Электронная библиотека » Лев Толстой » » онлайн чтение - страница 17

Текст книги "Отрочество. Юность"


  • Текст добавлен: 15 ноября 2024, 13:25


Автор книги: Лев Толстой


Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги


Возрастные ограничения: +6

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава XXXV
Как мы приняли это известие

Накануне этого официального извещения все в доме уже знали и различно судили об этом обстоятельстве. Мими не выходила целый день из своей комнаты и плакала. Катенька сидела с ней и вышла только к обеду, с каким-то оскорблённым выражением лица, явно заимствованным от своей матери; Любочка, напротив, была очень весела и говорила за обедом, что она знает отличный секрет, который, однако, она никому не расскажет.

– Ничего нет отличного в твоём секрете, – сказал ей Володя, не разделяя её удовольствия, – коли бы ты могла думать о чём-нибудь серьёзно, ты бы поняла, что это, напротив, очень худо.

Любочка с удивлением, пристально посмотрела на него и замолчала.

После обеда Володя хотел меня взять за руку, но, испугавшись, должно быть, что это будет похоже на нежность, только тронул меня за локоть и кивнул в залу.

– Ты знаешь, про какой секрет говорила Любочка? – сказал он мне, убедившись, что мы были одни.

Мы редко говорили с Володей с глазу на глаз и о чём-нибудь серьёзном, так что, когда это случалось, мы испытывали какую-то взаимную неловкость, и в глазах у нас начинали прыгать мальчики, как говорил Володя; но теперь, в ответ на смущение, выразившееся в моих глазах, он пристально и серьёзно продолжал глядеть мне в глаза с выражением, говорившим: «Тут нечего смущаться, всё-таки мы братья и должны посоветоваться между собой о важном семейном деле». Я понял его, и он продолжал:

– Папа́ женится на Епифановой, ты знаешь?

Я кивнул головой, потому что уже слышал про это.

– Ведь это очень нехорошо, – продолжал Володя.

– Отчего же?

– Отчего? – отвечал он с досадой, – очень приятно иметь этакого дядюшку-заику, полковника, и всё это родство. Да и она теперь только кажется добрая и ничего, а кто её знает, что будет. Нам, положим, всё равно, но Любочка ведь скоро должна выезжать в свет. С этакой belle-mère[95]95
  мачехой (франц.).


[Закрыть]
не очень приятно, она даже по-французски плохо говорит, и какие манеры она может ей дать. Пуассардка[96]96
  Пуасса́рдка (франц. poissarde) – рыбная торговка, грубая вульгарная женщина.


[Закрыть]
– и больше ничего; положим, добрая, но всё-таки пуассардка, – заключил Володя, видимо, очень довольный этим наименованием «пуассардки».

Как ни странно мне было слышать, что Володя так спокойно судит о выборе папа́, мне казалось, что он прав.

– Из чего же папа́ женится? – спросил я.

– Это тёмная история, бог их знает; я знаю только, что Пётр Васильевич уговаривал его жениться, требовал, что папа́ не хотел, а потом ему пришла фантазия, какое-то рыцарство, – тёмная история. Я теперь только начал понимать отца, – продолжал Володя (то, что он называл его отцом, а не папа́, больно кольнуло меня), – что он прекрасный человек, добр и умён, но такого легкомыслия и ветрености… это удивительно! он не может видеть хладнокровно женщину. Ведь ты знаешь, что нет женщины, которую бы он знал и в которую бы не влюбился. Ты знаешь, Мими ведь тоже.

– Что ты?

– Я тебе говорю; я недавно узнал, он был влюблён в Мими, когда она была молода, стихи ей писал, и что-то у них было. Мими до сих пор страдает. – И Володя засмеялся.

– Не может быть! – сказал я с удивлением.

– Но главное, – продолжал Володя снова серьёзно и вдруг начиная говорить по-французски, – всей родне нашей как будет приятна такая женитьба! И дети ведь у неё, верно, будут.

Меня так поразил здравый смысл и предвидение Володи, что я не знал, что отвечать.

В это время к нам подошла Любочка.

– Так вы знаете? – спросила она с радостным лицом.

– Да, – сказал Володя, – только я удивляюсь, Любочка: ведь ты уже не в пелёнках дитя, что тебе может быть радости, что папа́ женится на какой-нибудь дряни?

Любочка вдруг сделала серьёзное лицо и задумалась.

– Володя! отчего же дряни? как ты смеешь так говорить про Авдотью Васильевну? Коли папа́ на ней женится, так, стало быть, она не дрянь.

