Автор книги: Литагент «АСТ»
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Пожалуйста, пишите ко мне почаще: ваши письма мое единственное утешение, вы знаете, я очень печальна. Как я желаю и как я боюсь возвращения в Тригорское! Но я предпочитаю ссориться с вами, чем оставаться здесь: здешние места очень несносны и, нужно признаться, что среди уланов Анреп лучше всех, и весь полк немного стоит, а здешний воздух совсем мне не полезен, так как я все время больна. Боже, когда я вас увижу!»
В письмах Анны Николаевны сплошь да рядом встречается имя Нэтти. Так звали в семье Анну Ивановну Вульф, племянницу Прасковьи Александровны, дочь тверского помещика Ивана Ивановича Вульфа. Пушкин также флиртовал с нею некоторое время в конце 1825 года. Но это было совершенно мимолетное чувство, а вернее – даже не чувство, а только шалость от скуки. Нэтти Вульф вместе с Анной Николаевной удостоилась чести украсить своим именем лишь вторую часть Донжуанского списка, где стоят рядом целых три Анны.
Не было, конечно, замешано чувство и в другом галантном приключении, следы которого хранит переписка Пушкина за 1826 год. В отличие от всех предыдущих случаев это был типический крепостной роман, – связь молодого барина с крепостной девкой. Еще в январе 1825 года И. И. Пущин, посетивший своего лицейского друга в Михайловском, имел возможность заметить начало этой связи, а быть может, другой, во всем ей подобной. «Вошли, – рассказывает Пущин, – в нянину комнату, где собрались швеи. Я тотчас же заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других. Он тотчас же прозрел шаловливую мою мысль и улыбнулся значительно».
Таково было начало. Об окончании, год с небольшим спустя, читаем в письме Пушкина к Вяземскому: «Милый мой Вяземский, ты молчишь, и я молчу; и хорошо делаем – потолкуем когда-нибудь на досуге. Покамест дело не о том. Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твое человеколюбие и дружбу. Приюти ее в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится, а потом отправь в Болдино (в мою вотчину, где водятся курицы, петухи и медведи). Ты видишь, что тут есть о чем написать целое послание во вкусе Жуковского о попе; но потомству не нужно знать о наших человеколюбивых подвигах.
При сем с отеческой нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню, – хоть в Астафьево.
Милый мой, мне совестно, ей-богу, но тут уж не до совести. Прощай, мой ангел; болен ли ты или нет; мы все больны – кто чем. Отвечай же подробно».
Письмо это поставило в большое затруднение князя Петра Андреевича. Он рад был услужить другу, но дело в том, что девушка была крепостной и являлась общей собственностью Сергея Львовича Пушкина и его брата Василия. Взять ее к себе, без согласия господ князь не смел, и потому вынужден был ответить Пушкину отказом. Впрочем, человек практический, он придумал выход из неприятного положения.
«Сейчас получил я твое письмо, но живой чреватой грамоты твоей не видал, а доставлено оно мне твоим человеком. Твоя грамота едет с отцом и со своим семейством в Болдино, куда назначен он твоим отцом управляющим. Какой же способ остановить дочь здесь и для какой пользы? Без ведома отца ее сделать это нельзя, а с ведома его лучше же ей быть при семействе своем. Мой совет: написать тебе полулюбовное, полураскаятельное, полупомещичье письмо блудному твоему тестю, во всем ему признаться, поручить ему судьбу дочери и грядущего творения, но поручить на его ответственность, напомнив, что некогда волею Божьею ты будешь его барином и тогда сочтешься с ним в хорошем или худом исполнении твоего поручения. Другого средства не вижу как уладить это по совести, благоразумию и к общей выгоде. Я рад был бы быть восприемником и незаконного твоего Бахчисарайского фонтана, на страх завести новую классико-романтическую распрю, хотя с Сергеем Львовичем или с певцом Буянова, но оно неисполнительно и неудовлетворительно. Другого делать, кажется, нечего, как то, что я сказал, а, во всяком случае, мне остановить девушки (ou peu s’en faut) нет возможности».
Доводы князя убедили Пушкина. «Ты прав, любимец муз, – отвечал он Вяземскому, – воспользуюсь правами блудного зятя и грядущего барина и письмом улажу все дело».
