Текст книги "Преступная история США. Статуя кровавой свободы"
Автор книги: Лев Вершинин
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Были, однако, и проблемы. Такое положение дел «кабальным», ясен пень, совершенно не нравилось. Они все-таки выросли в Европе, где какие-то, пусть самые минимальные права имели, при слишком сильном нажиме могли и в морду дать, а кто не связан семьей, – семь бед, один ответ, – и уйти в бега. Благо в «Новой Англии», где индейцев уже почти унасекомили, за околицами городов начинался закон-тайга, а если везло пройти через леса к западному фронтиру, беглец мог добраться до поселков «скваттеров» – белой бедноты, явочным порядком занявшей земли, формально принадлежавшие лендлордам, и осесть там. А оттуда, как с Дона, выдачи не было: тяжелые, темные мужики с мушкетами за свои делянки, своими руками очищенные в глубине лесов, и свои хижины умели стоять так, что в их края не совались ни холопы формальных владельцев, ни даже представители официальных властей. Ибо кто совался, бесследно исчезал, и все претензии предлагалось предъявлять гризли, а местный пастор всегда мог подтвердить, что именно гризли, и никому больше. Впрочем, и в южных колониях сложностей с «кабальными» было не меньше. Там, правда, бежали редко – индейцы же под боком, – но рабочие руки там требовались, в основном для тяжелой работы на плантациях индиго и «короля Табака», а европейские крестьяне в сверхвлажном климате выживали плохо, контрактовать их для аристократии Юга становилось крайне нерентабельно. И попытки возместить убыль за счет местных кадров, ловя индейцев, тоже проваливались: они в неволе просто мерли, а к тому же на выручку часто являлись свободные родичи.
Вот потому и негры. Приметная, чужая всем, привычная к влажному климату и работе на земле, да еще и восполняющая себя, если подойти к делу с умом и организовать регулярные случки, полная собственность. Плюс зачастую проданная из африканского рабства (на Черном континенте оно было очень даже в ходу) в американское, то есть сменившая шило на мыло, а потому куда более прочих покорная. Не знаю (узнать можно, но лень), кому первому в голову пришла эта блестящая мысль, но в жизнь она внедрялась галопом, очень быстро став одним из основополагающих факторов европейской, – пожалуй даже, мировой – экономики. С кредитами, компаниями, акционерными обществами, процентами от прибыли в самые верха Лондона. Что и понятно: при всем том, что негры при перевозке мерли десятками на сотню, – в море уходило в среднем до трети груза, – бизнес давал ошеломительные доходы, иногда, в особо удачные сезоны, до 1000 % чистой прибыли. Да и на плантациях – от рассвета до заката – затраты окупались и переокупались. А потому уже к началу XVIII века в инфраструктуре работорговли были заняты сотни судов, тысячи и десятки тысяч профессионалов на трех континентах, включая Африку, где береговые вожди, поймав тенденцию, формировали целые армии для походов за ценнейшим товаром в глубь континента. Росла сеть факторий и прикрывающих фактории портов со всем, чем положено: казармами, бараками, тюрьмами и прочей атрибутикой. В геометрической прогрессии множилось число узких специалистов: посредников, переговорщиков, торговых агентов, надсмотрщиков, «погонщиков», «негроловов» и прочего квалифицированного персонала.
Параллельно под новые реалии создавалась юридическая база. Если в первые десятилетия британского присутствия в Америке рабы рассматривались по «испанскому праву», как пожизненные слуги, то уже к концу XVII века закон определял их как «движимую собственность», то есть приравнивал к домашним животным. При том, что негр, поднявший руку на белого, – вне зависимости от обстоятельств – подлежал смертной казни, убийство черного раба хозяином не считалось преступлением, а убийство чужого раба приравнивалось к краже. За попытку к бегству или просто «многократное проявление строптивости» черному могли отрубить руку или ногу (хотя, учитывая ценность «вещи», старались учить кнутом и клеймом). Рабство одного из родителей, даже если второй был белым, автоматически делало рабом ребенка; наконец, обучение своих рабов грамоте считалось опасным чудачеством, а если кто-то, даже пастор, обучал чужих без разрешения, дело пахло депортацией преступника из колонии. И знаете, следует сказать, что при всем отрицании подобных методов понять разработчиков «черных статутов» можно: негры, особенно те, кого доставили недавно, при малейшей мягкости или недосмотре могли стать источником многих бед. Эту аксиому колонисты знали очень хорошо как из сводок о бунтах живого товара на работорговых судах, так и по событиям на грешной тверди. Например, в 1688-м в Южном Мэриленде был обезглавлен черный раб Сэм, «в седьмой раз, невзирая на увещевания и наказания, подговаривавший негров поднять бунт», причем обратите внимание на это самое «в седьмой раз»: Сэмом, как лучшим дамским портным колонии, обшивавшим элиту, упорно не хотели жертвовать, его всяко пытались оставить в живых, но он, отлежавшись, принимался за свое.