– Да, не дрянь, я так сказал, но всё-таки…

– Нечего «но всё-таки», – перебила Любочка, разгорячившись, – я не говорила, что дрянь эта барышня, в которую ты влюблён; как же ты можешь говорить про папа́ и про отличную женщину? Хоть ты старший брат, но ты мне не говори, ты не должен говорить.

– Да отчего ж нельзя рассуждать про…

– Нельзя рассуждать, – опять перебила Любочка, – нельзя рассуждать про такого отца, как наш. Мими может рассуждать, а не ты, старший брат.

– Нет, ты ещё ничего не понимаешь, – сказал Володя презрительно, – ты пойми. Что, это хорошо, что какая-нибудь Епифанова Дунечка заменит тебе maman покойницу?

Любочка замолчала на минутку, и вдруг слёзы выступили у неё на глаза.

– Я знала, что ты гордец, но не думала, чтоб ты был такой злой, – сказала она и ушла от нас.

– В булку, – сказал Володя, сделав серьёзно комическое лицо и мутные глаза. – Вот рассуждай с ними, – продолжал он, как будто упрекая себя в том, что он до того забылся, что решился снизойти до разговора с Любочкой.

На другой день погода была дурная, и ещё ни папа́, ни дамы не выходили к чаю, когда я пришёл в гостиную. Ночью был осенний холодный дождик, по небу бежали остатки вылившейся ночью тучи, сквозь которую неярко просвечивало обозначавшееся светлым кругом, довольно высоко уже стоявшее солнце. Было ветрено, сыро и сиверко[97]97
  Си́верко – то есть очень холодно при сильном ветре.


[Закрыть]
. Дверь в сад была открыта, на почерневшем от мокроты полу террасы высыхали лужи ночного дождя. Открытая дверь подёргивалась от ветра на железном крючке, дорожки были сыры и грязны: старые берёзы с оголёнными белыми ветвями, кусты и трава, крапива, смородина, бузина с вывернутыми бледной стороной листьями бились на одном месте и, казалось, хотели оторваться от корней; из липовой аллеи, вертясь и обгоняя друг друга, летели жёлтые круглые листья и, промокая, ложились на мокрую дорогу и на мокрую тёмно-зелёную отаву[98]98
  Ота́ва – трава, выросшая в тот же год на месте скошенной.


[Закрыть]
луга. Мысли мои заняты были будущей женитьбой отца, с той точки зрения, с которой смотрел на неё Володя. Будущее сестры, нас и самого отца не представляло мне ничего хорошего. Меня возмущала мысль, что посторонняя, чужая и, главное, молодая женщина, не имея на то никакого права, вдруг займёт место во многих отношениях – кого же? – простая молодая барышня, и займёт место покойницы матушки! Мне было грустно, и отец казался мне всё больше и больше виноватым. В это время я услышал его и Володин голоса, говорившие в официантской. Я не хотел видеть отца в эту минуту и отошёл от двери; но Любочка пришла за мною и сказала, что папа́ меня спрашивает.

Он стоял в гостиной, опершись рукой о фортепьяно, и нетерпеливо и вместе с тем торжественно смотрел в мою сторону. На лице его уже не было того выражения молодости и счастия, которое я замечал на нём всё это время. Он был печален. Володя с трубкой в руке ходил по комнате. Я подошёл к отцу и поздоровался с ним.

– Ну, друзья мои, – сказал он решительно, поднимая голову и тем особенным быстрым тоном, которым говорятся вещи, очевидно, неприятные, но о которых судить уже поздно, – вы знаете, я думаю, что я женюсь на Авдотье Васильевне. – Он помолчал немного. – Я никогда не хотел жениться после вашей maman, но… – он остановился на минутку, – но… но видно, судьба. Дунечка добрая, милая девушка, уж не очень молода; я надеюсь, вы её полюбите, дети, а она уже вас любит от души, она хорошая. Теперь вам, – сказал он, обращаясь ко мне и Володе и как будто торопясь говорить, чтоб мы не успели перебить его, – вам пора уж ехать, а я пробуду здесь до нового года и приеду в Москву, – опять он замялся, – уже с женою и с Любочкой. – Мне стало больно видеть отца, как будто робеющего и виноватого перед нами, я подошёл к нему ближе, но Володя, продолжая курить, опустив голову, всё ходил по комнате.

– Так-то, друзья мои, вот ваш старик что выдумал, – заключил папа́, краснея, покашливая и подавая мне и Володе руки. Слёзы у него были на глазах, когда он сказал это, и рука, которую он протянул Володе, бывшему в это время в другом конце комнаты, я заметил, немного дрожала. Вид этой дрожащей руки больно поразил меня, и мне пришла странная мысль, ещё более тронувшая меня, – мне пришла мысль, что папа́ служил в 12-м году и был, известно, храбрым офицером. Я задержал его большую жилистую руку и поцеловал её. Он крепко пожал мою и вдруг, всхлипнув от слёз, взял обеими руками Любочку за её чёрную головку и стал целовать её в глаза. Володя притворился, что уронил трубку, и, нагнувшись, потихоньку вытер глаза кулаком и, стараясь быть незамеченным, вышел из комнаты.


Глава XXXVI
Университет

Свадьба должна была быть через две недели; но лекции наши начинались, и мы с Володей в начале сентября поехали в Москву. Нехлюдовы тоже вернулись из деревни. Дмитрий (с которым мы, расставаясь, дали слово писать друг другу и, разумеется, не писали ни разу) тотчас же приехал ко мне, и мы решили, что он меня на другой день повезёт в первый раз в университет на лекции.

Был яркий солнечный день.

Как только вошёл я в аудиторию, я почувствовал, как личность моя исчезает в этой толпе молодых, весёлых лиц, которая в ярком солнечном свете, проникавшем в большие окна, шумно колебалась по всем дверям и коридорам. Чувство сознания себя членом этого огромного общества было очень приятно. Но из всех этих лиц не много было мне знакомых, да и с теми знакомство ограничивалось кивком головы и словами: «Здравствуйте, Иртеньев!» Вокруг же меня жали друг другу руки, толкались, слова дружбы, улыбки, приязни, шуточки сыпались со всех сторон. Я везде чувствовал связь, соединяющую всё это молодое общество, и с грустью чувствовал, что связь эта как-то обошла меня. Но это было только минутное впечатление. Вследствие его и досады, порождённой им, напротив, я даже скоро нашёл, что очень хорошо, что я не принадлежу ко всему этому обществу, что у меня должен быть свои кружок, людей порядочных, и уселся на третьей лавке, где сидели граф Б., барон З., князь Р., Ивин и другие господа в том же роде, из которых я был знаком с Ивиным и графом Б. Но и эти господа смотрели на меня так, что я чувствовал себя не совсем принадлежащим и к их обществу. Я стал наблюдать всё, что происходило вокруг меня. Семёнов, с своими седыми всклокоченными волосами и белыми зубами, в расстёгнутом сюртуке, сидел недалеко от меня и, облокотясь, грыз перо. Гимназист, выдержавший первым экзамен, сидел на первой лавке, всё с подвязанной чёрным галстуком щекой, и играл серебряным ключиком часов на атласном жилете. Иконин, который поступил-таки в университет, сидя на верхней лавке, в голубых панталонах с кантом, закрывавших весь сапог, хохотал и кричал, что он на Парнасе. Иленька, который, к удивлению моему, не только холодно, но даже презрительно мне поклонился, как будто желая напомнить о том, что здесь мы все равны, сидел передо мной и, поставив особенно развязно свои худые ноги на лавку (как мне казалось, на мой счёт), разговаривал с другим студентом и изредка взглядывал на меня. Подле меня компания Ивина говорила по-французски. Эти господа казались мне ужасно глупы. Всякое слово, которое я слышал из их разговора, не только казалось мне бессмысленно, но неправильно, просто не по-французски (се n’est pas Français, говорил я себе мысленно), а позы, речи и поступки Семёнова, Иленьки и других казались мне неблагородны, непорядочны, не comme il faut.

Я не принадлежал ни к какой компании и, чувствуя себя одиноким и неспособным к сближению, злился. Один студент на лавке передо мной грыз ногти, которые были все в красных заусенцах, и это мне показалось до того противно, что я даже пересел от него подальше. В душе же мне, помню, в этот первый день было очень грустно.

Когда вошёл профессор и все, зашевелившись, замолкли, я помню, что я и на профессора распространил свой сатирический взгляд, и меня поразило то, что профессор начал лекцию вводной фразой, в которой, по моему мнению, не было никакого толка. Я хотел, чтобы лекция от начала до конца была такая умная, чтобы из неё нельзя было выкинуть и нельзя было к ней прибавить ни одного слова. Разочаровавшись в этом, я сейчас же, под заглавием «первая лекция», написанным в красиво переплетённой тетрадке, которую я принёс с собою, нарисовал восемнадцать профилей, которые соединялись в кружок в виде цветка, и только изредка водил рукой по бумаге, для того чтобы профессор (который, я был уверен, очень занимается мною) думал, что я записываю. На этой же лекции решив, что записывание всего, что будет говорить всякий профессор, не нужно и даже было бы глупо, я держался этого правила до конца курса.