Имени этой девушки мы не знаем, точно так же как неизвестна и судьба малютки, о котором должны были позаботиться, если бы то был мальчик. Но странно подумать, что, может быть, сравнительно до недавнего времени, где-то в Нижегородской губернии жил крестьянин, приходившийся родным сыном Пушкину.
Глава шестая
IВ ночь с 3 на 4 сентября 1826 года присланный губернатором фон Адеркасом чиновник неожиданно явился в Михайловское и увез Пушкина в Псков. Там его уже поджидал фельдъегерь, немедленно ускакавший с поэтом в Москву, к государю.
Тогдашнее общество находилось еще под свежим впечатлением террора, вызванного многочисленными арестами декабристов и их действительных или предполагаемых сообщников. Вполне понятно поэтому, что все близкие мнимого арестанта были не на шутку испуганы его увозом. Они забыли, что – по выражению Пушкина – «у нас ничего не умеют делать без фельдъегеря». Тревогу П. А. Осиповой поэт успел вскоре успокоить запиской, посланной из Пскова. Но Анне Николаевне пришлось пережить немало жестоких нравственных терзаний.
Бедной девушке так и не суждено было попасть в Тригорское до конца лета. Сперва ее держали в Малинниках, несмотря на все мольбы и протесты, а потом отправили в Петербург. Здесь она узнала, что Пушкин, неведомо с какою целью, вытребован в Москву. Эта новость взволновала ее ужасно, и она воспользовалась предлогом, чтобы возобновить оборвавшуюся переписку.
«Что сказать вам и как начать это письмо? И, однако, я испытываю потребность написать к вам, потребность, не позволяющую мне слушать доводов разума. Я стала совсем другим человеком, узнав вчера новость о том, что вас забрали, Бог небесный! что же это будет? Ах, если б я могла спасти вас, рискуя собственной жизнью, с каким наслаждением я пожертвовала бы ею и просила бы у неба, как единственной милости, случая видеть вас за одно мгновение перед смертью. – Вы не можете себе представить, какую тревогу я переживаю; неизвестность для меня ужасна; никогда я не испытывала таких нравственных страданий. Я должна уехать через два дня, ничего не узнав достоверного относительно вас. Нет, я никогда не испытывала ничего столь ужасного за всю мою жизнь, и не знаю, как не потеряла рассудка. А я-то рассчитывала увидеть вас вновь в течение ближайших дней! Судите, каким неожиданным ударом должна была быть для меня новость о вашем отъезде в Москву. Доберется ли до вас это письмо и где оно вас найдет? Вот вопросы, на которые никто не может ответить. Вы сочтете, быть может, что я очень худо сделала, написав к вам, и я тоже так полагаю, и, однако, не могу лишить себя единственного утешения, которое мне осталось. Я пишу к вам через посредство Вяземского; он не знает, от кого это письмо; он обещал сжечь его, если не сможет передать вам. Доставит ли оно вам удовольствие? Вы, пожалуй, очень изменились за последние месяцы: оно может даже показаться вам неуместным. Признаюсь, что эта мысль для меня ужасна, но в эту минуту я могу думать только об опасностях, которые вам угрожают, и оставляю в стороне все другие соображения. Если возможно, во имя неба, ответьте мне хоть одним словом. Дельвиг хотел прислать вам со мною длинное письмо, в котором он просит вас быть осторожным! Я очень боюсь, что вы не были таковы. Боже, с какою радостью узнала бы я, что вы прощены, если даже нам не пришлось бы более никогда свидеться, хотя это условие ужасно для меня, как смерть. Вы не скажете на сей раз, что мое письмо остроумно; в нем нет здравого смысла и, однако, я посылаю его к вам. В самом деле, что за несчастье любить каторжника! Прощайте. Какое счастье, если все кончится хорошо; иначе я не знаю, что со мною станется. Я сильно скомпрометировала себя вчера, когда узнала ужасную новость, а за несколько часов перед тем я была в театре и лорнировала князя Вяземского, чтобы иметь возможность рассказать вам о нем по возвращении. Мне нужно много вам сказать, но я сегодня все время говорю не то, что следует, и, кажется, кончу тем, что разорву это письмо. Моя кузина Анета Керн выказывает живой интерес к вашей участи. Мы говорим только о вас; она одна меня понимает, и только с нею я могу плакать. Мне очень трудно притворяться, а я должна казаться счастливой, когда душа моя растерзана».
