Электронная библиотека » Лидия Чарская » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 10 февраля 2021, 21:26


Автор книги: Лидия Чарская


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +
V

Рассказ Сухова о встрече на Куликовом поле не оставил во мне чувства, что было ему явление, а просто – «случай», странный по совпадениям, с мистической окраской. Окраску эту приписывал я душевному состоянию рассказчика. Василий Сухов, простой православный человек, душевно чистый, неколебимо верил, что поруганная правда должна восторжествовать над злом… иначе для него не было никакого смысла и строя в жизни: все рушится?! Нет, все в нем протестовало, инстинктивно. Он не мог не верить, что правда скажется. Он – подлинная суть народа: «Правда не может рушиться». И так естественно, что «случай» на Куликовом поле мог ему показаться знамением свыше, знамением спасения, искрой святого света во тьме кромешной. В таком состоянии душевном мог он и приукрасить «явление», и вполне добросовестно. Мне он не говорил, что было ему явление, и сокровенного смысла не раскрывал, а принял благоговейно, по-детски доверчиво.

Вернувшись в Тулу, я никому не рассказывал, что слышал от Сухова в Волове. Впрочем, дочери говорил, и она не отозвалась никак. Но месяца через три, попав в Сергиев Посад, я неожиданно столкнулся с другими участниками «случая», и мне открылось, что тут не «случай», а знамение Свыше. И рассказ Сухова наполнился для меня глубоким смыслом. Знамение Свыше… – это воспринимается нелегко, так это необычно, особенно здесь, в Европе. Но там, в Сергиевом Посаде, в августовский вечер, в той самой комнате, где произошло явление, вдруг озарило мою душу впервые испытанное чувство священного, и я принял знамение с благоговением. Я видел святой восторг и святые слезы чистой и чуткой девушки… – какая может быть в человеке красота!.. – я как бы читал в открытой душе ее. И вот, захваченный необычайным, стараясь быть только беспристрастным, почти молясь, чтобы дано было мне найти правду, я повел свое следствие и неожиданно для себя разрушил последнее сомнение цеплявшегося за «логику» «Фомы»-интеллигента. Не передать, что испытывал я тогда: это вне наших чувств. Что могу ясно выразить, так это одно, совершенно точное: я привлечен к раскрытию необычайного… привлечен Высшей Волей. А что пережил тогда в миг неизмеримый… – выразить я бессилен. Как передать душевное состояние, когда коснулось сознания моего, что времени не стало… века сомкнулись… будущего не будет, а все – ныне, – и меня не удивляет, это в меня вместилось?! Я принял это как самую живую сущность. Жалок земной язык. Можно приблизительно находить слова для выражения этого, но опалившего душу озарения… – передать это невозможно.

VI

Жизнь в Туле, призрачная, под чужим именем «мещанина Подбойкина», под непрестанным страхом, что сейчас и разоблачат, и… – стала невмоготу. Что за мной числилось? Вопрос праздный. Ровно ничего не числилось, кроме выполнения долга – раскрывать преступления. Но для агентов власти я был лишь «кровопийца». Могли мне вменить многое: приезд Плеве по делу убийства губернатора… раскрытие виновников злостной железнодорожной катастрофы, когда погибло много народу, а намеченная добыча, важный правительственный чин, счастливо избег кары… Я делал свое дело. Но вот какая странная вещь… Не могу понять, почему я, следователь-психолог, раскрывавший сложнейшее, в течение восьми лет укрывался в Туле, где меня легко могли опознать приезжие из Богоявленска! Возможно, тут работала моя «психология»: здесь-то меня искать не станут, в районе моих «злодейств», и не откроют, если не укажут обыватели. Непонятное оцепенение, сознание безысходности, будто пробка в мозгу застряла. Боялся смерти? Нет, худшего: страх за дочь, издевательства… и, что иным покажется непонятным, полного беззакония страшился, вопиющего искажения судебной правды, чего не переносил почти физически. Это своего рода «порок профессиональный», мистическое нечто. Словом, оцепенение и «пробка». Самое, кажется, простое – ехать в Москву, острая полоса прошла, в юристах была нужда. Устроили бы куда-нибудь друзья-коллеги, уцелевшие от иродова меча, мог бы найти нейтральное что-нибудь, предложил бы полезный курс – «психология и приемы следствия», надо же молодежь учить. Почему-то все эти планы отбрасывал, сидела «пробка». И вот оказалось, что мое сидение в Туле было «логично», только не нашей логикой.

Учил грамоте оружейников, помогал чертежникам завода, торговал на базаре картузами, клеил гармоньи. Дочь давала уроки музыки новой знати. Тула издавна музыкальный город: славен гармоньями на всю Россию, как и самоварами. Не этим ли объяснить, что началась прямо эпидемия – «на верти-пьяных»! Все желают «выигрывать на верти-пьяных разные польки и романцы». И выпало нам «счастье»: навязалась моей Надюше… «Клеопатра». И по паспорту – Клеопатра, а разумею в кавычках, потому что сожительствовала она с Антошкой. Так и говорили – «Антошка и Клеопатра». А Антошка этот был не кто иной, как важная птица Особотдела, своего рода мой коллега… Бывший фельдшер. И вот эта «Клеопатра», красавица-тулячка, мещаночка, очень похожая на кустодиевскую «Купчиху», такая же белотелая и волоокая… глупое и предобрейшее существо – походя пряники жевала и щелкала орешки – и навязалась: «Ах, выучите меня на верти-пьяных!..» Мучилась с ней Надюша больше года. Инструмент у девицы был – чудесный беккеровский рояль, концертный. А Надюша окончила консерваторию на виртуозку, готовилась к карьере пианистки. И вот – «на верти-пьяных». Забылась как-то, с Шопеном замечталась… и вдруг ревом по голове: «Лихо наяриваете, барышня!» Антошка во всей красе, с наганом. А «Клеопатра», в слезах восторга: «Выучите, ради Господа, и меня такому!» Все-таки польку одолела, могла стучать; и была в бешеном восторге. Посылала кульки с провизией, «папашке вашему табачку», то-се… С отвращением, со стыдом, но принимали, чтобы отдать другим… – не проходило в глотку. А нужды кругом!.. Урочные деньги Надюша не могла брать в руки, надевала перчатки. Лучше уж картузами, гармошками… Тошно, гнусно, безвыходно… – и при моем-то «ясновидении». В глазах народа я был «гадателем», так и говорили: «Нашего следователя не обведешь, сквозь землю на три аршина видит!» И такое бессилие: засела «пробка». И в Волово-то смотался не от нужды, а как-нибудь сбросить это оцепенение, вышибить эту «пробку», а мукомол советовал: «Ныряйте, Сергей Николаич, в Москву – большая вода укроет». Но «пробка» сидела и сидела. Или так нужно было? Чего-то похватало?.. И вот это что-то стукнуло. Теперь вижу, что так именно и нужно было.

Вскоре после поездки моей в Волово, в начале мая, приходит моя Надюша, остановилась у косяка… и такими страшными неподвижными глазами, глазами ужаса и конца, смотрит на меня и шепчет: «Папа… конец…» Это – конец – прошло мне холодом по ногам. Да, конец: пришло то, о чем мы с ней знали молчаливо, «если оно случится». И оно случилось: «Все известно». Но самое страшное не это, не мытарства, если бы не удалось нам уйти. Самое страшное – позор.

В то утро мая «Клеопатра» разнежилась с чего-то и захотела обрадовать Надюшу: «А что вы думаете, мой-то все-о про вашего папаньку знает, как у трудящих засуживал… но вы не бойтесь, и папанька чтобы не боялся… мой для меня все сделает, так и сказал: „Я его на высокую должность возьму, как раз по нем, засуживать… в помощники при себе возьму, в заседатели, а то все негодящие, дела спят…“, и жалованье положит, и еще будет натекать, будете жить как люди». Это уж после Надюша мне передала, а тогда только – «все известно». И тут вышибло мою «пробку»… в Москву!.. Сейчас же в Москву!.. Это при «все известно»-то!.. При зверском контроле на вокзале!.. Как новичок-воришка… вся «логика», весь мой следовательский опыт испарились.

Сказал Надюше самое необходимое собрать, шепчу: «Есть выход… Москва – выход!..» Помню, смотрела с ужасом. А я кинулся на вокзал – поезд когда отходит. Бегу, не соображая, что обращу внимание… – одно в уме, взываю: «Господи, помоги…» И уже вижу какую-то возможность: в Москве Творожников, кто-то говорил, в гору у них пошел. А он был когда-то ко мне прикомандирован, кандидат на судебные должности, очень талантливый, ловкий, «без предрассудков», после товарищем прокурора был. Расстались мы друзьями. Только бы разыскать его.

Вбегаю на вокзал, спрашиваю про поезд, а мне кто-то шипит грозяще: «Ка-ак вы здесь?.. Вон!.. Комиссия отъезжает, Рабкрин!» Рабоче-крестьянская инспекция! Гром и огонь!.. Все может!.. Страх и трепет. Метнулся в боковой зал, а там… «губернатор» наш, тянется, и вышние из Особотдела, с наганами… кошмар!.. И вдруг: «Сергей Николаич… вы как здесь?» Он!.. Творожников, о ком только что в голову вскочило. Там такое бывало, многие подтвердят. Теперь что-то мне в этом видится. Но уточнять не буду, примите за «случайность».

Произошло все головокружительно. Творожников подошел ко мне, сухо спросил: «Устроены?» Я ему только: «В Москву… необходимо». Молниеносно понял, вынул бланчок и тут же, на портфеле: «Явиться немедленно, в распоряжение…» – отмычка ко всем замкам. Шел я домой, как пьяный, дышал после стольких годов удушья. Словом – счастливый «случай».

VII

В Москве я устроился нейтрально – по архивам: разыскивал и приводил в порядок судебно-исторические дела в уездной секции. Побывал в Клину, Серпухове, Звенигороде… и в середине августа выехал в Загорск, переименовали так Сергиев Посад. О барине Средневе не думал, случай на Куликовом поле выпал из памяти, а хотелось увидеть Лавру, толкнуло к «Троице». Что, собственно, толкнуло?.. Работавшие по архивам часто говорили о «Троице»; там ютилось много известных бывших людей: В. Розанов, А. Александров, Л. Тихомиров, работали в относительной тиши художники, наведывался Нестеров, решал перелом жизненного пути С. Булгаков в беседах с Павлом Флоренским… Нестеров написал с них любопытную картину: дал их «в низине», а по гребешку «троицкой» мягкой горки в елках изобразил символически «поднявшихся горе»… – русских богомольцев, молитвенно взирающих на куполки «Святого Града» – Троицы-Сергия… Когда все было – не собрался, а тут – погляди остатки. И я поглядел эти остатки. И увидел – нетленное. Но в каком обрамлении! В каком надрывающем разломе!.. Не повидал при свете – теперь посмотри во тьме.

Приехал я в Загорск утром. Уже не Сергиево, а Загорск. И первое, что увидел, тут же, на станционной платформе: ломается дурак-парнишка, в кумачовой ризе, с мочальной бородищей, в митре из золотой бумаги… коренником: с монашком и монашкой, разнузданными подростками. У монашка горшок в бечевках – «кадило»; у монашки ряска располосована, все видать, затылок бритый, а в руке бутылка с водкой – «святой водой». И эта троица вопит-визжит: «Товарищи!.. Все в клуб безбожников, к обедне!.. В семнадцать вечера доклад товарища Змея из Москвы!.. „Обман-летаргия у попов-монахов“!.. Показание бывшего монаха-послушника!..» И не смотрят на дураков, привыкли.

Иду к Посаду. Дорога вдоль овражка – и вот лезет из лопухов-крапивы кудлатая голова и рычит: «Обратите антелегентовое внимание, товарищ!.. Без призвания прозябаю… бывшему монаху-канонарху!..» Отмахнул портфелем, а он горечью на меня, рычит: «Антелегентовы плевелы!.. Из-за вас вот и прем в безбожники!..»

И тут увидал я солнечно-розовую Лавру. Она светилась, веяло от нее покоем. Остановился, присел на столбушке у дороги, смотрел и думал… Сколько пережила она за свои пять веков! Сколько светила русским людям!.. Она светилась… – и знаете, что почувствовал я тогда в тихом, что-то мне говорившем ее сиянии?.. «Сколько еще увидит жизни!..» Поруганная, плененная, светилась она – нетленная. Было во мне такое… чувство ли, дума ли: «Все, что творится, – дурманный сон, призрак, ненастоящее… а вот это – живая сущность, творческая народная идея, завет веков… это – вне времени, нетленное… можно разрушить эти сияющие стены, испепелить, взорвать, и ее это не коснется…» Высокая розовая колокольня, «свеча пасхальная», с золотой чашей, крестом увенчанной… синие и золотые купола… – не грустью отозвалось во мне, а светило. Впервые тогда за все мутные и давящие восемь лет почувствовал я веру, что есть защита, необоримая. Инстинктом, что ли, почувствовал, в чем – опора. Помню, подумал тут же: «Вот почему и ютились здесь, искали душе покоя, защиты и опоры».

VIII

У меня был ордер на комнату в бывшей монастырской гостинице у Лавры. И вот, выйдя на лаврскую площадь, вижу: ворота Лавры затворены, сидит красноармеец в своем шлыке, проходят в дверцу в железных вратах военные и так, с портфелями. Там теперь, говорят, казармы и «антирелигиозный музей». Неподалеку от Святых ворот толпится кучка, мужики с кнутьями, проходят горожане-посадские. И вдруг слышу, за кучкой, мучительно надрывный выкрик:

– Абсурд!.. Аб-сурд!!! – Потом – невнятное бормотанье, в котором различаю что-то латинское, напомнившее мне из грамматики Шульца и Ходобая уложенные в стишок предлоги: «антэ-апуд-ад-адверзус…»; и снова, с болью, с недоумением:

– Абсурд!.. Аб-сурд!!!

Проталкиваюсь в кучке, спрашиваю какого-то в картузе, что это. Он косится на мой портфель и говорит уклончиво:

– Так-с… выпустили недавно, а он опять на свое место, к Лавре. Да он невредный.

Вскочил в кучку растерзанный парнишка, мерзкий, в одной штанине, скачет передо мной, за сопливую ноздрю рак зацепился и на ушах по раку, болтаются вприпрыжку, и он неточно гнусит:

– Товарищ комиссар, купите… раков!.. – гадости говорит и передразнивает кого-то: – Абсурд!.. Аб-сурд!!! – прямо бедлам какой-то.

И тут монастырские башенные часы – четыре покойных перезвона, ровными переливами, будто у них свое, и гулко-вдумчиво стали отбивать – отбили. И снова: «Абсурд!.. Аб-сурд!!!»

Я подошел взглянуть.

На сухом навозе сидит человек… в хорьковой шубе, босой, гороховые штанишки, лысый, черно-коричневый с загара, запекшийся; отличный череп – отполированный до блеска, старой слоновой кости, лицо аскета, мучительно напряженное, с приятными, тонкими чертами русского интеллигента-ученого; остренькая, торчком, бородка и… золотое пенсне, без стекол; шуба на нем без воротника, вся в клочьях, и мех, и верх. Сидит лицом к Лавре, разводит перед собой руками, вскидывает плечами и с болью, с мучительнейшим надрывом, из последней, кажется, глубины, выбрасывает вскриком: «Абсурд!.. Аб-сурд!!!» Я различаю в бормотанье, будто он с кем-то спорит, внутри себя:

– Это же абсолют-но… импоссибиле!.. Аб-солю-тно!.. Аб-солют-но!! Это же… контрадикция!.. «Антэ-апуд-ад-адверзус…» абсолю-тно!.. Абсурд!.. Аб-сурд!!!

Бородатые мужики с кнутьями – видимо, приехавшие на базар крестьяне – глядят на него угрюмо, вдумчиво, ждут чего-то. Слышу сторожкий шепот:

– Вон чего говорит, «ад отверзу»!.. «Об-со-лю»! Чего говорит-то.

– Стало-ть уж ему известно… Какого-то Абсурду призывает… святого, может.

– Давно сидит и сидит – не сходит со своего места… ждет… Ему и открывается, такому…

Спрашивают посадского по виду, кто этот человек. Говорит осмотрительно:

– Так, в неопрятном положении, гражданин. С Вифанской вакадемии, ученый примандацент, в мыслях запутался, юродный вроде… Да он невредный, красноармейцы и отгонять перестали, и народ жалеет, ничего… хлебца подают. А, конешно, которые и антересуются, по темноте своей, деревенские… не скажет ли подходящего чего, вот и стоят над ним, дожидают… которые, конешно, без пропаганды-образования.

Вот как встретил меня Сергиев Посад.

IX

Побывал в горсовете, осмотрелся. Лавру осматривать не пошел, не мог. Успею побывать в подкомиссии архивной. Потянуло в «заводь», в тихие улочки Посада. Тут было все по-прежнему. Бродил по безлюдным улочкам, в травке-шелковке, с домиками на пустырях, с пустынными садами без заборов. Я – человек уездный, люблю затишье. Выглянет в оконце чья-нибудь голова, поглядит испытующе-тревожно, проводит унылым взглядом. Покажется колокольня Лавры за садами. Увидал в садике цветы: приятные георгины, астры, петунии… кто-то, под бузиной, в лонгшезе, в чесучовом пиджаке, читает толстую книгу, горячим вареньем пахнет, малиновым… Подумалось: «А хорошо здесь, тихо… читают книги… живут…» Вспомнилось, что многие известные люди искали здесь уюта… художники стреляли галок, для пропитания, писали свои картины Виноградов, Нестеров… приехал из нашей Тулы барин Среднев… – «там потише», вспомнилось словечко Сухова… – рассказ его тут-то и выплыл из забвенья.

В грусти бесцельного блужданья нашел отраду – не поискать ли Среднева. Я его знал, встречались в земстве. Про Сухова расскажу, узнаю – донес ли ему старец крест с Куликова поля. У кого бы спросить?.. И вижу: сидит у ворот на лавочке почтенный человек в золотых очках, в чесуче, борода, как у патриарха, читает, в тетрадке помечает, и на лавочке стопа книг. Извиняюсь, спрашиваю, не знает ли, где тут господин Среднев, Георгий Андреевич, из Тулы, приехал в 17-м году. Любезно отвечает, без недоверия:

– Как же, отлично знаю Георгия Андреевича… благополучно переживает… книгами одолжаемся взаимно.

Знакомимся: «бывший следователь…», «бывший профессор академии…», Среднев проживает через два квартала, голубой домик, покойного профессора… друга Василия Осиповича Ключевского.

– Рыбку вместе ловили в Вифанских прудах, и я иногда с ними. С какой же радостью детской линька, бывало, вываживал на сачок Василий Осипович, словно исторический фрагмент откапывал!.. Какие беседы были, споры… – все кануло. В Лавре были?.. Понимаю, понимаю… трудно. «Абсурд»?.. Наш бедняга Сергей Иваныч, приват-доцент… любимый ученик Василия Осиповича… не выдержал напора… «абсурд» помрачил его. Это теперь наш Иов на гноище. Библейский вел тяжбу с Богом, о себе, а наш Иов мучается за всех и за вся. Не может принять, как абсурд, что «ворота Лавры затворились и лампады… погасли».

Старый профессор говорил много и горячо. В окно выглянуло встревоженное ласковое лицо среброволосой старушки в наколочке. Я почтительно поклонился.

– Василий Степаныч, не волнуйся так… тебе же вредно, дружок… – сказала она ласково-тревожно и спряталась.

– Да-да, голубка… – ласково отозвался профессор и продолжал потише: – О нашем страшном теперь говорят, как об «апокалипсическом». Вчитываются в Откровение. Не так это. Как раз я продолжаю работу, сличаю тексты с подлинником, с греческим. Сегодня как раз читаю… – указал он карандашом. – 10-я гл., ст. 6: «И клялся Живущим… что времени уже не будет…» – и дальше, про «горькую книгу». Не то, далеко еще до сего, если принимать богодухновенность Откровения. Времена, конечно, «апокалипсические», условно говоря…

Мы говорим, говорим… – вернее, говорит он, я слушаю. Говорит о «нравственном запасе, завещанном нам великими строителями нашего нравственного порядка…» – ссылается на Ключевского.

– Обновляем ли запас этот? Кто скажет – «нет!»? Страданиями накоплялся, страданиями обновляется. Ключевский отметил смысл испытаний. Каков же духовный потенциал наш?.. История вскрыла его и утвердила. И Ключевский блестяще сказал об исключительном свойстве русского народа – выпрямляться чудесно быстро. Иссяк ли «запас»? Нисколько. Потенциал огромный. Здесь, лишь за день до нашего «абсурда», в народной толпе у раки угодника было сему свидетельство наглядное. Бедняга Сергей Иваныч спутал «залоги», выражаясь этимологически-глагольной формой. Сейчас объяснюсь…

Снова милая старушка тревожно его остановила:

– Василий Степаныч, дружок… тебе же волноваться вредно, опять затеснит в груди!..

