Текст книги "Сёстры. Сборник"
Автор книги: Лидия Сычева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
II
Двор у крестной – зона былого хозяйственного благополучия. Жорик, насидевшись в нормированных пространствах, любил порядок. Чтобы трава на квадратной площадке перед домом была как футбольный газон, чтобы куры по просторным клетям квохтали и не пачкали территорию, чтобы яблони и прочие культуры по шнурку росли, без вольных отступлений. Увидит Жорик во дворе оставленный хозяйкой не у места предмет – щетку для побелки стен, например, хвать его, и не успеет Мария рот открыть, вещица уже летит в космос, за ворота, на выгон, метров на пятьдесят. И все было: дом как игрушечка, мухи над навозной кучей не кружились, и огород – показательное хозяйство. А нынче – Нинка грустно заметила следы упадка – сизая лебеда по углам двор глушит, а скосить – некому.
– Да они гости! – ахает на появление крестницы тетка, – а я слышу, кто-то в сенцы лезет, думаю, небось Симкина собака отвязалась!
И Симка тут, соседка, давно одинокая бабенка, легкая на ногу, певунья, характера, правда, сварливого; а муж умер от пьянки годов десять назад. Сидят в зале, густо устланным домоткаными половиками; по стенам малые и большие портреты с родней, полутьма от прикрытых ставень, холодок.
– Воскресенье, так мы собрались побрехать, – объясняет крестная обстановку, – чи ее, эту работу, всю переделаешь!
Нинка подстраивается, включается в разговор. Ну, слово за слово, про городских родственников, про то, что корова отелилась (а переходила сильно!), что урожай вишней – «было бы не так жарко, лезь на дерево, да рви еще»; в конце концов гостья вспоминает о Прохоренке и его привете.
– Да ты че! – изумляется крестная. – Прямо при жене и сказал? Мол, «привет Марии»? Девки! Он ведь мой жених! Был. Симк, ты помнишь его? В 56-м году гуляли вместе, он свататься собирался. Давно я его, – Мария задумывается, – не помню уж сколько лет не видала; к тестю редко ездит, не заладили. Там он страшный небось? – с радостной утвердительностью спрашивает она у гостьи.
Нинка смеется:
– Скоро увидите! – и объясняет, что Прохоренок заедет за ней на обратном пути.
Тетка Мария остолбенело думает над новостью секунд двадцать, не боле:
– Бабы? А че мы дремлем?! Нынче воскресенье, праздник, крестница в гостях, давайте сядем! Симка, зови Шураню, бутылка у меня есть, закуски наберем!
Симку уговаривать не надо, подхватилась, только тапки замелькали. И смех, и грех: Зубова свою крестную в таком возвышающем возбуждении раз или два в жизни видела – когда та рассказывала, как за Жориковой чувашкой на велосипеде гонялась, да на вручении ей премии в районе за передовую прополку свеклы. Мария, женщина хоть и в годах, на пенсии, но в возрасте своем красавица, росту выше среднего, грудь, плечи, все округло, опрятно, голова с тяжелыми волосами прибрана как у артистки, черты лица определенные – много пережила; глаза вечно волоокие; а сегодня взгляд скачет, блестящий, молодой, и сама она по хате летает – не остановишь. «Вот черти старые, – с уважением думает Нинка, – они и в семьдесят лет беситься будут». Тетка тем временем из шифоньера новую скатерть, старую долой, на стол из холодильника, из погреба продукт – холодец, сало, котлеты, перцы в поллитровых банках с прошлого года, закуски, яичницу бегом жарить с луком; огурцы малосольные из ведра обливного; сметана, творог само собой; хлеб домашней выпечки щедрыми ломтями пластает; и чеснок молодой, матовые зубки, чтобы самогоновый запах отбивать. Поллитра из погреба – в паутине, бутылку Нинка протерла влажной тряпкой, она аж засветилась вся! Тут бабы прибежали – тоже не с пустыми руками – Шураня с четверкой «Русской», Симка с котелкой покупной колбасы; стол весь заставили чашками, тарелками, судками, от одного вида изобилия можно опьянеть, на свадьбах такого не увидишь: «ну, крестная», – удивляется Нинка.
Сели. Тетка, правда, опять спохватилась, мол, подождите минутку – и в комнаты. Вышла принаряженная – юбка на ней черная плиссированная («дочь подарила, она ее одевала, может, раза три-четыре») и кофта белая, вся бисером расшитая. Ну и ну! Точно, будет и на нашей улице праздник. Выпили по первой, закусили и как-то сплотились, зароднели, разговоры пошли; потом еще добавили. Недоверчивая Шураня, губошлепая баба-телеграф, все новости от нее по Лазоревке расходятся, спрашивает:
– Че гуляем-то?
– А, – машет чуть захмелевшая тетка Мария, – я вдова и живу на полную катушку!
Много ли бабам надо? Языки развязались, пошла разноголосица: кто про внуков, кто про пенсии, кто про болезни и врачей. Про последнее особенно – каждая перенесла по хирургической операции, кому зоб вырезали, кому желчный пузырь, кому по-женски, в общем, есть что вспомнить. Пир горой, Нинка уже и забыла про хозяина «Москвича». А он тут как тут:
– Можно к вам?
Стоит в дверях, фуражку мнет. У мужиков спеси много, и силы, и дурости, но против компании подгулявших баб один в поле не воин. Смутился жених. А Мария от стола медово:
– Коля, проходи, присаживайся. Может, выпьешь чуть? За рулем вроде много нельзя.
Прохоренок каменеет на табуретке, бугаино кривит толстую бурую шею, не шею даже, холку. Беседа идет с шутками, прибаутками, и гость, чувствуя ложность своего положения, вступает мало и невпопад. Будто он лишний здесь, в бабьем царстве; пущен из милости, и его сочувствие, интерес или забота и не нужны вовсе. Неловкость длится – Нинка чувствует, а крестная вроде ничего и не замечает: хвастает, как зять здорово помогает («и трубы под газ достал, и котел из города привез»), и какая картошка в этом году будет хорошая – цветет страсть; и что гектар свеклы за сахар прополола; в общем, полный триумф! А с портрета, с карточки увеличенной, Жорик улыбается молодой – чуб кудрявый, кольцами; глаза черные, веселые; воротничок рубашки чайкой летит; что было, то было – жизнь не пережить, поле – не переплыть…
– Ехать надо, – говорит Нинка, вынырнув на мгновение из голубого, качающего тумана.
III
– Мария, а че он к тебе приходил? – заговорщицки пододвигается к подруге Шураня. Нижняя губа от любопытства у нее немного отвисает, вроде как у Симкиной собаки перед куском мяса.
– Свататься! – прыскает смешливая Симка, приправляя холодец хреном, – опоздал на сорок лет, старый хрыч.
– Зашел и зашел, – встряхивает головой хозяйка. И подмигивает разгульно, берясь за бутылку:
– Допьем, девки, горькую. До дна допьем!
…Нинка с Прохоренком молча ехали, быстро. Зубова смотрела в злящийся затылок, терла виски – самогон забористый, первач. Она трезвела трудно, мысли – длинные и короткие – мешались; она пыталась умостить их в голове, сложить во что-то вроде поленницы, но всякий раз построение падало, и Нинка барахталась в хаосе. Есть жизнь… Есть судьба… И вишни, сочные, в эмалированном ведре – надо бы его обвязать, чтобы не рассыпались… И просторы есть, неохватные, текущие теплым воздухом за горизонт, и кто ты перед ними?! Букашка трудолюбивая, зерно из колоса или камешек на обочине? Все есть, все пройдет – Нинка почти плакала. Дети вырастут, не оглянутся; муж сопьется и присмиреет; тело занеможит и запросит смерти; буду бабушкой ходить с палочкой… «Москвич» мчался на закат. Алое марево стояло в небе зарей, розовые нивы волнились по обе стороны асфальта; солнце, ничуть не утомленное очередным летним днем, светило пронзительно. И вся небесная, независимая от жизни и поступков людей, красота показалась Зубовой такой мудрой и высокой, что она не могла уже ни думать, ни страдать, ни мучиться, а лишь спокойно и устало смотрела на бегущую к далекой черте дорогу…
Дерево
Дерево, как и человек, не помнит своего рождения.
Была весна, летели птицы, шли облака, стояли снега, пахло землей.