11 сентября. «Нэтти очень тронута вашей участью. Да хранит вас небо. Вообразите, что я буду чувствовать по приезде в Тригорское. Какая пустота и какая мука! Все будет напоминать мне о вас. С совсем иными чувствами я думала приближаться к этим местам; каким милым сделалось мне Тригорское; я думала, что жизнь моя начнется там снова; как горела я желанием туда вернуться, а теперь я найду там лишь мучительные воспоминания. Почему я оттуда уехала? Увы! Но я слишком откровенно говорю с вами о моих чувствах. Прощайте! Сохраните хоть немного привязанности ко мне. Моя привязанность к вам этого стоит. Боже, если бы увидеть вас довольным и счастливым!»
Неделю спустя она узнала правду. Испуг ее не имел оснований: ничто не угрожало Пушкину. Но радость ее была отравлена. Она хорошо понимала, что человек, любимый ею, потерян для нее навсегда. Внешние узы, удерживавшие поэта в соседстве Тригорского, порвались, а на узы внутренние, душевные рассчитывать она не могла.
«Во мне достаточно мало эгоизма, – пишет она, – чтобы радоваться вашему освобождению и с живостью поздравлять вас, хотя вздох вырывается у меня невольно, когда я пишу это, и хотя я много дала бы, чтоб вы были в Михайловском. Все порывы великодушия не могут заглушить мучительное чувство, которое я испытываю, думая, что не найду вас более в Тригорском, куда призывает меня в настоящую минуту моя несчастная звезда; чего не дала бы я, чтобы никогда не уезжать оттуда и не возвращаться теперь. Я вам послала длинное письмо с князем Вяземским; я хотела бы, чтобы вы его не получили: я была тогда в отчаянии, зная, что вас взяли, и была готова сделать любую неосторожность. Я видела князя в театре и лорнировала его в течение всего спектакля; я тогда надеялась рассказать вам о нем! – Я была восхищена, увидев вашу сестру, она очаровательна. Знаете, я нахожу, что она очень на вас похожа. Не знаю, как я этого раньше не заметила. Скажите, прошу вас, почему вы перестали мне писать: что это – равнодушие или забывчивость? Какой вы гадкий! Вы не стоите, чтобы вас любили; мне много надо свести с вами счетов, но скорбь при мысли, что я вас больше не увижу, заставляет меня обо всем позабыть…
А. Керн вам велит сказать, что она бескорыстно радуется вашему благополучию и любит искренно и без зависти (sic). Прощайте, мои минувшие радости… Никогда в жизни никто не заставит меня испытать чувства и волнения, которые я испытала около вас. Мое письмо доказывает, какое доверие я питаю к вам. Я надеюсь, что вы меня не скомпрометируете и разорвете письмо, написав ответ».
Пушкин письма не разорвал и ответа, по-видимому, не написал. Анна Николаевна оказалась права в своих предчувствиях. Ее роман с Пушкиным безвозвратно кончился. Она понимала свое положение и едва решалась роптать на судьбу. Зато мать ее проявила со своей стороны гораздо меньше податливости. Письма Пушкина за 1826–1827 годы хранят следы малозаметной с первого взгляда, но упорной борьбы, которую ему пришлось выдержать, прежде чем Прасковья Александровна окончательно примирилась с мыслью, что отныне поэт может являться в Михайловском лишь сравнительно редким и случайным гостем.
Ее пришлось подготовлять к этой мысли постепенно. В упомянутой выше записке, посланной из Пскова, поэт еще обещает вернуться обратно при первой же возможности: «Как только я буду свободен, то с всею возможной поспешностью вернусь в Тригорское, к которому мое сердце отныне привязано навеки».
Но вот он очутился в Москве, и обещание мгновенно забыто. Прошло целых восемь дней, прежде чем он улучил время написать Прасковье Александровне несколько строк. Конечно, он был занят «делами». Вся Москва ликует по случаю коронации, недавний отшельник Пушкин не в силах справиться с нахлынувшим на него потоком новых, живительных впечатлений. Он переходит от одного триумфа к другому. Он, несомненно, вполне счастлив в эти первые, еще ничем не омраченные дни долгожданной свободы. Но, верный принятой на себя роли, он спешит уверить Прасковью Александровну, что московский шум и блеск нисколько не восхищают его. «Москва исполнена шума и празднеств до такой степени, что я уже чувствую себя усталым и начинаю вздыхать о Михайловском, т. е. иначе говоря, о Тригорском; я рассчитываю выехать самое позднее через две недели»… Письмо кончается уверениями в глубоком уважении и в неизменной преданности на всю жизнь и содержит поклон (один на двоих) по адресу m-lles Annettes.