Нельзя, разумеется, сказать, что под все это не подводилась идеология. Конечно, подводилась. Негров по ходу крестили, приобщая, таким образом, к миру прогресса и демократии, но, что бы там ни говорили с амвонов пасторы, по сути, это было формальностью. В отличие от тех же испанцев. Для донов факт принятия католичества индейцем мгновенно переводил «дикаря» в ранг обычного крестьянина или податного простолюдина, а если речь шла о негре, обязывал относиться к рабу, как к человеку, волей судьбы попавшему в сложную ситуацию. Протестанты же – и англичане, и голландцы – определяли «чернокожесть» как клеймо, само по себе предполагающее низший по отношению к белым статус. И даже если негр каким-то образом, – выкупившись (копить деньги на выкуп позволялось, и отнимать пекулий было не положено) или за какие-то заслуги получив вольную, – оказывался на свободе, все равно в глазах общества он оставался не совсем человеком. То есть все-таки уже слегка человеком, которому Бог оказал снисхождение, разрешив перестать быть вещью, но очень и очень не первого сорта. Общение даже вольного негра с белыми не поощрялось, а уж общение с белыми или «вольняшками» раба не поощрялось втройне. Хотя, к слову, такой дискурс прочно утвердился только в «высшем свете» колоний; на низах все было гораздо проще, и «белая грязь» вполне находила общий язык с «черной», вплоть до дружбы и романтических отношений. А то и чего-то большего: в 1690-м некий Айзек Морелл, белый из Ньюберри (Массачусетс), был судим и повешен за попытку устроить рабский мятеж, накануне казни, по настоянию священника, объяснив, что мечтал захватить судно в порту, уплыть «с Аяксом и другими черными друзьями» к французам, в Канаду, а там «создать армию и вернуться, чтобы расправиться с врагами свободы».
БуревестникиНа том, пожалуй, с экспозицией и покончим. Общая картина, надеюсь, ясна, а детали читайте в справочной и специальной литературе. А так остается сказать, что к началу XVIII века наметились две основные перевалочные базы поставки новых обитателей в Новый Свет: Ричмонд (Южная Каролина), куда приходило большинство товара непосредственно из Африки с практически немедленной отправкой на плантации всего Юга, и (на севере) Нью-Йорк. Туда везли, в соответствии с запросом, меньше, зато старались лучше, в том смысле, что ввезенных рабов размещали в специальном барачном квартале на юге Манхэттена и – в ходе портовых, строительных и всяких иных работ – обучали разным полезным профессиям. После чего их стоимость возрастала многократно, и «просто раб» становился ценностью, способной помогать белому мастеровому, а то и просто, отпущенный на оброк, кормить хозяина. Это было крайне выгодно, так что купить раба с профессией мечтал каждый небогатый белый, хотя, с другой стороны, эта практика вела к демпингу рынка труда и била по интересам белых мастеровых, работавших без «черной» помощи. Они даже год за годом посылали в ассамблею колонии петиции, требуя запретить сдачу негров в аренду и субаренду, но ассамблея год за годом же отказывала, поясняя, что запретить владельцам инструмента сдавать инструмент в прокат юридически невозможно, а признавать «живые вещи» людьми, так и тем паче.
В общем, город Нью-Йорк (на тот момент порядка 6–7 тысяч обитателей) изрядно – примерно на одну пятую – «почернел», и при этом жизнь рабов там изрядно отличалась от жизни их братьев по расе на Юге. С одной стороны, жилось им несколько легче, поскольку плантаций в окрестностях не водилось, труд был более осмысленный, к тому же еще и бок о бок с белыми, в связи с чем отношение к ним, по крайней мере, со стороны бедноты, было более человечным. Да плюс к тому еще владельцы норовили не держать их дома, позволяя селиться в Южном квартале, так что и степень свободы была куда выше, чем на плантациях. С другой стороны, хозяева, справедливо полагая, что их рабы, не будучи под надзором, имеют какой-то дополнительный заработок, щемили их по-всякому, – даже в том случае, если щемить было не за что, – и подрядчики, выжимая все соки, еще и старались обсчитать на каждом центе, заваливая работой по уши. И бежать было некуда: скваттеры западного фронтира черных к себе не принимали. Вернее, принимали, но очень редко – поименно известны единицы за сто лет, – и право стать среди них своим приходилось выслуживать годами. А между тем контингент был крайне сложный, мало того, что из недавних свободных афроафриканцев, так еще и наслушавшихся в тавернах рассказов своих белых корешей насчет прав человека. И понятно, никто не мог помешать работягам, собравшись за бутылочкой виски или за игрой в кости (это не возбранялось), обсуждать свои огорчения вдали от чутких хозяйских ушей.
И грянуло. В полночь на 6 апреля 1712 года 23 вооруженных (топоры, тесаки и даже два пистолета) раба – из них девять «оброчных», – собравшись в одной из харчевен и выпив на посошок, двинулись мстить. Зачем и почему, так и осталось тайной, – в отчете губернатора по итогам событий сказано: «Возможно, из-за какой-то обиды от хозяев, поскольку ничего внятного ни один не объяснил, а сам я не могу отыскать никакой другой причины», – но случилось то, что случилось. Толпа вооруженных негров подожгла дом в центре города, подперев дверь колышком, и рассыпалась, притаившись во мгле, – а когда народ сбежался, чтобы гасить огонь (пожаров в на 90 % деревянном городе очень боялись), черные люди атаковали не ожидавших худого белых, девятерых убив на месте и еще шестерых едва ли не насмерть покалечив. Большего, правда, добиться не смогли: на шум примчались сотни обывателей с тяжелыми и острыми предметами, подоспела команда солдат из форта, и бунтовщики, пользуясь тьмой, без потерь ушли в ближний лес. Вот только с острова, без лодок, бежать было некуда, а губернатор действовал очень оперативно: мысок, где укрылись мятежники, был перекрыт цепью патрулей, началось прочесывание, и в конце концов, взяли 27 пленных (поджигателей и приставших к ним во время отхода), – а затем, по итогам экспресс-расследования, в тюрьму загнали еще примерно 70 чернокожих, так или иначе общавшихся с преступниками. По итогам следствия, правда, выяснилось, что они ничего не знали, но тем не менее всех продали за пределы колонии, на совершенно жуткие плантации французских Антил, а вот 27 плененных в лесу получили смертный приговор, который и был приведен в исполнение. Шестерым, правда, удалось перехитрить суд (они удавились по договоренности, – второй первого, третий второго и так далее), а остальным пришлось совсем худо: девятнадцать, в том числе беременную негритянку, повесили, одного посадили на кол, одного колесовали и еще одного «живым подвесили на цепях в центре города».
Об этом, первом сколько-то крупном, а главное, организованном «черном» мятеже на территории будущих США, к сожалению, сохранилось очень мало информации. Архивы сгорели в Войну за независимость, остался только не очень подробный отчет губернатора. Но ясно одно: причудливость казней (ни кола, ни колеса колонии ни раньше, ни позже не практиковали) сама по себе говорит о том, насколько всерьез взвинтило белую общину претворение в жизнь того, чего до тех пор смутно боялись, гоня от себя даже мысль, что подобное когда-нибудь случится. А когда все-таки случилось, меры по предотвращению рецидивов власти Нью-Йорка приняли нешуточные. Все законы пересмотрели в сторону максимального ужесточения: отныне черным под страхом порки и высылки на плантации запрещалось передвигаться по городу с любыми тяжелыми и острыми предметами (топоры, молоты и тэдэ не получали – сдавали на работе). Такие же наказания отныне полагались за скопления больше трех (до того позволялось до семи), за азартные игры и за разговоры, пусть и спьяну, о нелюбви к хозяевам. На всякий случай запретили владеть недвижимостью свободным неграм, а налог на освобождение раба (20 фунтов) был увеличен вдесятеро, что намного превышало стоимость самого ценного негра, а значит, и сумму выкупа. И только после этого губернатор сообщил в Лондон: «могу присягнуть, что подобное впредь не повторится». Он, видимо, был в этом убежден. Однако, как известно, человек только предполагает, и never say never…
Глава 8. Банды Нью-Йорка (2)
Злой городМятеж 1712 года врезался в подкорку жителей Нью-Йорка на десятилетия вперед, а между тем, по мере вытеснения индейцев и освоения новых земель, город рос и импорт черного контингента набирал обороты. Всего за четверть века население недавно еще относительно небольшого порта на Гудзоне выросло вдвое, перешагнув за 10 000 человек, – уже не деревня даже по меркам тогдашней Европы, и около четверти от этого немалого числа составляли рабы. В этом смысле Нью-Йорк на континенте уступал только Чарльстону. А чем больше становилось рабов, тем сильнее общество опасалось, а слухи о «вот-вот будет как в 1712-м» возникали и вызывали беспорядки в среднем раз в полтора-два года. Тем более что былая взаимная приязнь черных невольников и белых бедолаг понемногу уходила в прошлое: «кабальных» становилось мало, а свободные белые, как мастера, так и поденщики, злились на «оброчных», работавших не хуже, а цены ставивших ниже, из-за чего белая мелочь разорялась.
Этот процесс тревожил даже, в принципе, безразличных к проблемам низов городских патрициев: в 1737-м сам губернатор, выступая перед ассамблеей, попросил как-то решить вопрос, потому что «слишком много стало жалоб от ремесленников. Из-за аренды рабов наши честные трудолюбивые сограждане нищают, теряют кусок хлеба, и, если мы не подумаем о них, им придется покинуть город, чтобы искать средства к жизни в других местах. Мы не можем позволить себе потерять их». Короче говоря, в городе было душно. В предместьях случались жестокие драки между черными и белыми, экономический кризис, возникший из-за «Войны за ухо Дженкинса» с Испанией, до минимума сократил поставки морем, и зима с 1740 на 1741-й, выдавшаяся, ко всему, еще и рекордно холодной, стала жестоким испытанием даже для тех, кто твердо стоял на ногах. А уж для бедноты ситуация, когда приходилось выбирать между куском хлеба и пучком хвороста, была и вовсе трагедией. Мерли дети, родители, пытаясь их накормить, продавали за гроши инструменты, то есть лишались даже надежды на заработок, белые целыми семьями замерзали на улицах и в лачугах, а вот рабам, как ни странно, было полегче: они, в основном не обремененные потомством, как-то выживали. Тем паче, что владельцы, дорожа ценным имуществом, подбрасывали то муку для похлебки, то немного дров для печки в «пунктах обогрева», куда белым вход был заказан.
И напряжение, подогретое завистью, росло, подогреваемое брошенными сгоряча фразами типа «Вот вымрете, все нам достанется», ожившими пересудами о давешнем бунте и слухами о кровавом восстании сесе (об этом поговорим позже) в Южной Каролине. А тут еще, приправой в блюдо, страх перед вторжением испанцев, которые «вот-вот придут и всех добрых протестантов перережут, а негры им помогут», причем не вполне безосновательный: гарнизон в городе, в связи с планируемой атакой на Кубу, сократился вчетверо, а все знали, что испанским рабам живется намного легче. И к тому же испанцы, в самом деле, освобождали рабов, перебегавших на их сторону. Нет ничего удивительного в том, что в такой обстановке, как писал в мемуарах Стенли Поуп, регистратор магистрата, «казалось, гнев, и зависть, и недоверие, и вражда падают с небес вместе со снегом… а тем временем мистер Фокс приказал запретить любые собрания, кроме общих молитв, и любое бесцельное шатание по улицам». В общем, и отцы города не знали, что делать, надеясь, что не заполыхает. А надежда не сбылась. Заполыхало. Причем абсолютно реально.
В принципе, пожары в почти сплошь деревянном, со скверными дымоходами Нью-Йорке не были редкостью, поэтому ни в феврале, когда подряд сгорели два дома, ни даже 18 марта 1741 года, когда занялся дом губернатора, а вслед за ним и стоявшая впритык церковь, никого это особо не удивило. Сгорел и сгорел, слава Богу, что удалось спасти городской архив. Не особо взволновал обывателей и еще один пожар, через неделю, с которым удалось справиться, и через три дня, когда загорелся коровник, погибло с десяток буренок, тоже никто не встревожился. Но вот когда на следующий день после пожара в коровнике какой-то горожанин увидел под сеновалом плошку с углями, подставленную явно с умыслом, и созвал людей, народ начал умозаключать. По городу поползли слухи типа «это жжж (13 пожаров за месяц) неспроста», все стали предельно бдительны, но до поры до времени результатов не было, и вот, наконец, 6 апреля, когда один за другим вспыхнули аж четыре дома, виновник был пойман. То есть виновник или нет, никто не знал, но факт есть факт: около одного из горящих строений был замечен черный мужчина, попытавшийся, когда его окликнули, бежать. Толпа, естественно, бросилась в погоню, крики «Негры! Негры!» быстро перешли в «Негры бунтуют!», и беглеца, оказавшегося рабом по имени Каффи, поймав и избив досиня, поместили в тюрьму. А вскоре там же оказалось и еще под сотню черных, имевших несчастье попасть под подозрение по самым разным причинам, но, в первую очередь, из-за связей с «джин-клубом», события вокруг которого были самой свежей из городских сплетен.
Судья Ди выходит на следК пожарам как таковым это громкое дело никакого отношения не имело, там все крутилось вокруг поимки банды скупщиков краденого, возглавляемой неким Джоном Хагсоном, экс-сапожником, ранее владевшим приличной гостиницей, но разорившимся и с 1738 года содержавшим низкопробную харчевню между рекой Гудзон и городским кладбищем. Плохой, но дешевый виски, умение играть на банджо и две весьма смазливые, но не слишком высоконравственные дочери обеспечили Джону солидную постоянную клиентуру – белая беднота, рабы, вольные негры, матросы, всяческое отребье с окраин, – и очень скоро кабак стал самым злачным местом Нью-Йорка, где лихие люди почти открыто сбывали добычу, праздновали успехи и отсиживались в перерывах между походами на дело; в рабских казармах корчма даже получила наименование «Осуэго», в честь фактории на Онтарио, где шла торговля с индейцами. Естественно, городские власти следили за «бизнесом Хагсона» очень внимательно, полиция регулярно наносила визиты и делала обыски, кого-то время от времени арестовывали, но привлечь самого Джона никак не получалось: все время выходило так, что лично он ни о чем не в курсе. Однако же, сколь веревочке ни виться…
В начале 1741 года охоту за Хагсоном муниципалитет поручил Дэниэлу Хорсмэндену, по прозвищу, – хотите верьте, хотите нет, «Судья Ди», – городскому секретарю, а по совместительству и одному из трех судей Верховного суда колонии. Мужик он был тертый, прекрасно образованный, с хорошими родственными связями, хваткой и немалым опытом следователя, и дело открыл по факту не скупки краденого, доказать которую было проблематично, а «продажи спиртного неграм», что законом запрещалось и чего Хагсон отрицать не мог. И угадал: в феврале, за две недели до первого пожара, констебли задержали у таверны трех пьяных рабов – Цезаря, Принца и того самого Каффи, – работавших на стройке в порту, и обнаружили у них кое-какие краденые вещи. Таким образом, появились улики, негров, смачно выпоров плетью, отпустили по домам под поручительство владельцев, а Хагсона арестовали и возбудили дело. Смертной казнью, конечно, не пахло, но выслать барыгу из города представлялось вполне возможным, и Хорсмэнден начал вовсю раскручивать на откровенность персонал таверны, в первую очередь, 16-летнюю Мэри Бартон, «белую рабыню», которую определил как наиболее перспективную, поскольку она по молодости лет была крайне наивна.
Следовательский опыт не подвел: Мэри очень боялась тюрьмы, не любила пристававшего к ней хозяина, еще больше не любила его дочерей, которые ее дразнили, и раскрутить ее на показания оказалось не сложно. Оказалось, что троица давеча задержанных негров – не просто себе негры, а устойчивое криминальное объединение, именовавшее себя «джин-клубом» (удачные кражи они отмечали только дорогим джином) и работающее по наводкам Хагсона. Этого уже было достаточно, и Хорсмэнден собирался передавать дело в суд, но тут начались пожары, и на одной из встреч, когда разговор случайно (про пожары говорил весь город) зашел об этом, Мэри сболтнула что-то типа «А я думала, что Пегги всё врет». Ничего особого в виду не имея, просто к слову, но следователь насторожился и начал расспрашивать, аккуратно, но так, чтобы не спугнуть, вытягивая детали. А затем назначил встречу на утро и там уж выяснил, что Мэри знакома с некоей Маргарет Сорбьеро, белой проституткой широких взглядов, под псевдонимами «Пегги» и «Рыжая свинка» обслуживавшей белых, а под позывным «Керри» – обслуживавшей негров. Что, впрочем, не мешало ей жить в гражданском браке с тем самым Цезарем и даже иметь от него ребенка. И вот эта-то Пегги, по словам Мэри, рассказала ей, что Цезарь и его друзья, парни фартовые, не намерены спускать белым с рук перенесенную порку, обязательно отомстят и мстя их будет страшной.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?