– Да-да, голубка… не буду… – покорно отозвался профессор. – Видите, какая забота, ласковость, теплота… и это сорок пять лет, с первого дня нашей жизни, неизменно. Этого много и в народе: душевно-духовного богатства, вошедшего в плоть и кровь. «Окаянство» – разве может оно – пусть век продлится! – вскрикнул Василий Степаныч в пафосе. – Истлить все клетки души и тела нашего!.. Клеточки, веками впитавшие в себя Божие?! Вот это – аб-сурд!.. Призрачности, видимости-однодневке… не верьте! Не ставьте над духом, над православным духом – крест!.. «Аб-сурд!» – повторяю я!..

– Да Василий Степаныч!.. – уже строго и не показываясь, подала тревогу старушка.

– Да-да, голубка… я не буду, – жалея, отозвался профессор. – Сергей Иваныч… – продолжал он, понизив голос, – увидел себя ограбленным, обманутым, во всем: в вере, в науке, в народе, в… правде. Он боготворил учителя, верил его прогнозу. И прав. Но!.. Он смешал «залоги». Помните, у Ключевского?.. В его слове о преподобном? Ну, я напомню. Но предварительно заявлю: православный народ сердцем знает: преподобный – здесь, с ним… со всем народом, ходит по народу, сокрытый, – говорят здесь и крепко верят. Раз такая вера, «запас» не изжит. Все лишь испытание крепости «запаса», сейчас творится выработка «антитоксина». И не усматривайте в слове Ключевского горестного пророчества, ныне якобы исполнившегося, как потрясенно принял Сергей Иваныч. «Залоги»?.. Да, спутал Сергей Иваныч, как многие. Все видимости «окаянства», всюду в России… – а Лавра – центр и символ! – «залог страдательный», и у Ключевского сказано в ином залоге.

Я не понял.

– Да это же так просто!.. – воскликнул Василий Степаныч, косясь к окошку. – Ключевский – и весь народ, если поймет его речь, признает, – заключает свое «слово»: «Ворота Лавры преподобного Сергия затворятся и лампады погаснут над его гробницей только тогда, когда мы растратим этот запас без остатка, не пополняя его». Дерзнете ли сказать, что «растратили без остатка»? Нет? Бесспорно, ясно!.. Мы все в страдании! Ныне же видим: ворота затворены и лампады погашены!.. Выражено в страдательном залоге! Страдание тут, насилие!.. И народ в этом неповинен. Свой «запас нравственный» он несет и в страдании пронесет его – и сполна донесет до той поры, когда ворота Лавры растворятся и лампады затеплятся… – залог действительный!.. Не так ли?..

Я не успел ответить, как милый голос из комнаты взволнованно подтвердил: «Святая правда!.. Но не волнуйся же так, дружок».

Василий Степаныч обмахивался платком, лицо его пылало. Сказал устало:

– Душно в комнатах… в саду тоже, и я выхожу сюда, тут вольней.

Часы-кукушка прокуковали шесть. Я поблагодарил профессора за любопытную беседу, за удовольствие знакомства и думал: «Да, здесь еще живут». Профессор сказал, что сейчас я застану Среднева, он с дочкой, конечно, уже пришли из ихнего «кустыгра».

– Все еще не привыкли к словолитию? Георгий Андреич работает в отделе кустарей-игрушечников бухгалтером, а Оля рисует для резчиков. Усиленно сколачивают… это, конечно, между нами… на дальний путь. Поэт сказал верно:

 
Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль, —
Не им размыкать наше горе,
Развеять русскую печаль.
 

– Теперь не сказал бы… – заметил я, – тогда все же была свобода…

– Не все же, а была!.. – поправил меня профессор. – Гоголь мог ставить «Ревизора» на императорской сцене, и царь рукоплескал ему. Что уж говорить… Другой поэт, повыше, сказал лучше: «Камо пойду от Духа Твоего? И от Лица Твоего камо бежу?..» Так вот, через два квартала, направо, увидите приятный голубой домик, на воротах еще осталось – «Свободен от постоя» и «Дом Действительного Статского Советника Профессора Арсения Вонифатиевича…» Смеялся, бывало, Василий Осипович, называл провидчески – «живописная эпитафия»… и добавлял: «Жития его было…»

Шел я, приятно возбужденный, освеженный, – давно не испытывал такого. И колокольня Лавры светила мне.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации