Текст книги "Сталин"
Автор книги: Лев Троцкий
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Период реакции
Личная жизнь подпольных революционеров была отодвинута на задний план и придушена, но она существовала. Как пальмы на пейзажах Диего Риверы, любовь из-под тяжелых камней прокладывала себе дорогу к солнцу. Чаще всего, почти всегда, она была связана с революцией. Единство идей, борьбы, опасностей, близость в изолированности от остального мира создавали крепкие связи. Пары соединялись в подполье, разъединялись тюрьмою и снова находили друг друга в ссылке. О личной жизни молодого Сталина мы знаем мало, но тем более ценно это малое для характеристики человека.
«В 1903 г. он женился, – рассказывает Иремашвили. – Его брак был, как он понимал его, счастливым. Правда, равноправия полов, которое он выдвигал как основную форму брака в новом государстве, в его собственном доме нельзя было найти. Да это и не отвечало совсем его натуре – чувствовать себя равноправным с кем-нибудь. Брак был счастливым потому, что его жена, которая не могла следовать за ним, глядела на него как на полубога, и потому, что она, как грузинка, выросла в священной традиции, обязывающей женщину служить». Сам Иремашвили, хотя и считавший себя социал-демократом, сохранил в почти незатронутом виде культ традиционной грузинской женщины, по существу, семейной рабыни. Жену Кобы он рисует теми же чертами, что и его мать, Кеке. «Эта истинно грузинская женщина… всей душой заботилась о судьбе своего мужа. Проводя неисчислимые ночи в горячих молитвах, ждала своего Coco, когда он участвовал в тайных собраниях. Она молилась о том, чтобы Коба отвернулся от своих богопротивных идей ради мирной семейной жизни в труде и довольстве».
Не без изумления узнаем мы из этих строк, что у Кобы, который сам уже в 13 лет отвернулся от религии, была наивно и глубоко верующая жена. Это обстоятельство может показаться заурядным в устойчивой буржуазной среде, где муж считает себя агностиком или развлекается франкмасонским ритуалом, в то время как жена, после очередного адюльтера, исповедуется у католического священника. В среде русских революционеров эти вопросы стояли неизмеримо острее. Не анемичный агностицизм, а воинствующий атеизм составлял необходимый элемент их революционной философии. И где им было взять личной терпимости к религии, неразрывно связанной со всем тем, против чего они боролись среди постоянных опасностей? В рабочей среде при ранних браках можно было встретить, правда, немало случаев, когда муж, уже после женитьбы, становился революционером, а жена упорно сохраняла старые верования. Однако это вело обычно к драматическим коллизиям. Муж скрывал от жены свою новую жизнь и отходил от нее все дальше. В других случаях муж отвоевывал жену на свою сторону от ее родни. Молодые рабочие часто жаловались, что трудно найти девушек, свободных от старых суеверий. В среде учащейся молодежи выбор подруги был гораздо легче. Почти не было примеров, чтоб революционный интеллигент женился на верующей. Не то чтобы на этот счет существовали какие-либо правила. Но это просто не отвечало нравам, взглядам, чувствам среды. Коба представлял несомненно редкое исключение.
Из различия взглядов не возникло, видимо, никакой драмы. «Внутренне столь беспокойный человек, который на каждом шагу и при каждом действии чувствовал себя наблюдаемым и преследуемым царской тайной полицией, мог находить любовь только в убогом очаге своей семьи. Из того презрения, которое он источал по отношению ко всем людям, он исключал только свою жену, свое дитя и свою мать». Идиллическая семейная картина, которую рисует Иремашвили, как бы подсказывает вывод о мягкой терпимости Кобы к верованиям близкого ему существа. Но это слишком мало вяжется с тиранической натурой этого человека. На самом деле терпимостью выглядит здесь нравственное безразличие. Коба не искал в жене друга, способного разделить его взгляды или хотя бы амбиции. Он удовлетворялся покорной и преданной женщиной. По взглядам он был марксистом; по чувствам и духовным потребностям – сыном осетина Бесо из Диди-Лило. Он не требовал от жены больше того, что его отец нашел в безропотной Кеке.