На следующих лекциях я уже не чувствовал так сильно одиночества, познакомился со многими, жал руки, разговаривал, но между мной и товарищами настоящего сближения всё-таки не делалось отчего-то, и ещё часто мне случалось в душе грустить и притворяться. С компанией Ивина и аристократов, как их все называли, я не мог сойтись, потому что, как теперь вспоминаю, я был дик и груб с ними и кланялся им только тогда, когда они мне кланялись, а они очень мало, по-видимому, нуждались в моём знакомстве. С большинством же это происходило от совершенно другой причины. Как только я чувствовал, что товарищ начинал быть ко мне расположен, я тотчас же давал ему понять, что я обедаю у князя Ивана Иваныча и что у меня есть дрожки. Всё это я говорил только для того, чтобы показать себя с более выгодной стороны и чтобы товарищ меня полюбил ещё больше за это; но почти всякий раз, напротив, вследствие сообщённого известия о моём родстве с князем Иваном Иванычем и дрожках, к удивлению моему, товарищ вдруг становился со мной горд и холоден.

Был у нас казённокоштный студент Оперов, скромный, очень способный и усердный молодой человек, который подавал всегда руку, как доску, не сгибая пальцев и не делая ею никакого движения, так что шутники-товарищи иногда так же подавали ему руку и называли это подавать руку «дощечкой». Я почти всегда садился с ним рядом и часто разговаривал. Оперов особенно понравился мне теми свободными мнениями, которые он высказывал о профессорах. Он очень ясно и отчётливо определял достоинства и недостатки преподавания каждого профессора и даже иногда подтрунивал над ними, что особенно странно и поразительно действовало на меня, сказанное его тихим голоском, выходящим из его крошечного ротика. Несмотря на то, он, однако, тщательно записывал своим мелким почерком без исключения все лекции. Мы начинали уже сходиться с ним, решились готовиться вместе, и его маленькие серые близорукие глазки уже начинали с удовольствием обращаться на меня, когда я приходил садиться рядом с ним на своё место. Но я нашёл нужным раз в разговоре объяснить ему, что моя матушка, умирая, просила отца не отдавать нас в казённое заведение и что я начинаю убеждаться в том, что все казённые воспитанники, может, и очень учёны, но они для меня… совсем не то, се ne sont pas des gens comme il faut[99]99
  это люди неблаговоспитанные (франц.).


[Закрыть]
, сказал я, заминаясь и чувствуя, что я почему-то покраснел. Оперов ничего не сказал мне, но на следующих лекциях не здоровался со мной первый, не подавал своей дощечки, не разговаривал, и когда я садился на место, то он, бочком пригнув голову на палец от тетрадей, делал, как будто вглядывался в них. Я удивлялся беспричинному охлаждению Оперова. Но pour un jeune homme de bonne maison[100]100
  для молодого человека из хорошей семьи (франц.).


[Закрыть]
я считал неприличным заискивать в казённокоштном студенте Оперове и оставил его в покое, хотя, признаюсь, его охлаждение мне было грустно. Раз я пришёл прежде его, и так как лекция была любимого профессора, на которую сошлись студенты, не имевшие обыкновения всегда ходить на лекции, и места все были заняты, я сел на место Оперова, положил на пюпитр свои тетради, а сам вышел. Возвратясь в аудиторию, я увидел, что мои тетради переложены на заднюю лавку, а Оперов сидит на своём месте. Я заметил ему, что я тут положил тетради.

– Я не знаю, – отвечал он, вдруг вспыхнув и не глядя на меня.

– Я вам говорю, что я положил тут тетради, – сказал я, начиная нарочно горячиться, думая испугать его своей храбростью. – Все видели, – прибавил я, оглядываясь на студентов; но хотя многие с любопытством смотрели на меня, никто не ответил.

– Тут мест не откупают, а кто пришёл прежде, тот и садится, – сказал Оперов, сердито поправляясь на своём месте и на мгновение взглянув на меня возмущённым взглядом.

– Это значит, что вы невежа, – сказал я.

Кажется, что Оперов пробормотал что-то, кажется даже, что он пробормотал: «А ты глупый мальчишка», – но я решительно не слыхал этого. Да и какая бы была польза, ежели бы я это слышал? браниться, как manants[101]101
  мужичьё (франц.).


[Закрыть]
какие-нибудь, больше ничего? (Я очень любил это слово manant, и оно мне было ответом и разрешением многих запутанных отношений.) Может быть, я бы сказал ещё что-нибудь, но в это время хлопнула дверь, и профессор в синем фраке, расшаркиваясь, торопливо прошёл на кафедру.

Однако перед экзаменом, когда мне понадобились тетради, Оперов, помня своё обещание, предложил мне свои и пригласил заниматься вместе.


Глава XXXVII
Сердечные дела

Сердечные дела занимали меня в эту зиму довольно много. Я был влюблён три раза. Раз я страстно влюбился в очень полную даму, которая ездила при мне в манеже Фрейтага, вследствие чего каждый вторник и пятницу – дни, в которые она ездила, – я приходил в манеж смотреть на неё, но всякий раз так боялся, что она меня увидит, и потому так далеко всегда становился от неё и бежал так скоро с того места, где она должна была пройти, так небрежно отворачивался, когда она взглядывала в мою сторону, что я даже не рассмотрел хорошенько её лица и до сих пор не знаю, была ли она точно хороша собой или нет.

Дубков, который был знаком с этой дамой, застав меня однажды в манеже, где я стоял, спрятавшись за лакеями и шубами, которые они держали, и узнав от Дмитрия о моей страсти, так испугал меня предложением познакомить меня с этой амазонкой, что я опрометью убежал из манежа и, при одной мысли о том, что он ей сказал обо мне, больше не смел входить в манеж, даже до лакеев, боясь встретить её.

Когда я бывал влюблён в незнакомых и особенно замужних женщин, на меня находила застенчивость, ещё в тысячу раз сильнее той, которую я испытывал с Сонечкой. Я боялся больше всего на свете того, чтобы мой предмет не узнал о моей любви и даже о моём существовании. Мне казалось, что ежели бы она узнала о том чувстве, которое я к ней испытывал, то это было бы для неё таким оскорблением, которого она не могла бы мне простить никогда. И в самом деле, ежели бы эта амазонка знала подробно, как я, глядя на неё из-за лакеев, воображал, похитив её, увезти в деревню и как с ней жить там и что с ней делать, может быть, она справедливо бы очень оскорбилась. Но я не мог ясно сообразить того, что, зная меня, она не могла ещё узнать вдруг все мои об ней мысли и что поэтому ничего не было постыдного просто познакомиться с ней.

В другой раз я влюбился в Сонечку, увидав её у сестры. Вторая любовь моя к ней уже давно прошла, но я влюбился в третий раз вследствие того, что Любочка дала мне тетрадку стишков, переписанных Сонечкой, в которой «Демон» Лермонтова был во многих мрачно-любовных местах подчёркнут красными чернилами и заложен цветочками. Вспомнив, как Володя целовал прошлого года кошелёк своей барышни, я попробовал сделать то же, и действительно, когда я один вечером в своей комнате стал мечтать, глядя на цветок, и прикладывать его к губам, я почувствовал некоторое приятно-слезливое расположение и снова был влюблён или так предполагал в продолжение нескольких дней.

В третий раз, наконец, в эту зиму я влюбился в барышню, в которую был влюблён Володя и которая езжала к нам. В барышне этой, как я теперь вспоминаю, ровно ничего не было хорошего, и именно того хорошего, что мне обыкновенно нравилось. Она была дочь известной московской умной и учёной дамы, маленькая, худенькая, с длинными русыми английскими буклями и с прозрачным профилем. Все говорили, что эта барышня ещё умнее и учёнее своей матери; но я никак не мог судить об этом, потому что, чувствуя какой-то подобострастный страх при мысли о её уме и учёности, я только один раз говорил с ней, и то с неизъяснимым трепетом. Но восторг Володи, который никогда не стеснялся присутствующими в выражении своего восторга, сообщился мне с такой силой, что я страстно влюбился в эту барышню. Чувствуя, что Володе будет неприятно известие о том, что два братца влюблены в одну девицу, я не говорил ему о своей любви. Мне же, напротив, в этом чувстве больше всего доставляла удовольствие мысль, что любовь наша так чиста, что, несмотря на то, что предмет её одно и то же прелестное существо, мы остаёмся дружны и готовы, ежели встретится необходимость, жертвовать собой друг для друга. Впрочем, насчёт готовности жертвовать Володя, кажется, не совсем разделял моё мнение, потому что он был влюблён так страстно, что хотел дать пощёчину и вызвать на дуэль одного настоящего дипломата, который, говорили, должен был жениться на ней. Мне же очень приятно было жертвовать своим чувством, может быть оттого, что не стоило большого труда, так как я с этой барышней только раз вычурно поговорил о достоинстве учёной музыки, и любовь моя, как я ни старался поддерживать её, прошла на следующей неделе.



Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации