хорошего нет в этом месте, а уж теперь, – прибавил я, щёлкнув себя по лбу и действительно раздавив комара, – это совсем плохо.
– Вы, кажется, не любите природы? – сказала мне Варенька, не поворачивая головы.
– Я нахожу, что это праздное, бесполезное занятие, – отвечал я, очень довольный тем, что я сказал-таки ей маленькую неприятность, и притом оригинальную. Варенька чуть-чуть подняла на мгновение брови с выражением сожаления и точно так же спокойно продолжала смотреть прямо.
Мне стало досадно на неё, но, несмотря на это, серенькие с полинявшей краской перильца мостика, на которые она оперлась, отражение в тёмном пруде опустившегося сука перекинутой берёзы, которое, казалось, хотело соединиться с висящими ветками, болотный запах, чувство на лбу раздавленного комара и её внимательный взгляд и величавая поза – часто потом совершенно неожиданно являлись вдруг в моём воображении.
Глава XXVII
Дмитрий
Когда после прогулки мы вернулись домой, Варенька не хотела петь, как она это обыкновенно делала по вечерам, и я был так самонадеян, что принял это на свой счёт, воображая, что причиной тому было то, что я ей сказал на мостике. Нехлюдовы не ужинали и расходились рано, а в этот день, так как у Дмитрия, по предсказанию Софьи Ивановны, точно разболелись зубы, мы ушли в его комнату ещё раньше обыкновенного. Полагая, что я исполнил всё, что требовали от меня мой синий воротник и пуговицы, и что всем очень понравился, я находился в весьма приятном, самодовольном расположении духа; Дмитрий же, напротив, вследствие спора и зубной боли, был молчалив и мрачен. Он сел к столу, достал свои тетради – дневник и тетрадь, в которой он имел обыкновение каждый вечер записывать свои будущие и прошедшие занятия, и, беспрестанно морщась и дотрагиваясь рукой до щеки, довольно долго писал в них.
– Ах, оставьте меня в покое, – закричал он на горничную, которая от Софьи Ивановны пришла спросить его: как его зубы? и не хочет ли он сделать себе припарку? Вслед за тем, сказав, что постель мне сейчас постелят и что он сейчас вернётся, он пошёл к Любовь Сергеевне.
«Как жалко, что Варенька не хорошенькая и вообще не Сонечка, – мечтал я, оставшись один в комнате, – как бы хорошо было, выйдя из университета, приехать к ним и предложить ей руку. Я бы сказал: «Княжна, я уже не молод – не могу любить страстно, но буду постоянно любить вас, как милую сестру». «Вас я уже уважаю, – я сказал бы матери, – а вас, Софья Ивановна, поверьте, что очень и очень ценю. Так скажите просто и прямо: хотите ли вы быть моей женой?» – «Да». И она подаст мне руку, я пожму её и скажу: «Любовь моя не на словах, а на деле». Ну, а что, – пришло мне в голову, – ежели бы вдруг Дмитрий влюбился в Любочку, – ведь Любочка влюблена в него, – и захотел бы жениться на ней? Тогда кому-нибудь из нас ведь нельзя бы было жениться. И это было бы отлично. Тогда бы я вот что сделал. Я бы сейчас заметил это, ничего бы не сказал, пришёл бы к Дмитрию и сказал бы: «Напрасно, мой друг, мы стали бы скрываться друг от друга: ты знаешь, что любовь к твоей сестре кончится только с моею жизнию; но я всё знаю, ты лишил меня лучшей надежды, ты сделал меня несчастным; но знаешь, как Николай Иртеньев отплачивает за несчастие всей своей жизни? Вот тебе моя сестра», – и подал бы ему руку Любочки. Он бы сказал: «Нет, ни за что!..», а я сказал бы: «Князь Нехлюдов! напрасно вы хотите быть великодушнее Николая Иртеньева. Нет в мире человека великодушнее его». Поклонился бы и вышел. Дмитрий и Любочка в слезах выбежали бы за мною и умоляли бы, чтобы я принял их жертву. И я бы мог согласиться и мог бы быть очень, очень счастлив, ежели бы только я был влюблён в Вареньку…» Мечты эти были так приятны, что мне очень хотелось сообщить их моему другу, но, несмотря на наш обет взаимной откровенности, я чувствовал почему-то, что нет физической возможности сказать этого.
Дмитрий вернулся от Любовь Сергеевны с каплями на зубу, которые она дала ему, ещё более страдающий и, вследствие этого, ещё более мрачный. Постель мне была ещё не постлана, и мальчик, слуга Дмитрия, пришёл спросить его, где я буду спать.
– Убирайся к чёрту! – крикнул Дмитрий, топнув ногой. – Васька! Васька! Васька! – закричал он, только что мальчик вышел, с каждым разом возвышая голос. – Васька! стели мне на полу.
– Нет, лучше я лягу на полу, – сказал я.
– Ну, всё равно, стели где-нибудь, – тем же сердитым тоном продолжал Дмитрий. – Васька! что ж ты не стелешь?
Но Васька, видимо, не понимал, чего от него требовали, и стоял не двигаясь.
– Ну, что ж ты? стели, стели! Васька! Васька! – закричал Дмитрий, входя вдруг в какое-то бешенство.
Но Васька, всё ещё не понимая и оробев, не шевелился.
– Так ты поклялся меня погуб… взбесить?
И Дмитрий, вскочив со стула и подбежав к мальчику, из всех сил несколько раз ударил по голове кулаком Ваську, который стремглав убежал из комнаты. Остановившись у двери, Дмитрий оглянулся на меня, и выражение бешенства и жестокости, которое за секунду было на его лице, заменилось таким кротким, пристыжённым и любящим детским выражением, что мне стало жалко его, и, как ни хотелось отвернуться, я не решился этого сделать. Он ничего не сказал мне, но долго молча ходил по комнате, изредка поглядывая на меня с тем же просящим прощения выражением, потом достал из стола тетрадь, записал что-то в неё, снял сюртук, тщательно сложил его, подошёл к углу, где висел образ, сложил на груди свои большие белые руки и стал молиться. Он молился так долго, что Васька успел принести тюфяк и постлать на полу, что я ему объяснил шёпотом. Я разделся и лёг на постланную на полу постель, а Дмитрий ещё всё продолжал молиться. Глядя на немного сутуловатую спину Дмитрия и его подошвы, которые как-то покорно выставлялись передо мной, когда он клал земные поклоны, я ещё сильнее любил Дмитрия, чем прежде, и думал всё о том: «Сказать или не сказать ему то, что я мечтал об наших сёстрах?» Окончив молитву, Дмитрий лёг ко мне на постель и, облокотясь на руку, долго, молча, ласковым и пристыжённым взглядом смотрел на меня. Ему, видимо, было тяжело это, но он как будто наказывал себя. Я улыбнулся, глядя на него. Он улыбнулся тоже.
– А отчего ж ты мне не скажешь, – сказал он, – что я гадко поступил? ведь ты об этом сейчас думал?
– Да, – отвечал я, хотя и думал о другом, но мне показалось, что действительно я об этом думал, – да, это очень нехорошо, я даже и не ожидал от тебя этого, – сказал я, чувствуя в эту минуту особенное удовольствие в том, что я говорил ему ты. – Ну, что зубы твои? – прибавил я.
– Прошли. Ах, Николенька, мой друг! – заговорил Дмитрий так ласково, что слёзы, казалось, стояли в его блестящих глазах, – я знаю и чувствую, как я дурён, и бог видит, как я желаю и прошу его, чтоб он сделал меня лучше; но что ж мне делать, ежели у меня такой несчастный, отвратительный характер? что же мне делать? Я стараюсь удерживаться, исправляться, но ведь это невозможно вдруг и невозможно одному. Надо, чтобы кто-нибудь поддерживал, помогал мне. Вот Любовь Сергеевна – она понимает меня и много помогла мне в этом. Я знаю по своим запискам, что я в продолжение года уж много исправился. Ах, Николенька, душа моя! – продолжал он с особенной непривычной нежностью и уж более спокойным тоном после этого признания, – как это много значит влияние такой женщины, как она! Боже мой, как может быть хорошо, когда я буду самостоятелен с таким другом, как она! Я с ней совершенно другой человек.
И вслед за этим Дмитрий начал развивать мне свои планы женитьбы, деревенской жизни и постоянной работы над самим собою.
– Я буду жить в деревне, ты приедешь ко мне, может быть, и ты будешь женат на Сонечке, – говорил он, – дети наши будут играть. Ведь всё это кажется смешно и глупо, а может ведь случиться.
– Ещё бы! и очень может, – сказал я, улыбаясь и думая в это время о том, что было бы ещё лучше, ежели бы я женился на его сестре.
– Знаешь, что я тебе скажу? – сказал он мне, помолчав немного, – ведь ты только воображаешь, что ты влюблён в Сонечку, а, как я вижу, – это пустяки, и ты ещё не знаешь, что такое настоящее чувство.
Я не возражал, потому что почти соглашался с ним. Мы помолчали немного.
– Ты заметил, верно, что я нынче опять был в гадком духе и нехорошо спорил с Варей. Мне потом ужасно неприятно было, особенно потому, что это было при тебе. Хоть она о многом думает не так, как следует, но она славная девочка, очень хорошая, вот ты её покороче узнаешь.
Его переход в разговоре от того, что я не влюблён, к похвалам своей сестре чрезвычайно обрадовал меня и заставил покраснеть, но я всё-таки ничего не сказал ему о его сестре, и мы продолжали говорить о другом.
Так мы проболтали до вторых петухов, и бледная заря уже глядела в окно, когда Дмитрий перешёл на свою постель и потушил свечку.
– Ну, теперь спать, – сказал он.
– Да, – отвечал я, – только одно слово.
– Ну.
– Отлично жить на свете? – сказал я.
– Отлично жить на свете, – отвечал он таким голосом, что я в темноте, казалось, видел выражение его весёлых, ласкающих глаз и детской улыбки.
Глава XXVIII
В деревне
На другой день мы с Володей на почтовых уехали в деревню. Дорогой, перебирая в голове разные московские воспоминания, я вспомнил про Сонечку Валахину, но и то вечером, когда мы уже отъехали пять станций. «Однако странно, – подумал я, – что я влюблён и вовсе забыл об этом; надо думать об ней». И я стал думать об ней так, как думается дорогой, – несвязно, но живо, и додумался до того, что, приехав в деревню, два дня почему-то считал необходимым казаться грустным и задумчивым перед всеми домашними, и особенно перед Катенькой, которую считал большим знатоком в делах этого рода и которой я намекнул кое-что о состоянии, в котором находилось моё сердце. Но, несмотря на всё старание притворства перед другими и самим собой, несмотря на умышленное усвоение всех признаков, которые я замечал в других в влюблённом состоянии, я только в продолжение двух дней, и то не постоянно, а преимущественно по вечерам, вспоминал, что я влюблён, и, наконец, как скоро вошёл в новую колею деревенской жизни и занятий, совсем забыл о своей любви к Сонечке.
Мы приехали в Петровское ночью, и я спал так крепко, что не видал ни дома, ни берёзовой аллеи и никого из домашних, которые уже все разошлись и давно спали. Сгорбленный старик Фока, босиком, в какой-то жениной ваточной кофточке, с свечой в руках, отложил нам крючок двери. Увидав нас, он затрясся от радости, расцеловал нас в плечи, торопливо убрал свой войлок и стал одеваться. Сени и лестницу я прошёл, ещё не проснувшись хорошенько, но в передней замок двери, задвижка, косая половица, ларь, старый подсвечник, закапанный салом по-старому, тени от кривой, холодной, только что зажжённой светильни сальной свечи, всегда пыльное, не выставлявшееся двойное окно, за которым, как я помнил, росла рябина, – всё это так было знакомо, так полно воспоминаний, так дружно между собой, как будто соединено одной мыслью, что я вдруг почувствовал на себе ласку этого милого старого дома. Мне невольно представился вопрос: как могли мы, я и дом, быть так долго друг без друга? – и, торопясь куда-то, я побежал смотреть, всё те же ли другие комнаты? Всё было то же, только всё сделалось меньше, ниже, а я как будто сделался выше, тяжелее и грубее; но и таким, каким я был, дом радостно принимал меня в свои объятия и каждой половицей, каждым окном, каждой ступенькой лестницы, каждым звуком пробуждал во мне тьмы образов, чувств, событий невозвратимого счастливого прошедшего. Мы пришли в нашу детскую спальню: все детские ужасы снова те же таились во мраке углов и дверей; прошли гостиную – та же тихая, нежная материнская любовь была разлита по всем предметам, стоявшим в комнате; прошли залу – шумливое, беспечное детское веселье, казалось, остановилось в этой комнате и ждало только того, чтобы снова оживили его. В диванной, куда нас провёл Фока и где он постлал нам постели, казалось, всё – зеркало, ширмы, старый деревянный образ, каждая неровность стены, оклеенной белой бумагой, – всё говорило про страдания, про смерть, про то, чего уже больше никогда не будет.
Мы улеглись, и Фока, пожелав спокойной ночи, оставил нас.
– А ведь в этой комнате умерла maman? – сказал Володя.
Я не отвечал ему и притворился спящим. Если бы я сказал что-нибудь, я бы заплакал. Когда я проснулся на другой день утром, папа́, ещё не одетый, в торжковских сапожках и халате, с сигарой в зубах, сидел на постели у Володи и разговаривал и смеялся с ним. Он с весёлым подергиваньем вскочил от Володи, подошёл ко мне и, шлёпнув меня своей большой рукой по спине, подставил мне щёку и прижал её к моим губам.
– Ну, отлично, спасибо, дипломат, – говорил он с своей особенной шутливой лаской, вглядываясь в меня своими маленькими блестящими глазками. – Володя говорит, что хорошо выдержал, молодцом, – ну и славно. Ты, коли захочешь не дурить, ты у меня тоже славный малый. Спасибо, дружок. Теперь мы тут заживём славно, а зимой, может, в Петербург переедем; только, жалко, охота кончилась, а то бы я вас потешил; ну, с ружьём можешь охотиться, Вольдемар? дичи пропасть, я, пожалуй, сам пойду с тобой когда-нибудь. Ну, а зимой, бог даст, в Петербург переедем, увидите людей, связи сделаете; вы теперь у меня ребята большие, вот я сейчас Вольдемару говорил: вы теперь стоите на дороге, и моё дело кончено, можете идти сами, а со мной, коли хотите советоваться, советуйтесь, я теперь ваш не дядька, а друг, по крайней мере, хочу быть другом и товарищем и советчиком, где могу, и больше ничего. Как это по твоей философии выходит, Коко? А? Хорошо или дурно? а?
Я, разумеется, сказал, что отлично, и действительно находил это таковым. Папа́ в этот день имел какое-то особенно привлекательное, весёлое, счастливое выражение, и эти новые отношения со мной, как с равным, как с товарищем, ещё более заставляли меня любить его.
– Ну, рассказывай же мне, был ты у всех родных? у Ивиных? видел старика? что он тебе сказал? – продолжал он расспрашивать меня. – Был у князя Ивана Иваныча?
И мы так долго разговаривали, не одеваясь, что солнце уже начинало уходить из окон диванной, и Яков (который всё точно так же был стар, всё так же вертел пальцами за спиной и говорил опять-таки) пришёл в нашу комнату и доложил папа́, что колясочка готова.
– Куда ты едешь? – спросил я папа́.
– Ах, я и забыл было, – сказал папа́ с досадливым подёргиваньем и покашливаньем, – я к Епифановым обещал ехать нынче. Помнишь Епифанову, la belle Flamande[88]88
прекрасную фламандку (франц.)
[Закрыть]? ещё езжала к вашей maman. Они славные люди. – И папа́, как мне показалось, застенчиво подёргивая плечом, вышел из комнаты.
Любочка во время нашей болтовни уже несколько раз подходила к двери и всё спрашивала: «можно ли войти к нам?», но всякий раз папа́ кричал ей через дверь, что «никак нельзя, потому что мы не одеты».
– Что за беда! ведь я видала тебя в халате?
– Нельзя тебе видеть братьев без невыразимых, – кричал он ей, – а вот каждый из них постучит тебе в дверь, довольно с тебя? Постучите. А даже и говорить с тобой в таком неглиже им неприлично.
– Ах, какие вы несносные! Так приходите, по крайней мере, скорей в гостиную, Мими так хочет вас видеть, – кричала из-за двери Любочка.
Как только папа́ ушёл, я живо оделся в студенческий сюртук и пришёл в гостиную; Володя же, напротив, не торопился и долго просидел на верху, разговаривая с Яковом о том, где водятся дупеля и бекасы. Он, как я уже говорил, ничего в мире так не боялся, как нежностей с братцем, папашей или сестрицей, как он выражался, и, избегая всякого выражения чувства, впадал в другую крайность – холодности, часто больно оскорблявшую людей, не понимавших причин её. В передней я столкнулся с папа́, который мелкими, скорыми шажками шёл садиться в экипаж. Он был в своём новом модном московском сюртуке, и от него пахло духами. Увидав меня, он весело кивнул мне головой, как будто говоря: «Видишь, славно?» – и снова меня поразило то счастливое выражение его глаз, которое я ещё утром заметил.
Гостиная была всё та же, светлая, высокая комната с жёлтеньким английским роялем и с большими открытыми окнами, в которые весело смотрели зелёные деревья и жёлтые, красноватые дорожки сада. Расцеловавшись с Мими и Любочкой и подходя к Катеньке, мне вдруг пришло в голову, что уже неприлично целоваться с ней, и я, молча и краснея, остановился. Катенька, не сконфузившись нисколько, протянула мне свою беленькую ручку и поздравила с вступлением в университет. Когда Володя пришёл в гостиную, с ним, при свидании с Катенькой, случилось то же самое. Действительно, трудно было решить, после того как мы вместе выросли и в продолжение всего этого времени виделись каждый день, как теперь, после первой разлуки, нам до́лжно было встречаться. Катенька гораздо больше покраснела, чем мы все; Володя нисколько не смутился и, слегка поклонившись ей, отошёл к Любочке, с которой тоже поговорив немного и то несерьёзно, пошёл один гулять куда-то.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.