Хронология Иремашвили, не безупречная вообще, в делах личного характера надежнее, чем в области политики. Возбуждает, однако, сомнение дата женитьбы: 1903 год. Коба был арестован в апреле 1902 г. и вернулся из ссылки в феврале 1904 г. Возможно, что венчание состоялось в тюрьме – такие случаи были нередки. Но возможно и то, что женитьба произошла лишь после побега из ссылки, в начале 1904 г. Церковное венчание в этом случае представляло, правда, для «нелегального» трудности; но при первобытных нравах того времени, особенно на Кавказе, полицейские препятствия можно было обойти. Если женитьба произошла после ссылки, то это отчасти может объяснить политическую пассивность Кобы в течение 1904 г.
Жена Кобы – мы не знаем даже ее имени – умерла в 1907 г., по некоторым сведениям, от воспаления легких. К этому времени отношения между двумя Coco успели утратить дружеский характер. «Его резкая борьба, – жалуется Иремашвили, – направлялась отныне против нас, его прежних друзей. Он нападал на нас во всех собраниях, дискуссиях самым ожесточенным и неизменным образом и пытался всюду сеять против нас яд и ненависть. Если б у него была возможность, он бы нас искоренил огнем и мечом… Но подавляющее большинство грузинских марксистов оставалось с нами. Этот факт еще больше усиливал его злобу». Политическая отчужденность не помешала Иремашвили посетить Кобу по случаю смерти жены, чтоб принести ему слова утешения: такую силу сохраняли еще традиционные грузинские нравы. «Он был очень опечален и встретил меня, как некогда, по-дружески. Бледное лицо отражало душевное страдание, которое причинила смерть верной жизненной подруги этому столь черствому человеку. Его душевное потрясение… должно было быть очень сильным и длительным, так как он не способен был более скрывать его перед людьми».
Умершую похоронили по всем правилам православного ритуала. На этом настаивали родственники жены, и Коба не сопротивлялся. «Когда скромная процессия достигла входа на кладбище, – рассказывает Иремашвили, – Коба крепко пожал мою руку, показал на гроб и сказал: «Coco, это существо смягчало мое каменное сердце; она умерла, и вместе с ней – последние теплые чувства к людям». Он положил правую руку на грудь: «здесь внутри все так опустошено, так непередаваемо пусто!» Эти слова могут показаться театрально-патетическими и неестественными; но они вполне похожи на правду, и не только потому, что дело идет о молодом человеке, которого постиг первый личный удар: мы и в дальнейшем встретим у Сталина склонность к сухой патетике, нередкой у черствых натур. Угловатую стилистику для выражения своих чувств он почерпал из внушений семинарской гомилетики.
Жена оставила Кобе мальчика с мелкими и нежными чертами лица. В 1919‑20 годах он учился в тифлисской гимназии, где Иремашвили состоял преподавателем. Вскоре отец перевел Яшу в Москву. Мы еще встретимся с ним в Кремле. Вот и все, что мы знаем об этом браке, который во времени (1903–1907) довольно точно укладывается в рамки первой революции. Такое совпадение неслучайно: ритмы личной жизни революционеров слишком тесно бывали связаны с ритмами больших событий. «Начиная с того дня, когда он похоронил свою жену, – настаивает Иремашвили, – он утратил последний остаток человеческих чувств. Его сердце наполнилось невыразимо злобной ненавистью, которую уже его безжалостный отец начал сеять в детской душе сына. Он подавлял сарказмом все более редко подымавшиеся моральные сдержки. Беспощадный по отношению к самому себе, он стал беспощадным по отношению ко всем людям». Таким он вступил в период реакции, которая надвинулась тем временем на страну.
Начало массовых стачек во второй половине 1890-х годов означало приближение революции. Среднее число стачечников не составляло, однако, еще и 50 тысяч в год. В 1905 г. это число сразу поднялось до 23,4 миллиона; в 1906 г. оно снижается до 1 миллиона; в 1907 г. – до 3/4 миллиона, считая, конечно, и повторные стачки. Таковы цифры революционного трехлетия: мир не знал еще подобной стачечной волны! В 1908 г. открывается период реакции: число стачечников сразу падает до 174 тысяч, в 1909 г. – до 64 тысяч, в 1910 г. – до 50 тысяч. Но в то время, как пролетариат столь быстро свертывает свои ряды, разбуженные им крестьяне еще продолжают и даже усиливают свое наступление. В месяцы первой Думы особенно широко развернулись разгромы помещичьих гнезд. Прокатился ряд солдатских волнений. После подавления попыток Свеаборгского и Кронштадтского восстаний (июль 1906 г.) монархия делается смелее, вводит военно-полевые суды, фальсифицирует при помощи сената выборное право, но не достигает на этом пути нужных результатов: вторая Дума оказывается радикальнее первой.
Политическое положение в стране Ленин характеризует в феврале 1907 г. следующими словами: «Самый дикий, самый бесстыдный произвол… Самый реакционный избирательный закон в Европе. Самый революционный в Европе состав народного представительства в самой отсталой стране!» Отсюда вывод: «впереди – новый, еще более грозный… революционный кризис». Вывод оказался ошибочным. Революция была еще достаточно сильна, чтобы дать знать о себе на арене царского псевдопарламента. Но она была уже разбита. Ее конвульсии становились все слабее.
Параллельный процесс происходил и в социал-демократической партии. По числу членов она еще продолжала расти. Но ее влияние на массы падало. Сто социал-демократов уже не способны вывести на улицу столько рабочих, сколько год назад выводили десять социал-демократов. Различные стороны революционного движения, – как исторического процесса в целом, как живого развития вообще – не равномерны и не гармоничны. Рабочие и даже мелкие буржуа пытались за поражение в открытом бою мстить царизму левым голосованием; но на новое восстание они уже не были способны. Лишившись аппарата советов и непосредственной связи с массами, быстро впадавшими в мрачную апатию, более активные рабочие почувствовали потребность в революционной партии. Так, полевение Думы и рост социал-демократии оказались на этот раз симптомами не подъема, а упадка революции.
Ленин, несомненно, и в те дни уже допускал такую возможность. Но пока окончательная проверка не была дана опытом, он продолжал строить политику на революционном прогнозе. Таково было основное правило этого стратега. «Революционная социал-демократия, – писал он в октябре 1906 г., – первой должна становиться на путь наиболее решительной и наиболее прямой борьбы и последней принимать более обходные способы борьбы». Под прямой борьбой надо понимать: забастовки, демонстрации, всеобщую стачку, схватки с полицией, восстание. Под общими способами: использование легальных возможностей, в частности парламентаризма, для собирания сил. Эта стратегия неизбежно заключала в себе опасность применения боевых методов в такой момент, когда объективные условия для них уже исчезли. Но на весах революционной партии этот тактический риск весил неизмеримо менее стратегической опасности: отстать от событий и упустить революционную ситуацию.
Пятый съезд партии, заседавший в Лондоне в мае 1907 г., отличался чрезвычайным многолюдством: в зале «социалистической» церкви насчитывалось 302 делегата с решающими голосами (один делегат на 500 членов партии), около полусотни – с совещательными и немало гостей. Большевиков было 90, меньшевиков – 85. Национальные делегации располагались между флангами как «центр». На прошлом съезде, как мы помним, представлены были 13000 большевиков и 18000 меньшевиков (один делегат на 300 членов партии). За двенадцать месяцев между Стокгольмским и Лондонским съездами русская часть партии возросла с 31000 до 77000 членов, т. е. в два с половиной раза. Обострение фракционной борьбы неизбежно вздувало цифры. Но остается неоспоримым, что передовые рабочие за последний год продолжали притекать в партию. Значительно быстрее усиливалось при этом левое крыло. В Советах 1905 г. меньшевики преобладали; большевики составляли скромное меньшинство. В начале 1906 г. силы обоих течений в Петербурге приблизительно сравнялись. В период между первой и второй Думой большевики стали брать верх. Во время второй Думы они уже завоевали полное преобладание среди передовых рабочих. Стокгольмский съезд по характеру принятых решений был меньшевистским, Лондонский – большевистским.
Власти внимательно следили за этим сдвигом влево. Незадолго до съезда департамент полиции разъяснял своим отделениям на местах, что «меньшевистские группы по настроению их в настоящий момент не представляют столь серьезной опасности, как большевики». В очередном докладе о ходе съезда, представленном департаменту полиции его заграничным агентом, заключается следующая оценка: «Из ораторов в дискуссии выступали в защиту крайней революционной точки зрения Станислав (большевик), Троцкий, Покровский (большевик), Тышко (польский национал-демократ); в защиту же оппортунистической точки зрения Мартов, Плеханов» (вожди меньшевиков). «Ясно намечается, – продолжает охранник, – поворот социал-демократов к революционным методам борьбы… Меньшевизм, расцветший благодаря Думе, с течением времени, когда Дума показала свою импотентность, вымирает и снова дает простор большевистским или, вернее, крайне революционным течениям». На самом деле, как уже сказано, внутренние сдвиги в пролетариате были сложнее и противоречивее: передовой слой, под влиянием опыта, сдвинулся влево; массы, под влиянием поражений, сдвинулись вправо. Дыхание реакции уже носилось над съездом. «Наша революция переживает трудные времена, – говорил Ленин на заседании 12 мая, – нужна вся сила воли, вся выдержанность и стойкость сплоченной пролетарской партии, чтобы уметь противостоять настроениям неверия, упадка сил, равнодушия, отказа от борьбы».
«В Лондоне, – пишет французский биограф, – Сталин в первый раз видел Троцкого, но последний вряд ли заметил его; вождь Петербургского Совета не был человеком, который легко завязывает знакомства и сближается с кем-либо без действительного духовного сродства». Верно ли это или нет, но факт таков, что только из книги Суварина я узнал о присутствии Кобы на Лондонском съезде и нашел затем подтверждение этого в официальных протоколах. Как и в Стокгольме, Иванович принимал участие не в числе 302 делегатов с решающим голосом, а в числе 42 с совещательным. Так слаб оставался большевизм в Грузии, что Коба не мог собрать в Тифлисе 500 голосов! «Даже в родном городе Кобы и моем, в Гори, – пишет Иремашвили, – не было ни одного большевика». Полное господство меньшевиков на Кавказе засвидетельствовал в прениях съезда Шаумян, один из руководящих кавказских большевиков, соперник Кобы и будущий член ЦК. «Кавказские меньшевики, – жаловался он, – пользуясь своим подавляющим численным перевесом и официальным господством на Кавказе, принимают все меры к тому, чтобы не дать быть избранными большевикам». В заявлении, подписанном тем же Шаумяном и Ивановичем, читаем: «Кавказские меньшевистские организации состоят почти сплошь из городской и сельской мелкой буржуазии». Из 18000 кавказских членов партии насчитывалось не более 6000 рабочих; но и те в подавляющем числе шли за меньшевиками.
Наделение Ивановича совещательным голосом сопровождалось не лишенным интереса инцидентом. В качестве очередного председателя съезда Ленин предложил без прений утвердить предложение мандатной комиссии о предоставлении совещательного голоса четырем делегатам, в том числе Ивановичу. Неутомимый Мартов крикнул с места: «Я просил бы выяснить, кому дается совещательный голос, кто эти лица, откуда и т. д.». Ленин: «Действительно, это неизвестно, но съезд может довериться единогласному мнению мандатной комиссии». Весьма вероятно, что у Мартова были уже какие-либо закулисные сведения о специфическом характере работы Ивановича, – об этом вскоре будет речь, – и что именно поэтому Ленин поспешил отвести опасный намек ссылкой на единогласие мандатной комиссии. Во всяком случае, Мартов считал возможным характеризовать «этих лиц» как неизвестных: «кто они, откуда и т. д.»; со своей стороны, Ленин не только не оспорил, но подтвердил эту характеристику. В 1907 г. Сталин оставался совершенно еще неизвестной фигурой не только для широких кругов партии, но и для делегатов съезда. Предложение комиссии было принято при значительном числе воздержавшихся.
Однако самое замечательное состоит в том, что Иванович ни разу не воспользовался предоставленным ему совещательным голосом. Съезд длился почти три недели, прения были крайне обильны. Но в списке многочисленных ораторов мы ни разу не встречаем имени Ивановича. Только под двумя короткими письменными заявлениями, внесенными кавказскими большевиками по поводу их домашних конфликтов с меньшевиками, значится на третьем месте его подпись. Других следов его присутствия на съезде нет. Чтоб понять значение этого обстоятельства, надо знать закулисную механику съезда. Каждая из фракций и национальных организаций собиралась в перерывах между официальными заседаниями особо для выработки своей линии поведения и назначения ораторов. Таким образом, в течение трехнедельных дебатов, в которых выступали все сколько-нибудь заметные члены партии, большевистская фракция не нашла нужным поручить ни одного выступления Ивановичу.
Под конец одного из последних заседаний съезда говорил молодой петербургский делегат. Все спешили покинуть места, почти никто не слушал. Оратор оказался вынужден встать на стул, чтоб обратить на себя внимание. Несмотря на крайне невыгодную обстановку, ему удалось добиться того, что вокруг него стали сосредоточиваться делегаты, и зал притих. Эта речь сделала дебютанта членом Центрального Комитета. Обреченный на молчание Иванович отметил успех молодого незнакомца, – Зиновьеву было всего 25 лет – вероятно, без сочувствия, но вряд ли без зависти. Решительно никто не замечал честолюбивого кавказца с совещательным голосом. Один из рядовых участников съезда, большевик Гандурин, рассказывал в своих воспоминаниях: «Во время перерывов мы обычно окружали одного или другого из крупных работников, забрасывая вопросами». Гандурин упоминает в числе делегатов Литвинова, Ворошилова, Томского и других сравнительно малоизвестных тогда большевиков; но ни разу не называет Сталина. А между тем воспоминания написаны в 1931 г., когда Сталина было уже гораздо труднее забыть, чем вспомнить.
В число членов нового Центрального Комитета от большевиков были выбраны: Мешковский, Рожков, Теодорович и Ногин; в качестве кандидатов: Ленин, Богданов, Красин, Зиновьев, Рыков, Шанцер, Саммер, Лейтайзен, Таратута, А. Смирнов. Наиболее видные руководители фракции попали в число кандидатов по той причине, что на передний план были выдвинуты лица, которые могли работать в России. Но ни в число членов, ни в число кандидатов Иванович не попал. Было бы неправильно искать причины этого в кознях меньшевиков: на самом деле каждая фракция сама выбирала своих кандидатов. Из числа большевистских членов ЦК некоторые, как Зиновьев, Рыков, Таратута, А. Смирнов, по возрасту принадлежали к тому же поколению, что Иванович, и были даже моложе его.
На последнем заседании большевистской фракции, уже после закрытия съезда, был избран тайный большевистский центр, так называемый «БЦ» в составе 15 членов. В их числе мы находим тогдашних и будущих теоретиков и литераторов: Ленина, Богданова, Покровского, Рожкова, Зиновьева, Каменева, как и наиболее выдающихся организаторов: Красина, Рыкова, Дубровинского, Ногина и других. Ивановича и в этой коллегии нет. Значение этого факта слишком очевидно. Сталин мог не войти в ЦК, не будучи известен всей партии или – допустим на минуту – вследствие особенно острой вражды к нему кавказских меньшевиков. Но если б он имел вес и влияние внутри собственной фракции, он непременно вошел бы в состав большевистского центра, который нуждался в авторитетном представителе Кавказа. Сам Иванович не мог не мечтать о месте в «БЦ». Но такого места для него не нашлось.
Зачем же вообще Коба приезжал при таких условиях в Лондон? Он не мог поднимать руку как делегат. Он оказался не нужен как оратор. Он явно не играл никакой роли на закрытых заседаниях большевистской фракции. Невероятно, чтоб он приехал только для того, чтоб послушать и посмотреть. У него были, очевидно, иные задачи. Какие именно?
Съезд закончился 19 мая. Уже 1 июня премьер Столыпин предъявил Думе требование немедленно исключить 55 социал-демократов и дать согласие на арест 16 из них. Не дожидаясь согласия, полиция приступила в ночь на 2-е июня к арестам. 3-го июня Дума уже объявлена распущенной, и, в порядке государственного переворота, опубликован новый избирательный закон. Повсеместно произведены заранее подготовленные массовые аресты, в частности, среди железнодорожников – в предупреждение всеобщей забастовки. Попытки восстания в Черноморском флоте и в одном из киевских полков закончились неудачей. Монархия торжествовала. Когда Столыпин гляделся в зеркало, он находил там Георгия Победоносца, поразившего насмерть дракона.
Очевидный упадок революции вызвал ряд новых кризисов в партии и в самой большевистской фракции, которая повально становится на бойкотистскую позицию. Это была почти инстинктивная реакция против насилия правительства и вместе с тем попытка прикрыть радикальным жестом собственную слабость. Отдыхая после съезда в Финляндии, Ленин всесторонне обдумал положение и решительно выступил против бойкота. Его положение в собственной фракции оказалось нелегким, ибо нелегок вообще переход от революционных праздников к мрачным будням. «За исключением Ленина и Рожкова, – писал Мартов, – все видные представители большевистской фракции (Богданов, Каменев, Луначарский, Вольский и др.) высказались за бойкот». Цитата интересна, в частности, тем, что, включая в число «видных представителей» не только Луначарского, но и давно забытого Вольского, не упоминает Сталина. В 1924 г., когда официальный исторический журнал в Москве воспроизвел свидетельство Мартова, редакции не пришло еще в голову поинтересоваться тем, как голосовал Сталин.
Между тем Коба был в числе бойкотистов. Помимо прямых свидетельств на этот счет, правда, исходящих от меньшевиков, имеется одно косвенное, но наиболее убедительное: ни один из нынешних официальных историков не упоминает ни одним словом о позиции Сталина по отношению к выборам в III Государственную Думу. В вышедшей вскоре после переворота брошюре «О бойкоте III Думы», где Ленин защищал участие в выборах, точку зрения бойкотистов представлял Каменев. Кобе тем лучше удалось сохранить свое инкогнито, что никому не могло в 1907 г. прийти в голову предложить ему выступить со статьей. Старый большевик Пирейко вспоминает, как бойкотисты «громили товарища Ленина за его меньшевизм». Можно не сомневаться, что и Коба в тесном кругу не скупился на крепкие грузинские и русские слова. Со своей стороны, Ленин требовал от своей фракции готовности и способности глядеть действительности в глаза. «Бойкот есть объявление прямой войны старой власти, прямая атака на нее. Вне широкого революционного подъема не может быть и речи об успехе бойкота». Много позже, в 1920 г., Ленин писал: «Ошибкой… был уже бойкот большевиками Думы в 1906 г.» Ошибкой он был потому, что после декабрьского поражения нельзя было ожидать близкого революционного штурма; неразумно было поэтому отказываться от думской трибуны для собирания революционных рядов.
На партийной конференции, собравшейся в июле в Финляндии, оказалось, что из 9 делегатов-большевиков все, кроме Ленина, стояли за бойкот. Иванович на конференции не участвовал. Бойкотисты выставили докладчиком Богданова. Положительное разрешение вопроса об участии в выборах прошло соединенными голосами «меньшевиков, бундистов, поляков, одного из латышей и одного большевика», – пишет Дан. Этим «одним большевиком» был Ленин. «В маленькой дачке горячо защищал свою позицию Ильич, – вспоминает Крупская. – Подъехал на велосипеде Красин и постоял у окна, внимательно слушая Ильича. Потом, не входя в дачу, задумчиво пошел прочь…» Красин отошел от окна больше, чем на десять лет. Он вернулся в партию лишь после Октябрьской революции, да и то далеко не сразу. Постепенно, под влиянием новых уроков, большевики переходили на позицию Ленина, хотя, как увидим, не все. Бесшумно отказался от бойкотизма и Коба. Его кавказские статьи и речи в пользу бойкота были великодушно преданы забвению.
1-го ноября начала свою бесславную деятельность III Государственная Дума, в которой за помещиками и крупной буржуазией было заранее обеспечено большинство. Открылась самая мрачная полоса в жизни «обновленной» России. Рабочие организации подверглись разгрому, революционная печать была задушена, в хвосте карательных экспедиций шли военно-полевые суды. Но страшнее внешних ударов была внутренняя реакция. Дезертирство приняло повальный характер. Интеллигенция уходила от политики в науку, искусство, религию, эротическую мистику. Эпидемия самоубийств дополняла картину. Переоценка ценностей направлялась прежде всего против революционных партий и их вождей. Резкая смена настроений нашла яркое отражение в архивах департамента полиции, где тщательно перлюстрировали подозрительные письма, сохраняя наиболее интересные для истории.
Из Петербурга писали Ленину в Женеву: «Тихо наверху и внизу, но внизу тишина отравленная. Под покровом тишины зреет такое озлобление, от которого взвоют кому выть надлежит. Но пока от этого озлобления плохо приходится нам». Некий Захаров писал своему приятелю в Одессу: «Абсолютно утеряна вера в тех, кого раньше так высоко ставили… Помилуйте, в конце 1905 г. Троцкий всерьез говорил, что вот-де закончился полным успехом политический переворот, и за ним сейчас же начнется переворот социальный… А чудесная тактика вооруженного восстания, с которой большевики носились… Да, изверился я окончательно в наших вождях и вообще в так называемой революционной интеллигенции». Либеральная и радикальная пресса не щадила, с своей стороны, сарказма по адресу побежденных.
Корреспонденция местных организаций в Центральном Органе партии, перенесенном снова за границу, не менее красноречиво отражала процесс разложения революции. «В последнее время, за отсутствием интеллигентных работников, окружная организация умерла», – пишут из центрального промышленного района. «Наши идейные силы тают, как снег», – жалуются с Урала. «Элементы… примкнувшие к партии лишь в момент подъема… покинули наши партийные организации». И все в том же роде. Даже в каторжных тюрьмах герои и героини восстаний и террористических актов враждебно отворачивались от собственного вчерашнего дня и употребляли такие слова, как «партия», «товарищ», «социализм», не иначе, как в ироническом смысле.
Дезертировали не только интеллигенты, не только «рыцари на час», временно примкнувшие к движению, но и передовые рабочие, годами связанные с партией. «В партийных комитетах стало пусто, безлюдно», – вспоминал Войтинский, ушедший позже от большевиков к меньшевикам. Среди отсталых слоев рабочего класса усилились, с одной стороны, религиозность, с другой – алкоголизм, карточные игры и т. д. В верхнем слое стали задавать тон рабочие-индивидуалисты, стремившиеся в стороне от масс к повышению личного культурного и бытового уровня. На эту тоненькую прослойку аристократии, главным образом металлистов и печатников, опирались меньшевики. Рабочие среднего слоя, которых революция приучила к чтению газеты, проявляли бо́льшую устойчивость. Но, войдя в политическую жизнь под руководством интеллигентов и сразу предоставленные самим себе, они оказались парализованы и выжидали.
Не все дезертировали. Но революционеры, не желавшие сдаваться, наталкивались на непреодолимые трудности. Для нелегальной организации нужны сочувствующая среда и постоянно обновляющиеся резервы. В обстановке упадочных настроений было трудно, почти невозможно соблюдать необходимые меры конспирации и поддерживать революционные связи. «Подпольная работа шла вяло. В течение 1909 г. были арестованы партийные типографии в Ростове-на-Дону, Москве, Тюмени, Петербурге…» и пр. и пр.; «склады прокламаций в Петербурге, Белостоке, Москве; архив Центрального Комитета в Петербурге. При всех этих арестах партия теряла хороших работников». Так, почти в тоне огорчения повествует отставной жандармский генерал Спиридович.
«Людей у нас вообще нет, – пишет Крупская химическими чернилами в Одессу в начале 1909 г., – все по тюрьмам и ссылкам». Жандармы проявили невидимый текст письма и – увеличили население тюрем. Малочисленность революционных рядов неизбежно влекла за собой снижение уровня комитетов. Недостаток выбора открывал возможность секретным агентам подниматься по ступеням подпольной иерархии. Одним движением пальца провокатор обрекал на арест революционера, который становился на его пути. Попытка очистить организации от сомнительных элементов немедленно приводила к массовым арестам. Атмосфера взаимного недоверия и подозрительности душила всякую инициативу. После ряда хорошо рассчитанных арестов во главе Московской Окружной организации становится в начале 1910 г. провокатор Кукушкин. «Осуществляется идеал Охранного Отделения, – пишет активный участник движения, – во главе всех московских организаций стоят секретные сотрудники». Немногим лучше обстояло дело в Петербурге. «Верхи оказались разгромленными, казалось, не было возможности их восстановить, провокация разъедала, организации разваливались…» В 1909 г. в России оставалось еще пять-шесть действующих организаций, но они быстро замирали. Число членов в Московской Окружной организации достигало к концу 1908 г. 500, в середине следующего года оно упало до 250, еще через полгода – до 150; в 1910 г. организация перестала существовать.
Бывший думский депутат Самойлов рассказывает, что распалась к началу 1910 г. Иваново-Вознесенская организация, недавно еще столь внушительная и активная. Вслед за ней зачахли и профессиональные союзы. Зато подняли голову черносотенные банды. На текстильных фабриках постепенно восстанавливались дореволюционные порядки: пониженная плата, суровые штрафы, увольнения и пр. «Рабочий молчал и терпел». И все же возврата к старому уже не могло быть. Ленин ссылался за границей на письма рабочих, которые, рассказывая о возобновившихся притеснениях и издевательствах фабрикантов, прибавляли: «Погодите, придет опять 1905 год!»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.