Но вместо двух недель он задержался в Москве на целых полтора месяца. Успел опять влюбиться [в С. Ф. Пушкину] и, возвращаясь свободным в покинутую тюрьму Михайловского, писал с дороги княгине В. Ф. Вяземской: «С. П. – мой добрый ангел; но другая – мой демон! Это совершенно некстати смущает меня среди моих поэтических и любовных мечтаний».
Пушкин любил посвящать княгиню Веру в тайны своих сердечных дел. Имена барышень и даже замужних женщин, молодых и красивых (вроде, например, графини Воронцовой), он от нее не скрывал. И тем не менее она не поняла на этот раз его намека. «Неужели добрый ангел или демон вас до сих пор занимает?» – спрашивала она в ответном письме. – «Я думала, что вы давно отделались от них обоих. Кстати, вы так часто меняли ваш предмет, что я уже не знаю, кто это другая».
Н. О. Лернер полагает, что под прозвищем демона нужно разуметь здесь Анету Вульф. Но, конечно, добрейшая и безобиднейшая Анна Николаевна не имела решительно ничего демонического в отличие от своей властной и ревнивой матери.
Пушкин прожил в Михайловском до конца ноября, затем уехал в Псков, а около двадцатого декабря вновь очутился в Москве. Но Прасковья Александровна не хотела успокоиться и призывала его обратно: «…На новый год вы отдохнете и затем полетите из наших объятий навстречу новому веселью, новым удовольствиям и новой славе. Прощайте, я целую ваши прекрасные глаза, которые я так люблю. П. О.»[12]12
В. И. Сайтов, редактор академического издания Переписки, отнес, вслед за И. Л. Шляпкиным, это письмо (от которого уцелел лишь приведенный выше отрывок) ко второй половине мая 1827 года. Но с этим трудно согласиться. П. А. Осипова вряд ли бы стала в мае гадать о встрече нового года. Прав, конечно, Лернер, датирующий письмо концом 1826 года.
[Закрыть]
Но Пушкин не отозвался на приглашение. Он даже, по-видимому, не ответил своевременно Прасковье Александровне, и потому впоследствии был вынужден ссылаться на неисправность почты – вечная отговорка небрежных и забывчивых корреспондентов.
«Приехав в Москву, я к вам тотчас же написал, адресуя письма на ваше имя в почтамт. Оказывается, вы их не получили. Это меня обескуражило, и я больше не брался за перо. Так как вы еще удостаиваете интересоваться мною, то что сказать вам, сударыня, о моем пребывании в Москве и о приезде в Пб? Бестолковость и несносная глупость наших обеих столиц равны, хотя и различного рода, и так как я претендую на беспристрастие, то скажу, что если бы мне пришлось выбирать между ними обеими, то я избрал бы Тригорское, – подобно тому, как Арлекин на вопрос о том, что он предпочитает: быть колесованным или повешенным, ответил: я предпочитаю молочный суп».
Слова этого письма: если вы еще удостаиваете интересоваться мною и т. д. – указывают, что именно в предыдущие месяцы распалась окончательно его связь с Прасковьей Александровной. Это не был полный и решительный разрыв. В целом они разошлись мирно. Пушкин сохранил доброе отношение к семье Осиповых-Вульф до конца жизни, продолжал время от времени писать Прасковье Александровне почтительные и нежные письма и виделся с нею по крайней мере раз в год, а то и чаще. В 1828 и в 1829 годах он ездил гостить к Вульфам в Тверскую губернию. О его манере развлекаться там мы знаем из писем Пушкина к Алексею Николаевичу Вульфу.
27 октября 1828 г. [Малинники].
«Тверской Ловелас С.-Петербургскому Вальмону здравия и успехов желает.
Честь имею донести, что в здешней губернии, наполненной вашим воспоминанием, все обстоит благополучно. Меня приняли с достодолжным почитанием и благосклонностью. Утверждают, что вы гораздо хуже меня [в моральном отношении], и потому не смею надеяться на успехи, равные вашим. Требуемые от меня пояснения на счет вашего петербургского поведения дал я с откровенностью и простодушием, отчего и потекли некоторые слезы и вырвались некоторые недоброжелательные восклицания, как, например: какой мерзавец! какая скверная душа! Но я притворился, что я их не слышу. При сей верной оказии доношу вам, что Мария Васильевна Борисова есть цветок в пустыне, соловей в дичи лесной, перло в море, и что я намерен на днях в нее влюбиться.
«Здравствуйте! Поклонение мое Анне Петровне, дружеское рукопожатие баронессе, etc.».
16 октября 1829 г. [Малинники].
«Проезжая из Арзрума в Петербург, я своротил вправо и прибыл в Старицкий уезд для сбора некоторых недоимок. Как жаль, любезный Ловлас Николаевич, что мы здесь не встретились. То-то побесили бы баронов и простых дворян. По крайней мере, честь имею представить вам подробный отчет о делах наших и чужих.
I. В Малинниках застал я одну Ан. Ник. с флюсом и с Муром. Она приняла меня с обыкновенной своей любезностью и объявила мне следующее:
a) Евпр. Ник. и Ал. Ив. отправились в Старицу посмотреть новых уланов.
b) Александра Ивановна заняла свое воображение отчасти талией и задней частию Кусовникова, отчасти бакенбардами и картавым выговором Юргенева.
c) Гретхен хорошеет и час от часу делается невиннее (сейчас А. Ник. заявила, что она того не находит).
II. В Павловском Фредерика Ив. страждет флюсом; Пав. Ив. стихотворствует с отличным успехом. На днях исправил он наши стихи следующим образом:
Подъезжая под Ижоры,
Я взглянул на небеса
И воспомнил ваши взоры,
Ваши синие глаза.
Не правда ли, что это очень мило?
III. В Бернове я не застал уже… Минерву. Она со своим ревнивцем отправилась в Саратов. Зато Netty, нежная, томная, истерическая, потолстевшая Netty здесь. Вы знаете, что Меллер из отчаяния кинулся к ее ногам, но она сим не тронулась. Вот уже третий день, как я в нее влюблен.
IV. Разные известия. Поповна (Ваша Кларисса) в Твери… Ив. Ив. на строгой диете (употребляет своих одалисок раз в неделю). Недавно узнали мы, что Netty, отходя ко сну, имеет привычку крестить все предметы, окружающие ее постелю. Постараюсь достать (как памятник непорочной моей любви) сосуд, ею освященный. Сим позвольте заключить трогательное мое послание».
Приписка Анны Николаевны Вульф: «Не подумай, что я из любопытства распечатала Пушкина письмо, а оттого, что неловко сложено было».
А. Н. Вульфу эти визиты не особенно нравились. Он заносил у себя в дневнике: «Я видел Пушкина, который хочет ехать с матерью в Малинники. Мне это весьма неприятно, ибо оттого пострадает доброе имя и сестры, и матери, а сестре и других ради причин это вредно».
Но он ошибался. Роман Пушкина, как с Прасковьей Александровной, так и с Анной Николаевной был уже позади, и совсем другие женские образы занимали его воображение.
IIПриезд Пушкина в Москву осенью 1826 года совпал с апогеем его прижизненной славы. Никогда, ни прежде, ни после у него не было так мало явных врагов и хулителей и так много усердных поклонников и друзей, как в это время. Никогда его так высоко не превозносили, никогда с такой горячностью не приветствовали. «Завидую Москве, – писал ему В. В. Измайлов, который в качестве журналиста может служить наилучшим представителем широко распространенных в обществе взглядов и суждений, – она короновала императора, теперь коронует поэта… Извините, я забываюсь. Пушкин достоин триумфов Петрарки и Тасса». Одна современница рассказывает: «Впечатление, произведенное на публику появлением Пушкина в Московском театре, можно сравнить только с волнением толпы в зале дворянского собрания, когда вошел в нее Алексей Петрович Ермолов, только что оставивший Кавказскую армию. Мгновенно разнеслась по зале весть, что Пушкин в театре; имя его повторялось в каком-то общем гуле; все лица, все бинокли обращены были на одного человека, стоявшего между рядами и окруженного густою толпой». Первое чтение Годунова вызвало бурю восторгов, слезы, объятия. Мицкевич сравнил Пушкина с Шекспиром. Другие друзья не знали даже, с кем сравнивать поэта, и провозгласили его несравненным».
Совершенно естественно, что при всей гордой уверенности в себе и в собственном таланте, он был очень доволен этими знаками исключительного внимания и восхищения и спешил насладиться сполна своею славой. Но очень скоро он заметил, что и в новых условиях существования, создавшихся для него, есть теневые стороны, число которых неукоснительно возрастало. И состояние духа его, первоначально совсем безоблачное, начало постепенно омрачаться. Наблюдатель, видевший Пушкина в Москве в начале 1827 года, очень тонко подметил этот момент перелома в его настроении:
«Судя по всему, что я здесь слышу и видел, Пушкин здесь на розах. Его знает весь город, все им интересуются; отличнейшая молодежь собирается к нему, как древле к великому Аруэту собирались все, имевшие хоть немного здравого смысла в голове. Со всем тем Пушкин скучает! Так он мне сам сказал… Пушкин очень переменился наружностью: страшные, черные бакенбарды придали лицу его какое-то чертовское выражение; впрочем, он все тот же – так же жив, скор и по-прежнему в одну минуту переходит от веселости и смеха к задумчивости и размышлению».
А предметов для задумчивости, и притом довольно невеселого свойства, было много. Пушкин мог быть доволен размерами своего литературного успеха, но безнадежная тупость иных, даже льстивых отзывов иногда приводила его в отчаяние. Он с горечью чувствовал себя непонятым в самом разгаре своей популярности. А эта последняя к тому же оказалась не слишком долговечной. Вскоре ядовитая и враждебная критика нашла случай возвысить свой голос среди недавно столь дружного хвалебного хора. И как нарочно, нападкам подвергались наиболее зрелые и выношенные творения поэта, которые он особенно ценил.
Его положение перед лицом нового правительства было весьма двусмысленно и таило постоянную возможность неприятных случайностей. Невзирая на неслыханные в тогдашней русской литературе высокие гонорары, денежные дела его были плохи. Он много играл в карты и почти всегда несчастливо. «В Пскове, вместо того чтобы писать седьмую главу «Онегина», я проигрываю в штосе четвертую: не забавно», – сообщал он еще в конце 1826 года князю Вяземскому. – «Вчерашний день был для меня замечателен – записывал он 15 октября 1827 года – приехав в Боровичи в 12 часов утра, застал я проезжего в постели. Он метал банк гусарскому офицеру. Перед тем я обедал. При расплате не хватало мне 5 рублей; я поставил их на карту. Карта за картой, проиграл 1600. Я расплатился довольно сердито, взял взаймы 200 руб. и уехал очень недоволен сам собой». В 1829 году он признавался И. А. Яковлеву, что проиграл около двадцати тысяч.
Все годы, прошедшие между возвращением из Михайловского и женитьбой, ему не сиделось на месте. Большую часть этого времени он провел в Петербурге, но делал оттуда частые набеги в Москву, в Псковскую и в Тверскую губернии и, кроме того, совершил самое длинное путешествие в своей жизни, предприняв поездку в Эрзерум к армии Паскевича, в рядах которой в это время находился его брат Лев Сергеевич. Но всего этого казалось ему мало и, несомненно, если бы от него зависело, то:
…беспокойство,
Охота к перемене мест,
Весьма мучительное свойство —
завлекло бы его гораздо дальше. Он хлопотал перед генералом Бенкендорфом о позволении съездить за границу или о назначении в посольство, направлявшееся в Китай. Но его не отпустили.
Жить ему приходилось исключительно на холостую ногу, без всякого семейного уюта и без малейших удобств, то в гостиницах, то у приятелей, вроде С. А. Соболевского, у которого он поселился в Москве, в доме Ренкевича на Собачьей площадке, будучи выпущен из Михайловского. Но у Соболевского было еще более шумно и беспокойно, чем в любом трактире, и сам Пушкин сравнивал эту свою квартиру с полицейскою съезжей. «Наша съезжая в исправности, – писал он, – частный пристав Соболевский бранится и дерется по-прежнему, шпионы, драгуны, бл…и и пьяницы толкутся у нас с утра до вечера».
Пушкин невольно подчинялся привычкам и обыкновениям той совершенно беспутной компании, в которую попал, возмущая тем своих более солидных приятелей. «Досадно, – отмечал у себя в дневнике М. П. Погодин, – что свинья Соболевский свинствует при всех. Досадно, что Пушкин в развращенном виде пришел при Волкове». Это внешнее неблагообразие и неустроенность жизни, которую не удавалось изменить собственными силами, естественно, породили желание основать собственный семейный очаг, свить свое гнездо, желание, вылившееся, между прочим, в стихотворении «Дорожные жалобы».
Развлечений, порою весьма бурных и шумных, было сколько угодно у Пушкина за эти годы, но осадком их, неизменно скоплявшимся на дне души, были тоска и скука. «В Петербурге – тоска, тоска…», – лаконической запиской извещает он С. Д. Киселева. Как напоминают эти слова известный припев, повторяющийся в «Путешествии Онегина».
Впрочем, помимо усталости и пресыщения и независимо от опостылевшего внешнего беспорядка и неурядицы, тоска, которую творец «Онегина» передал по наследству своему детищу, имела в этом периоде еще одну, более глубокую и, быть может, не вполне осознанную причину. То было сожаление о неудержимо уходящей молодости. Пушкин вообще созрел очень рано. До срока перестал быть ребенком и превратился во взрослого молодого человека; до срока распрощался с первоначальной, беззаботной юностью. Уже во время заточения в Михайловском он был внутренне далеко не молод. И последние вспышки былого огня печально догорали в промежутке между 1826 и 1830 годами. Это очень рельефно показано в повествовании Ксенофонта Полевого о его встречах с Пушкиным:
«Перед конторкой стоял человек, немного превышавший эту конторку, худощавый, с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами, покрывавшими нижнюю часть его щек и подбородка, с кучею кудрявых волос. Ничего юношеского не было в этом лице, выражавшем угрюмость, когда оно не улыбалось… Прошло еще несколько дней, когда однажды утром я заехал к нему.
Он временно жил в гостинице, бывшей на Тверской в доме князя Гагарина… Там занимал он довольно грязный нумер в две комнаты, и я застал его, как обыкновенно заставал его потом утром в Москве и Петербурге, в татарском серебристом халате, с голою грудью, не окруженного ни малейшим комфортом».
Это впечатление относится еще к 1826 году. Два года спустя Полевой нашел Пушкина в Петербурге, и те же черты его наружности и образа жизни бросились ему в глаза еще определеннее:
«Он жил в гостинице Демута, где занимал бедный нумер, состоявший из двух комнаток, и вел жизнь странную. Оставаясь дома все утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал, лежа в своей постели, а когда к нему приходил гость, он вставал, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями. Иногда я заставал его за другим столиком – карточным – обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя. Известно, что он вел довольно сильную игру и всего чаще продувался в пух. Жалко было смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью. Зато он бывал удивительно умен и приятен в разговоре, касавшемся всего, что может занимать образованный ум. Многие его суждения и замечания невольно врезывались в память. Говоря о своем авторском самолюбии, он сказал мне: «Когда читаю похвалы моим сочинениям, я остаюсь равнодушен: я не дорожу ими; но злая критика, даже бестолковая, раздражает меня…» Самолюбие его проглядывало во всем. Он хотел быть прежде всего светским человеком, принадлежащим к высоко аристократическому кругу. Он ошибался, полагая, будто в светском обществе принимали его как законного сочлена; напротив, там глядели на него, как на приятного гостя из другой сферы жизни, как на артиста, своего рода Листа или Серве. Светская молодежь любила с ним покутить и поиграть в азартные игры, а это было для него источником бесчисленных неприятностей, так как он вечно был в раздражении, не находя или не умея занять настоящего места. В 1828 году Пушкин был уже далеко не юноша, тем более что после бурных годов первой молодости и после тяжких болезней он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице, но все еще хотел казаться юношей. Раз как-то, не помню, по какому обороту разговора, я произнес стих его, говоря о нем самом:
Ужель мне точно тридцать лет?
Он тотчас возразил: «Нет, нет у меня сказано: ужель мне скоро тридцать лет. Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью». Надо заметить, что до рокового термина оставалось несколько месяцев. Кажется, в этот же раз я сказал, что в сочинениях его встречается иногда такая искренняя веселость, какой нет ни в одном из наших поэтов. Он отвечал, что «в основании характер его грустный, меланхолический, и если он иногда бывает в веселом расположении, то редко и ненадолго».
Весьма вероятно, что мысль о приближающейся осени жизни и внушила Пушкину решение жениться, выразившееся в нескольких на первых порах еще неудачных попытках, имевших место вскоре после возвращения из ссылки.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?