– Знаешь, – говорил мне дядя Федор Иванович, – приезжаю сюда раз в год, на Пасху. Ну, могилки оправить, все, как положено. И ведь не из-за могилок, сукин сын, еду /дядя уже порядочно выпил и рассказывал всхлипывая/. Весной дурею совсем – тянет понюхать землю, чернозем наш. Запах зовет страшно, голова кружится. Маша / жена/ пихает пилюли, говорит, что авитаминоз. Фармацефтка! Слушай, какой к … / дядя интимно, доверительно, словно к другу, склоняется ко мне и вставляет в рассказ крепкое словцо/ авитаминоз?! Я же мальчишкой бегал, помню грязь теплую, борозду, земля – жир; семена – ячмень там, пшеница… Нет, ты понимаешь? – дядя крепко вцепляется мне в плечо и продолжает со слезой в голосе, вкусно дыша водкой, – сынов у меня нету, дом продал на бревна, живу с Машей… Имею ли я право раз в год приехать, походить по своей земле, а? – агрессивно возбуждается Федор Иванович. Беседа наша становится все более путаной, дядя пьет уже не закусывая, и в конце концов забывается прямо за столом буйным, со всхрапами и злым бормотаньем, сном.
Да, была весна… Я представляю: проклюнулся росток, огляделся, увидел – летят птицы, идут облака, стоит солнце. В детстве как-то мало думаешь о земле, о ее холмах, долинах, извивах, горизонтах. Тянет к небу, к растекающимся, непрорисованным весенним краскам. Бывают туманные тучи – самые загадочные, когда небесная жизнь кажется мнимо доступной – за серыми густыми кудрями вот-вот откроется лицо иного мира. Но нет, назавтра лишь грустная синь, перистая холодность да земные, низко парящие птицы. А у чернозема – цвет вороньего крыла, и к осени пашни, точно набравшее силу перо, начинает отливать синевой.
И вот дерево, деревце, родилось, росло год за годом, трепыхалось под ветром, не думая, сосало корнями земную силу, купало редкие, кокетливо-липкие по весне листья под дрожкими, бодрящими дождями. Что-то и я, конечно, начинала чувствовать, пусть и не так пронзительно, как дядя Федор Иванович. Молодая трава-мурава выходила из черной, блестящей, обильно напитанной влагой земли совершенно зеленой, и этот радостный, живой цвет разительно не соответствовал моим детским представлениям. Я грустно жевала молодую мураву, пытаясь разгадать тайну через вкус, обиженно сплевывала горечь. Пахло коровой, раскиданным по огороду навозом, яблоневой корой, силосом из ржавого корыта, теплым камнем колодца-журавля, и тонко, как я сказала бы сейчас, благородно, пахло весенней землей. Свежесть – вечный запах жизни, и человеческое стремление к чистоте – вечная честность. Если отбросить родственные пристрастия, дядя Федор Иванович совсем не честных правил, и в каждый свой приезд напивается у меня до безобразия, но краска на родительских крестах у него свежая, ликующая. / Дядя обычно выбирает светло-голубые цвета./ Летят, летят в небо кресты, и клонятся над ними мудрые кладбищенские дерева.
А мое дерево тем временем сильнело, развивало выровнявшийся ствол, густило новыми ветками крону, и бывало, что качались в листве галки; растрепанные, будто из драк, вороны. Почему-то вспомнилось мне сейчас прошлое, маленький, пыльный городишко. Оттого, что городишко был крохотный, что почти весь он был застроен частным сектором, что все улицы в нем были неглавные и тихие, и редко по ним проезжали машины, трактора, колхозные телеги, от всего этого становилось еще пыльней. Неизменно свежими казались только поставленные в окошках между рамами искусственные цветки, да миниатюрные палисаднички у домов, где хозяйки настойчиво пытались взрастить красоту.
И вот в конце одной из неглавных улиц стоял широкий двухэтажный дом с плоской крышей. Издалека он сильно напоминал увеличенную до невозможных размеров коробку из-под сапог. Стены здания были серые, цвета упаковочной бумаги. В доме размещался интернат. Здесь я доучивалась два последних школьных года.
Стояла июньская жара, шли выпускные экзамены, и мы со Славой Левченко сидели в спальном отделении на подоконнике второго этажа / за что всегда ругались воспитатели/. Окно, широкое, с тусклым от времени стеклом, со слоящейся краской на рамах, было распахнуто. Дерево, что росло у самой стены интерната, в тот год уже лезло в окно ветками, и директор наш, вечно испуганный глобальными хозяйственно-духовными проблемами, ничуть и не пытался ограничить его свободу. Помню дробящееся в кроне на тысячу бликов, ликующее солнце, блеск здоровой листвы, упругой, сильной; решетчатую, ажурную тень.
– Хорошее дерево, да? – говорил Слава, чуть притягивая к себе гибкую ветку.
Я радостно кивала, соглашалась, и во всю ширину глаз принимала его совершенно особенное, единственное в мире лицо; его глаза, ясные, не замутненные еще ни жестокостью жизни, ни предательством, ни болезнями; его руки, такие сдержанные и бережные даже к случайной июньской ветке.
Пусть, пусть проходит юношеская любовь, первая, наивная, восторженная, глупая, беспоцелуйная, всегда обреченная на гибель, любовь деревенского мальчика в красной байковой рубашке и бедной девочки в тренировочных, аккуратно заштопанных, брючках. Нет, не о том я дереве тоскую и не ему завидую.
Жизнь моя сложилась вполне благополучно. Живу в селе, все мне здесь знакомо; ночью видны звезды, а днем облака. Быт налажен, домик небольшой, но еще по застойному времени завешен коврами, обустроен. Работа чистая, в библиотеке, а что деньги не платят, обидно, конечно, но не всегда же так будет. До обеда усмиряю в читальном зале пенсионеров, что приходят полистать газеты и каждый раз ввязываются в политически распри друг с другом; после обеда вожусь с редкими школьниками, перетолковывая им книжки по внеклассному чтению. Вечером… Раньше я мечтала о возлюбленном, о необыкновенном, идеальном мужчине. Представляла его непьющим, некурящим, состоятельным, красивым, энциклопедического ума, обладателем изысканных, рыцарских манер. А друг мой теперешний оказался совсем непохожим на вечерние грезы: он любит выпить – в хорошей компании и просто для настроения; может выкурить с расстройства сразу полпачки; ухаживает неумело и с явным изумлением, что ему приходится это делать; и вообще, как сразу выяснилось, человек он не свободный, женатый. Но я люблю его, и мне все в нем нравится: и абсолютное несовпадение с моими вечерними фантазиями; и его жизнь по самостоятельной, ни от кого не зависящей воле; а главное, нравится то, что почти уже не попадается в людях – высокий душевный строй.
Встречаться нам тяжело: мало того, что мы живем порознь, так еще и далеко друг от друга. Если выбирается он ко мне, то я тащу из погреба квашеную капусту, огурцы соленые, варю картошку со свининой, завариваю с липой чай. Потом люблю смотреть как он ест, люблю слушать о том, что должна быть в повседневности простая основа – два-три основных вкуса, а когда их начинают мельчить, смешивать, путать, ничего толкового не выйдет. Мне хорошо с ним днем, и ночью – не страшно.
Но вот я приезжаю к нему в город, мы идем, нацеловавшись до одури в липовой аллее, нам бесприютно – негде побыть вдвоем, и свободно – город большой и никому до нас нет дела. Мой друг может рассуждать на любые темы и во всем он доходит до непостижимых, совершенно мной несознаваемых вещей. А тут вдруг говорит просто:
– Знаешь, я однажды, лет пять или семь назад, провел такой эксперимент: поехал в поле, выбрал там березку, самую что ни на есть кривенькую, самую слабенькую, и посадил ее у себя под окном на даче. Стал за ней наблюдать, ухаживать. И ты представляешь, – живо поворачивается он ко мне, – теперь она совсем выровнялась! Такое деревце стало, – и мой друг пускается дальше уже в абстрактные рассуждения, и я слушаю его вполуха, почти ничего не понимая, а самой горько-горько, и я чувствую как тихо, беззвучно стекают по щекам слезы.
А он очень чуткий, мой друг. Рассказывает, руками машет, увлекся, случайно глянул мне в лицо, мгновенно изумился: «Ты чего?» и тотчас, в ту же секунду все понял.
– Дура! – говорит он мне совсем невозвышенно, и мягко целует мои слезы, ласково.
– Ага, – радостно хлюпая, соглашаюсь я.
– Ну, будет-то жемчугами сыпать! – приказывает он мне и завершающе целует между бровей. – Все!
– Все…, – согласно шмыгаю я.
И мы мирно шагаем дальше, кажется, даже в ногу, и говорим про его город и про мою деревню, про его работу и про моих пенсионеров, про нынешнюю осень, непохожую ни на какую другую – листья опали враз, зелеными, и странно видеть под ногами столько богатого, живого цвета. Мы любим друг друга и мысленно, конечно, говорим совсем, совсем о другом. О том, что взрослые деревья не пересаживают – даже в самую благодарную и наскучавшуюся землю; что надо жить, счастливиться и радоваться тому большому, что у нас есть; что еще долго – до самого неизвестного и потому нестрашного конца – встречать нам год за годом весну, лето, осень и зиму; и что все в этом мире придумано и сказано до нас…
Параня-богатырша
Параня – баба внезапная. Зимой она к тебе и в 9 вечера в гости заявится, когда уж добрые люди спать ложатся. Снег, метель – это ей нипочем. Или грязь, холод, распутица – нынче какие они зимы? – тоже не препятствие. Садится на велосипед и – вперед. Заявится, сразу лезет в залы (нет, чтоб в прихожей посидеть!), в калошах или в сапогах, в плюшке или в фуфайке – всё на ней грязное, как правило, и лезет в святые, под иконы, если не остановишь. «Ну, че тут, еда какая у тебя, чи выпивка? Угощай!» А летом для Парани вообще закона нету – может и на крыльце переночевать или в сеннике, если в дом не пустишь. Две их было подруги неразлучных – Лида Мостикова да Параня Чулкова. Теперь подруга дом продала, к дочери двинулась в соседний район (вот её ждут-дожидают там!), а Параня тоскует:
– Нету Лиды! Мы с ней, бывало, где только не ночевали! И на вокзале, и возле больницы, и на переезде железнодорожном сколько раз… Летом, – жмурится Параня, – мне ничего не страшно. И пью, и пою. Я, глядить, – хвалится она слушателям в очередном доме, где дает «гастроль», – в хате у себя не сижу, меня смерть не поймает.
Таких людей, как Параня, теперь нету и уже, конечно, никогда не будет. Маленькая, быстрая, крикливая, с высоким сильным голосом – запросто пять баб перекричит; здорово она выпивала всю жизнь самогонку (и другое, магазинное), но так и не спилась назло недоброжелателям и скептикам; страшно работящая и без стеснения ворующая у государства – а чё ещё делать – мать-героиня! У Парани семеро детей, и неплохих детей, между прочим, – все с образованием по способностям, уже семейные, со своими понятиями, хоть и без Параниных талантов.
А таланты такие: позвали уже пенсионерку Параню на ферму доить коров – кадровый кризис припер. Параня с группы себе забирала 40 литров (потом продавала по дворам), а государству сдавала бидон. Никому, мол, и не обидно! Или: привезли ночью на ферму машину бурака. Утром глянули – и следа нету, всё Параня к себе во двор перетянула. А один раз средь бела дня она тачку зеленки везла. Милиционер встретился:
– Куды с фермы тянешь?
А Параня не теряется:
– На, забирай!
Тачку перевернула и пошла как ни в чем не бывало, гордо. Милиционер почесал, почесал затылок и тоже пошел. Потому как здоровье дороже. Параня, когда сына женила, известным случаем прославилась. Свадьба в разгаре, а она волокет на себе вяхирь с зелёнкой – скотину-то надо кормить, она ж ревёт; скотина она же не понимает – свадьба или еще что, ей подавай положенное; Парани из-под вяхиря почти и не видно – в три погибели согнулась и тянет. А гость с невестиной стороны возмутился:
– Что же мы, мужики, стоим, а женщина надрывается?!
Параня на эти речи и говорит ему:
– На, сваток, возьми!
Мужчина (а крепкий он, в теле), схватил вяхирь, стал поднимать и упал. Его потом ветками родня обмахивала – человеку плохо стало, с сердцем, что ли. А Параня этих вяхирей по 12 штук за день вытягивает. Нету, в общем, таких людей уже…
А почему нету? У Парани на это такая теория: курица, что в инкубаторе выросла, он неё и лапша дохлятиной воняет, и яйцо невесть какое. Курица должна по воле, по траве бегать, и чтоб петух её, золотошпорый, топтал. Тогда толк будет. А люди нынче по городам засели, потому и немощные, бледные, как инкубаторский продукт. А деревни, или хутор Грушевый, откуда родом Параня, в упадке. «Кто уехал, кто сдох. А прибавки нету. Заросло всё бурьяном». И ни людей, ни силы. А прошлую жизнь, советскую, Параня так вспоминает:
– И всё, всё м… дой накрылось. И всё богатство прахом. Думали, что на Луну, как Терешкова, на пенсии полетим, а мы с Луны брякнулись.
И вот с Луны упавшие пенсионеры сидят у Хритины на поминках, справляют ей год и толкуют о жизни – прошлой и настоящей. Параня, конечно, Хритине никакая не родня – ни дальняя, ни близкая – но уже тут как тут, и лезет верховодить – во главу стола. А на шипение старух отмахивается:
– Я на лисапеде, так что водку не пью. А то права отымуть!
Но все, конечно, поднимают по граненому стаканчику первача и выпивают в память об усопшей: «Царство небесное!». А дальше языки развязываются. Римма Крайнева, пенсионерка могучего сложения, жалуется, например, Саньке Сверчковой:
– Я ж читаю по покойным, а певчие такие наглые, настраполяют меня: мол, пропусти 17-й псалом, он длинный, нам петь долго. А я на них как поперла матом, так сразу присели.
А Антон Костин разглагольствует на политические темы:
– Вон Хрипатый (Касьянов) говорит: жизнь стала на шесть процентов лучше. А где лучше? Всё поразвалено…
Тут, конечно, Параня не может смолчать, враз полпирожка с рисом проглотила:
– Ты, Антон, не видишь улучшений, а они под носом. Вон, Гусаков, опять колхоз обанкротил, погрузил на биндюг свою зарплату – 27 телят, а нам сказал: «Пока!». Теперь нового пришлють…
– Это пришлють, да…
– В начальники лезуть, а работать забыли…
Ещё выпили да закусили. Мертвым – своё, живым – живое.
– Старьё подурело, – вздыхает Настя Назарова, – тут Польку встретила, она мне и говорит: «Я б приняла мужика и жила». Я ей: на черта они нужны, я вот 50 лет замужем, лучше б одна жила! А она мне: «Ты ж робишь, как лошадь, они тебе и не нужны!»
Потеплевшее застолье улыбается, а Параня вообще визгливо смеется. А Санька Сверчкова, худая, как плеть и сильно прикашливающая, куда б ни пошла со всеми советуется: как поправить здоровье?
– Актриса Доронина, по телевизору говорят, каждое утро обливается холодной водой.
– Да она небось одна живет, – толкует ей Настя Назарова, – у ней и мужика нету…
– Какая разница, – слабо возражает Санька.
– О-ё! Да он из тебя так нерву вытянет, напиться забудешь, не то, что обмыться…
Тут уже Параня не выдерживает, хохочет вовсю. Застолье, и особенно двоюродная сестра Хритины, приезжая, ропщет: «Или сиди смирно, или уходи! Нашлась поминальщица!»
А Параня ласково так спрашивает её:
– А чё ж, тетк, палас у тебе есть или нету?
– Зачем он тебе?
– Ды надо ж машину застелить, когда тебя выносить будут…
Под общие возмущенные крики, прихватив в ведерные карманы засаленного платья провизии со стола, Параня покидает поминки. Легко закидывает сухую ногу через велосипедную раму, ходко катит по песчаной дороге. Дерзкая Параня и сильная. А глянешь – в чём душа держится. Высохла, как палка, руки-ноги – былки, маленькая, личико с кулачок. Сын у Парани, взрослый, женатый мужик прошлый год вдруг руки на себя наложил. Затмение какое-то на него нашло. Двое детишек остались, надо поднимать. «Ничего, ничего», – упрямо твердит она себе. Параня, когда остается одна – грустная, горькая. Людей она не осуждает, а любит; на людях и лечится, задирая их да взбадривая. Параня изо всех сил сторонится уныния и потому налегает на велосипедные педали изо всех сил, соображая, в какой двор она еще успеет завернуть до очередной кормежки скотины…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?