Электронная библиотека » Литературно-художественный журнал » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 1 июля 2022, 06:20


Автор книги: Литературно-художественный журнал


Жанр: Журналы, Периодические издания


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

История вообще, да? Вот так вышла на пять минут за молоком, а вернулась – дочки нет, батя инвалид. Бабушка им помогала, конечно, как могла, она у меня добрая, кошек всех в округе кормит. Но потом мне говорит: сил нет уже. К ним заходишь и как в черную дыру падаешь. Энергетика плохая, говорит. Я в эту всю муть зомбоящиковую, конечно, не верю, но зависать у них и правда совсем неприкольно. Теть Лена давно могла бы замуж перевыйти да взять себе хоть ребенка, хоть котенка, а она все по церквям бегает да квартиру освящает. А деда жалко, конечно.

Всех жалко.

Пришли мы домой с бабушкой, и чего-то я смотрю: она так дышит тяжело, за голову держится.

– Бабуль, ты чего?

– Да, ничего, ничего, Танечка. Давление. Сейчас посижу только и блинчиков напеку. Тебе с чем сделать? С капустой или творогом?

А я чего-то деда этого вспомнила и аж передернулась вся. А вдруг моя так на кухне может…

– Бабуль, а давай я сама все сделаю? Ты мне только покажи как.

Олеся Николаева

Поэт, прозаик, эссеист, профессор Литературного института имени Горького, автор более пятидесяти книг стихов, прозы и эссеистики. Родилась в Москве, окончила Литературный институт имени Горького. Лауреат многих российских и зарубежных литературных премий, в том числе Национальной премии «Поэт». Произведения переводились на многие языки мира.

Уловки Мнемозины
1.

Бабушка моя Леля лежала году в 64-м в Боткинской больнице в одной палате с Анной Андреевной Ахматовой. Она была деликатнейшим и скромнейшим человеком. При этом в партии она состояла, да, но это тянулось со времен ее романтической юности, когда она, будучи еще гимназисткой, распропагандированная каким-то большевиком, стала распространять листовки и прокламации и вошла в краснодарское подполье. Этого змия-соблазнителя, который морочил головы гимназисткам, кстати, казаки за это забили насмерть.

«Не бойтесь убивающих тело, души же могущих убить, а бойтесь более того, кто может и душу и тело погубить в геенне».

Именно поэтому, когда меня (с опозданием из-за того, что я лежала в больнице с аппендицитом, давшим осложнения) приняли в пионеры, моя мама послала меня к бабушке в больницу. И попросила повязать поверх свитера, в который я переоделась, вернувшись из школы, красный галстук. «Мне кажется, ей это будет приятно. Она волнуется, что всех в твоем классе уже приняли, а тебя – нет», – пояснила она. А бабушку я любила.

Повязала галстук наподобие шейного платка и отправилась к ней.

Вошла в палату, принялась бабушку целовать и крутить у нее перед глазами пионерским галстуком. Она, однако, не обратила на это никакого внимания, а торжественно сказала мне шепотом:

– Вон там в коридоре стоит Ахматова, сейчас она сюда войдет, это большой поэт. Всю жизнь потом будешь вспоминать.

Я оглянулась – действительно, в палату вошла грузная старуха с зобом, и моя бабушка почтительно и едва ли не подобострастно произнесла:

– Анна Андреевна, это моя внучка.

Старуха кивнула, насмешливо скользнула взглядом по моему галстуку, и губы ее сложились в кривую усмешку, в которой было и высокомерие, и надменность, и, как мне тогда показалось, даже презрение. А я эту усмешку отметила и истолковала правильно – я поняла, чему она усмехается, эта толстая старуха с зобом. Именно такой она мне тогда показалась.

Мне стало неприятно, потому что бабушка, моя ненаглядная бабушка, изящнейшая красавица, говорила с ней столь самоуничижительно – снизу вверх, а та отвечала ей столь пренебрежительно… Словом, старуха эта мне решительно не понравилась. А стихи я тогда, кроме Пушкина, и не читала.

Впрочем, кто-то к ней пришел, и она покинула палату. А я осталась с ненаглядной моей бабушкой Лелей, Еленой.

Уходя от нее, я прошла по коридору мимо ее соседки, которая беседовала у окна с посетителем, гордо подняла подбородок и скользнула по ней взглядом, выражающим независимость, победоносность и снисхождение к ее тучному возрасту…

Через несколько лет я с упоением читала и запоминала наизусть ее стихи, которые казались мне прекрасными и образцовыми и которые считаю таковыми и до сих пор. Однако мне во всех подробностях запомнилась эта «моя встреча с Ахматовой», такая, на мой взгляд, нелепая и даже смешная.

Ну, честно говоря, и Анну Андреевну я вскоре прекрасно поняла: она приняла меня за выскочку и фанатичку, верную заветам Ильича, которая носит пионерский галстук поверх не только школьной формы, но и свитера и джинсов.

 
Стихи с посвящениемА. А.
 
 
Я думаю – страдала ведь она
еще и оттого, что жизнь пресна,
что из красавицы, с ее таким особым
изгибом, шармом, линией крыла,
ее вдруг превратили зеркала
в старуху грузную с одышкою и зобом.
Ей, прежней, с электричеством в крови,
питавшейся энергией любви
и токами мужского восхищенья,
не просто так – забыться и забыть,
как кожу снять, как руку отрубить,
и пережить такие превращенья.
…Офелия плывет с венками ив.
А лирике грозит разлом, разрыв
материи – утратой героини.
Она утонет с песнями, а та,
что выживет на берегу, у рта
потерю выдаст складкою гордыни.
И все‑таки, минуя зеркала,
такую музыку она в себе несла!
Земля плыла, качались в такт кадила,
мир в жертвенной крови крутила ось.
Но с пением она прошла насквозь
плен времени и, выйдя, – победила!
 
2.

История эта, однако, имела своеобразное продолжение.

Несколько лет назад Ирина Врубель-Голубкина, главный редактор журнала «Зеркало», подарила мне номер с последним интервью мемуаристки Эммы Герштейн, которое, судя по всему, было взято у нее не совсем обычным способом – то есть Эмма Григорьевна и не подозревала, что ее разговор записывают на диктофон, и поэтому говорила без обиняков. И уж – само собой разумеется – никто ей не предоставил расшифровку, которую она могла бы поправить. Не могу себе представить, чтобы эта достойная, церемонная, убеленная сединами пожилая дама могла бы себе позволить печатно обзывать «дураками» и «прохвостами» известных всему миру поэтов, литературоведов и общественных деятелей или во всеуслышание объявлять, что главной чертой характера Надежды Мандельштам была «подлость»… Словом, Эмма Григорьевна жгла.

В одном из пассажей она говорит о пребывании Ахматовой в больнице, куда та попала по собственному желанию сразу после ждановского Постановления, то есть году в 46-47-м. И как ей там было худо, в этой больнице.

Лежала она в одной палате – и далее цитирую: «с БАБУШКОЙ ОЛЕСИ НИКОЛАЕВОЙ (в скобках пояснение самой Эммы Григорьевны: “такая поэтесса христианская, русская и талантливая”). Она (бабушка) была женой или вдовой редактора “Известий”, коммунистка такая – когда кто-то приходил к А. А., она сразу говорила: “Дайте мне судно” – именно из-за того, что пришел человек».

От этого меня, конечно, передернуло: вроде бы как близко к тексту жизни – и при этом какая клевета! Всё – мимо, мимо, не туда!

Эмма Григорьевна жила в одном подъезде с матерью моего мужа писательницей Инной Варламовой и дружила с ней. Она часто приходила к нам на вечерние чаепития, и как-то раз я рассказала ей, что и у меня была «встреча с Ахматовой».

Действительно, бабушка моя Леля лежала в Боткинской больнице в одной палате с Анной Андреевной. Но было это не в 46-47-м годах (в 48-м Жданов уже умер), а в 64-м, она не имела никакого отношения ни к «Известиям», ни к его редактору и в те годы была не «старухой с судном», а красивой деятельной моложавой сорокалетней женщиной, лет на семнадцать моложе самой Анны Андреевны, так что вряд ли она вообще могла оказаться тогда в больнице, тем паче что лечиться она не любила.

Видимо, у Эммы Григорьевны произошло смещение лиц и времен: то есть, возможно, с Ахматовой некогда и лежала какая-то вдова редактора «Известий» – противная старушенция, требующая судно и отравляющая интеллектуальные разговоры почтенных гостей великой поэтессы, а она совместила это с моим рассказом.

Впрочем, что ж я теперь возмущаюсь? Сама же писала в стихотворении, обращенном ко всякому мемуаристу: «Всё было так, как скажешь. Говори!» Переставь местами события, смести даты, поменяй очередность, самовластно расставь акценты, измени масштаб, наведи цензуру, преобрази действующих лиц, предложи новую логику сюжета, и эта новая реальность жахнет по тебе со всей силой непререкаемости – пойди потом доказывай, как было НА САМОМ ДЕЛЕ.

Да и где оно теперь – это «самое дело»?..

Эй, Мнемозина!

 
МемуаристкеСтаруха‑деспотка, всезнайка, самодурка,
полна разгадками. Как вещая каурка,
все вынесет, все чует, все раскусит:
душа при ней парит, а сердце трусит.
 
 
Она дороже мне всех молодых сестер
и братьев доблестных. Покуда на костер
толкает юношей, шлет теноров эпохи
и с барского стола швыряет крохи.
 
 
Старуха дерзкая! Тебе б носить жабо,
чаи гонять и ни гу‑гу, что знаешь…
А ты героев словно бибабо
то кланяться, то каяться гоняешь.
И гребень сказочный на черный снег роняешь…
 
 
Старуха дивная! Перед тобою мгла
и обоюдоострый ушлый месяц.
Ты всех оставила – ты всех пережила:
врагов, любовников, наперсников, прелестниц.
И к небу тянутся каскады шатких лестниц.
 
 
Теперь рассказывай. Кто ел из этих рук.
Кто пил из туфельки. Кто гнал тебя по трактам.
Кто шею гнул. Кто поломал каблук.
Ты помнишь все, не доверяясь фактам,
и жест важнее, чем сюжетный трюк.
 
 
А факты – что? Их можно тасовать,
бить, словно козырем, нагнать такого дыма,
что под призором их затосковать
по жизни подлинной, которая – помимо,
неописуема почти, неуловима…
 
 
Твои истории – то сон дурной, то сруб
паленый: кто – хозяин? где скиталец?
И тут же появляется: у губ
фигура умолчанья держит палец,
глаза большие делает: луп‑луп.
 
 
Нет, ты раскрой лицо, разоблачи
мотив податливый, кольни, найди, где сердце.
На поясе твоем бренчат ключи
от скважин мировых, от скрытой дверцы.
Кто там за нею, ну‑ка, постучи…
 
 
Чтоб вещи сдвинулись, поплыли, отворя
все, что там пряталось за ними, меркло, блекло:
любовь таинственней, чем звезды, чем моря,
а ревность пламенней рубинового пекла,
ан – рядится то в мышь, то в снегиря.
 
 
А смерть прекраснее, чем первый день зимы.
И сад в снегу с открытыми глазами.
Старуха вещая, на дне твоей сумы
давно написано, что происходит с нами,
совсем не так, как это видим мы.
 
 
Три тайны вручены тебе, смотри:
одна – любви, другая – смерти… Страсти
при них тускнеют, словно фонари.
А третья тайна – это тайна власти.
Все было так, как скажешь. Говори.
 
Михаил Гиголашвили

Родился в Тбилиси, окончил филфак Тбилисского университета, кандидат филологии, автор монографии «Рассказчики Достоевского» (1991). Лауреат премии «Большая книга – 2010» (за роман «Чертово колесо»), финалист премии «НОС-2013» (за роман «Захват Московии»), лауреат премии «Русская премия», финалист премий «Букер» и «Большая книга» (за роман «Тайный год»).

Сейчас живет в Германии, преподает в университете города Саарбрюккена.

Приключения собачонок
(Маленькая повесть)

В теплые и тихие болоньево-нейлоновые советские времена две уличные дворняжки деловито рысили мимо ресторана «Рыбный» по набережной им. Сталина в Тбилиси.

В лиловых репьях и желтых опилках, вечно-голодные, они мельком обследовали урны и баки, лужи и камни, успевали кропить кусты, озираться на запахи чужаков и по ходу обнюхивать ноги прохожих. Ноги – главное, к ногам привешено все остальное, это известно. А кому неизвестно, тот узнает, когда попадет под сапог…

У перекрестка сучка Цуга предупредила сквозь клычки:

– Стоять!

– Стою-ю, стою-ю-ю… Уста-ал… – тявкнул кобелек Шалик.

Вот зеленый свет, скрип тормозов, ноги людей по «зебре».

Они суетливо заспешили следом, неловко прыгая через белые полосы, вечно пугавшие их своей яркой белизной, отчего они предпочитали, от греха подальше, на полосы вообще не наступать – на всякий случай, мало ли чего, лучше остеречься сейчас, чем подохнуть потом.

– Ходу. В пивбаррр.

– Не могу-у… Бо-о-ли-ит!..

Шалик припустил быстрей, но вскоре отстал, заметно прихрамывая на заднюю лапу, – на нее случайно брызнуло кипятком из котла, где рабочие варили хаши[1]1
  Суп из требухи (кавказск.).


[Закрыть]
на всю бригаду, а Шарик честно ждал все пять часов, пока варилось божественное блюдо, но вместо жратвы получил ожог. Да, легко говорить – заживет как на собаке, а все равно больно! И кошке не пожелаешь! Лучше бы сегодня вообще из котельной не вылезать – отлежаться, прийти в себя. Но голод давал о себе знать, хотя Шалик неприхотлив, ест что бог пошлет, вплоть до сырой кукурузы и сухой фасоли. Всю свою сиротскую жизнь он бежит от голода-мучителя, всегда победителя, который роется в кишках, заставляя взлаивать по ночам в душной котельной, где и так не продохнуть от кошачьей вони. От голода слипается брюхо и кровь стучит в клыках и башке. Да, голод – не тетка, а злая мачеха! Но что ж поделать? Каждая собака в своей шерсти ходит! И у некоторых почему-то миски всегда полны, а тут приходится за каждым хрящиком бегать!

Вот они у пивбара. Это место, равно как и парк «Муштаид», и магазины возле метро «Проспект Церетели», и базар «Дезертирка», и котельная, где они ночуют, – все это входит в их район. Они держат в уме привоз продуктов и вынос объедков, часы пик и часы спада, знают продавцов, сторожей, поваров и хулиганов, отлично осведомлены, кто, бездушный, даст пинка, а кто, душевный, подкинет хлебца. Бездушные жадны и злы, а душевные – добры и щедры, у них всегда можно чем-нибудь разжиться – не едой, так лаской, которая порой бывает главнее еды. Ну а бессердечные – это так, кошка на соломе: и сама не ест, и мышам не дает. Жалко злых, пусть катятся своей дорогой…

К пивбару они поспели вовремя: уборщица Асмат как раз высыпает на помойку хвостики от хинкали и огрызки купат[2]2
  Мясное блюдо, тип острых сарделек (груз.).


[Закрыть]
. Деликатно переждав ее уходящее шарканье, они стали разгребать ошметки. Сволокли удобоваримую добычу за урны и основательно заморили червячка. Правда, Шалик умудрился подавиться сосисочной шкуркой в горчице, кашлял и чихал, но обошлось – не подох.

– Смотрррри, чего жрррррешь! – неприязненно рычанула Цуга. – Жабрррры от шамайки[3]3
  Кавказская рыба (груз.).


[Закрыть]
забыл? Опять ррррвать будешь!

– Да-а… я-я… яяя… тогда-а-а… всегда-а-а… – сконфуженно подвыл Шалик и примолк: да, было дело, жадно жабры жрал – вот и встали они поперек горла. Еле спасся: сосед, гусь Бати, помог – вытащил из пасти. А мог бы и не вытащить.

Цуга презрительно замолкла. Как и всякая сука, она была умнее, изворотливее и хитроумнее кобелька, а тот был тонкой души, переживал за каждую мелочь, всего и всех опасался, сторонясь не только кошек, но и разудалых крыс с базарной помойки – те были огромны, куда наглее котов, и свирепо нападали на каждого, кто осмеливался приближаться к их засадам и лежбищам и посягать на их запасы.

Порывшись для порядка возле урн, они поплелись к солнечной стене пивбара и залегли подремать. Не следовало нарушать порядка жизни: порылся в мусоре, нашел, что искал (и чего не искал), пошамал – отдыхай, заслужил. Хоть и утверждают, что питаться объедками некрасиво, – плевать: собаки лают – ветер дует, кому некрасиво, а кому – в самый раз. Конечно, жареное мясо лучше объедков жареного мяса, никто не спорит. Но никто и не дает. Так что молча грызть, что бог пошлет, не привередничать, меньше на мир зубы скалить и на того не лаять, кто пищу дает.

Но они недолго блаженствовали под монотонные беседы пьяниц на веранде – Шалик опять зашелся в горчичном кашле. Тут на них затопали тяжелыми ботинками и вонючими кроссовками, а кто-то даже не поленился сойти с веранды пивбара и пнуть кобелька под тощий зад. Пришлось спешно покидать солнечную стенку – от греха подальше.

– Не чуешь, что жрррррешь, что ли? – с брюзжанием выговаривала ему Цуга. – Недавно аджикой на-жрррррался… Не щенок уже!

– Да я что-о-о… та-а-ак… случа-а-айно, – грустно тянул Шалик, виновато припадая на заднюю ногу. Одно ухо у него подлеплено репьем, второе виновато-покорно висит вниз. Он отлично понимает, что из-за его глупого кашля надо бросать такое теплое местечко, как пивбар. И не только осознает ошибку, но и, главное, не хочет сердить подругу жизни.

Они понимали друг друга и жили, как умная собака с мудрой: мирно, дружно и без подлянок. Бывали, конечно, свары и стычки, случалась грызня посерьезней, но в основном обходилось без крупных передряг. Цуга всегда все вынюхивала первой, любила командовать и читать нотации Шалику, который был трусоват и глуповат, но имел доброе сердце под девизом трех «не»: не подводить, не предавать, не подличать. Все остальное можно, а этого – нельзя.

Притом у Цуги когда-то была одинокая хозяйка, после смерти которой новые жильцы выгнали Цугу, хоть она и выказывала им на разные лады свою приязнь, симпатию и покорность. А Шалик так и родился где-то на свалке от вшивой дворняжки, чьего имени он даже не знает, – когда ему было несколько месяцев, мамаша угодила под паровоз, пытаясь перебежать пути с изрядным куском уворованной курицы в зубах. Имя Шалик ему дал мальчик, приходивший на свалку играть со щенятами. С тех пор и пошло. Кто-то звал его Шарик, кто-то – Шварик, кто-то – Шкварик, кто-то – Шалый, кто-то – Шалопай, даже Шайтан. Кобелек откликался на каждую кличку с вечной надеждой, что кто-нибудь когда-нибудь возьмет его с собой в теплый дом, будет кормить и гладить, а Шалик будет сидеть подле хозяина и смотреть телевизор… Но нет, такого человека не нашлось. Пока.

Их обиталище было в огромной котельной, где еще ночевали треклятая кошка Зубарсик с вечными котятами, гусь Бати, курица Катами и кочегар Мурад с женой Лали, продавщицей рыбной лавки на «Дезертирке». Ночами звери и птицы спали, а люди куролесили: ели, пили, играли в нарды, спорили о ерунде и занимались всякими глупостями. К утру угарный газ топки мешался с чадом пота, грязного белья, кошачьим смрадом и рыбной гнилью. Дышать было нечем, отчего носы у собачонок превращались из холодно-мокрых в горяче-сухие…

Да что делать? Выбирать не приходится! Хорошо, что хоть сюда пускают. Утром надо пораньше удрать, чтоб не попасть под угрюмый сапог похмельного кочегара Мурада – потом, после первого стакана, он мягчел и мог даже угостить куском мчаади[4]4
  Лепешки из кукурузной муки (груз.).


[Закрыть]
, рыбьим хребтом-хвостом или даже куском жирного сыра, но утром все, опасаясь злого сапога, предпочитали выметаться наружу.

Курица Катами покорно спешила в уголок двора, чтобы снести свою дань-яйцо, а потом весь день скромно копалась в трухе под воротами, тихо вороша палые листья, старалась не шуметь и не мешать, чтобы ее не пустили в расход, как это случилось с ее предшественницей, наглой пеструшкой Ламазо, которая столько без меры квохтала после каждого яйца, столько охорашивалась и вертела боками, что навела однажды зло-пьяно-голодного Мурада на отрадную для него (и губительную для нее) мысль о добром чахохбили[5]5
  Блюдо из курицы с луком и томатом (груз.).


[Закрыть]
, что и было исполнено, причем Шалик, глодая куриную голову, порезался клювом, потекла кровь, а Цуга устроила нагоняй: «Стыдно башку соседки жрррать!» – хотя сама не постеснялась сожрать все кости бедной Ламазо, когда кочегар, кинув объедки собакам, улегся спать на своем лежбище. Вечерами Катами так же незаметно ковыляла в котельную, юркала на трубу и затихала до петухов, которые ей только снились.

Гусь Бати тоже знал свое дело – утрами вразвалку отправлялся к знакомой уточке на Куру, и они плавали под мшистыми мостами, нежились на воде, любились на отмелях, а кормиться приплывали под балконы ресторана «Рыбный», где Бати делал шеей реверансы, а в ответ летели крики и куски. К вечеру, когда шум на балконах возрастал, кусков летело больше, а крики становились громче. Вечерами Бати ковылял обратно в котельную и был пожизненно рад, что гусей народ в Грузии особо не ест, поэтому под Новый год и Пасху можно спокойно собирать дань с ресторанных балконов – пусть индюшки нервничают, особенно молодые, 2-3-килограммовые, которые так удобны для духовки!

Собачонки плелись шагом вдоль тротуара. Шалик, не зная, как исправить оплошность, робко напомнил, что, может быть, сегодня в «Рыбном», как и вчера и позавчера, можно поживиться гнилой рыбкой? Ее завезли недавно в большом количестве, часть сразу выбросили на свалку, а часть посвежее повар под шумок жарил в кухне.

– Сама знаю, – отозвалась Цуга.

Всем известно, что на свалках и помойках можно отыскать все, что душе и телу угодно: слегка порченые куриные ножки, свинину с червоточинкой, рыбку с гнильцой, баранину с трухцой, сыр с пыльцой, говядину не первой, но и не последней свежести, легко тронутые потроха, протухшие яйца, чуть подкисшие котлеты, почти годные кости и прочую вкуснятину.

Поэтому они не без основания считали помойки наилучшими местами на свете и предпочитали от них далеко не удаляться: хозяин гуляет – место теряет. Конечно, хозяин пришел – место нашел, но это тоже смотря кто гость, а кто хозяин: иной гость у хозяина не только последнее отберет, но и самого с балкона скинет. Поэтому надо быть настороже: мало ли что кому в злую башку взбредет? Вот вышвырнул же недавно один свирепый тамада хозяйскую болонку с десятого этажа за то, что та своим тявканьем мешала ему тосты говорить! Схватил за уши и выкинул, только и успела бедная собачка взвизгнуть напоследок! Все бывает. Надо быть всегда настороже: бешеных полно, и все без прививок…

Они решили срезать через газоны, но у пустого бассейна торчали их районные, хорошо знакомые с плохой стороны хулиганы и бездельники – Гном и Симон. Сидя, как обычно, на корточках, они дымили «Примой», попивали из бутылок пиво и лениво катали по земле зари[6]6
  Игральные кости.


[Закрыть]
, играя, наверное, как всегда, на щелобаны. Противный кисло-горький запах дыма заставил собачонок благоразумно обежать парней стороной, но Шалик приотстал – хотел убедиться, что парни ничего не едят.

Гном удивился:

– Ва, собаки пришли! – словно увидел их впервые в жизни, хотя сам, как и они, коротал дни и вечера в парке, отбирая мелочь у малышни или тайком обирая пьяных, чему собачонки были не раз свидетелями.

– Где, где менты? – сонно испугался Симон.

– Да не менты, а настоящие собаки, на четырех ногах… – успокоил его Гном. – Две собаки по четыре ноги – это восьминогая собака выходит. Представь себе, Симон-джан: идет такая длинная собака на восьми ногах… Сильно поправит, а? Восьминожина!

– Пусть на двадцати ногах идет, – вяло разрешает Симон, затягиваясь «Примой» до упаду. – Пусть хоть на ста ногах ползет, как гусеница! Стоногая! Морда тут, а хвост еще там, у столба, болтается!

– Симон, не ломай, прошу по-братски! – вдруг горько обижается Гном. – Стоногая собака стопроцентно ломает! Мамой клянусь, очень сильно ломает!

– Почему? – удивляется Симон, приоткрывая тяжелые веки, но не спорит. – Ладно. Конечно. Сильно ломает.

Тут Гном вдруг начал подозрительно озираться:

– Вообще пошли отсюда, пока, правда, двуногие псы не прилетели!

– Тебя просто паника бьет! Откуда здесь ментам взяться? Они там, где бабки, а здесь что? И где у нас факты? Пусть приходят! – хорохорясь, недовольно закопошился Симон, кидая в Шалика окурком и с трудом вставая с корточек.

Чертыхаясь и переругиваясь, они лениво потащились по аллее к колонке с водой, швырнув напоследок бутылки в сухой бассейн, забитый всякой дрянью.

Надо перебираться через улицу. Собачонки вместе с людьми терпеливо ждали зеленого сигнала, как вдруг проехала ужасная грузовая смерть, а струя гари из выхлопной трубы чуть не сбила их наземь. Начав чихать и кашлять, они кое-как доковыляли до парапета и стали отряхиваться. Страшней грузовиков может быть только паровоз, под которым погибла Шаликова матушка.

Надо поддать ходу. Свалка за рестораном «Рыбный» чрезвычайно питательна, но отнюдь не безопасна – ее обжили злобные и спесивые дикие кошки, охочие до цоцхали, храмули и мурцы[7]7
  Кавказские речные рыбы (груз.).


[Закрыть]
. Поэтому надо спешить и глядеть в оба. Тем более что людей прибавилось, они мешали собачонкам бежать, из-за чего Цуга недовольно бурчала себе под нос, но Шалик не решался даже роптать. Да и чего зря пасть разевать? Цугу хоть крысы боятся, а его – уж вообще никто!

Как назло, им встретились эти гадкие дикие кошки. Они валялись в своем вечном кайфе под квасной бочкой, давно забытой кем-то и обросшей мхом. Их надо обойти, не связываться с подлыми фуриями, не верить их фальшивым речам! Среди кошек главенствовала одна – одутловатая, сонная и жирная Писуния, распухшая и тугая до неповоротливости. Она жила при какой-то лаборатории и питалась исключительно свежими крысиными и мышиными головами, которые садовыми ножницами отстригал для опытов лаборант, а после доедала крысьи и мышьи трупики. Глухо поговаривали, что она втихомолку не гнушалась даже чужими живыми котятами. У нее самой котят не было из-за отравленной пищи, которую она ела всю жизнь. Еще бы, столько больных мышиных трупиков сожрать – шутка ли? Любой взбесится! Эта толстенная и грубая Писуния только и делала, что без остановки жрала и дрыхла – зимой под отоплением, летом на солнце, ничем не интересовалась, только злобно на всех шипела и всегда, когда не лень, пыталась поцарапать собачонок.

Вот и сейчас Писуния шипит про них что-то оскорбительное, а другие мерзкие наглые боеголовые и когтистые кошки ухмыляются в усы, смеются в глаза, мурлычут сквозь зубки гадкие колкости. Собачонки искренне пожелали Писунии поскорее отравиться ядовитой крысиной падалью: когда-нибудь обязательно отольются тебе мышкины слезки, жирная тварь! Скоро, скоро приедут кошкодавы, накинут петлю на твою продажную шею, зашвырнут в клетку, отвезут на мясобойню, мыло сварят из твоих подлых жирных боков, гадина! Скорей бы! Писуния на это прошипела утробным сипом, что как раз сегодня утром она видела двух собаколовов с сачками, так что скоро всем грязным бездомным псам-бомжам и побирушкам придет, наконец, каюк и капец!

Возле черного входа в «Рыбный» стояла милицейская «канарейка». Какие-то люди в синей форме с погонами сновали туда-сюда. Собачонки не рискнули при них рыться в мусоре, переминались в нерешительности и уже собрались было улизнуть к метро (где вокруг урн всегда можно найти остатки вафельных стаканчиков или хвостики от пирожков), как вдруг один из людей в форме крикнул кому-то в открытое окно:

– Смотри, эту гниль даже дворняжки не жрут! Как это раньше не было сигнала? Ну и мерзавцы! Людей тухлятиной кормить!

Стоявший тут же в отупелой задумчивости официант Шакро начал что-то мычать и мямлить. Тогда человек в форме, брезгливо ступая, приблизился к свалке и, свистнув, указал собачонкам на кучу серо-зеленой вонючей рыбы:

– На, возьми, бери! Ну, ешь! Жри!

Удивляясь, откуда взялась эта куча гнилой рыбы (утром ее не было), Цуга вильнула хвостом и деликатно взяла одну рыбку, хотя запах от нее исходил, правда, тяжкий. Рыбка попалась совсем худая, распадалась на зубах и смердела так, что Цуга, подержав ее секунды две, виновато положила обратно, не в силах проглотить.

Человек в форме гневно выругался:

– Ну? Что я говорил? А ты, мерзавец, ее клиентам подсовывал! Пять лет обеспечено!

– Не, рыба хорошая… Хотите, я сам съем? Вот прямо отсюда, сейчас? – ошалело плел официант, икая от страха.

– Ты сейчас не только эту дрянь, но и мое дерьмо съешь! – усмехнулся властный человек. – Ничего, разберемся! А ну, пошли на склад! Товарищ Мегрелишвили! Кухню можно опечатывать! – крикнул он в открытое окно (из другого окна глазели лилово-серые от ужаса поварчата).

– Будет исполнено, батоно[8]8
  Господин (груз.).


[Закрыть]
Гиви! – ответили из окна.

Они, конечно тявкали на псов-домашников, но это мало кого беспокоило: собаки-буржуины шли степенны и молчаливы, считая ниже своего достоинства отвечать на гавканье уличных шавок. Охотничьи псы мельком огрызались легкими, колкими грубостями, сердито кося глазами. И только глупые болонки всякий раз затевали с ними визгливые и хвастливые разборки, не понимая, что домашник не должен связываться с уличными доходягами – у тех и своего горя хватает.

Человек в форме веско зашагал к ресторану, официант Шакро в трансе потащился за ним.

А собачонки пытались понять, что это за люди появились у черного входа в ресторан – что им надо? Кому грозят и кого ругают? Не может быть, чтобы официанта Шакро! Официант велик, как и продавец в мясном отделе, повар в хинкальной, уборщица в столовой, касаб[9]9
  Мясник (груз.).


[Закрыть]
на базаре! Кто смеет ему грозить? И почему Цуге приказали есть тухлую рыбу? Когда это кто заботился о бездомных псах? Черные ботинки сурового человека в форме блестели, скрипели и густо пахли решимостью, а от ватных ступней официанта несло страхом. Да, что-то неладное витает в воздухе, давит и гнетет, пугает и опутывает.

И Шалик, чуткий к подобным вещам, припустил прочь от «Рыбного»: коты, «канарейки», тухлая рыба – им это надо? Цуга – за ним. От греха подальше! Это был их девиз, и он никогда еще не подводил. А кто не был осторожен – того уже нет на свете, гниет на свалке, как эта паршивая рыба. Все знают быль про неблагодарную глупую собаку, которую любили, но она съела кусок мяса – и ее убили… И вообще: у кого язык без костей, тот сам в кости без языка превратиться может. Это уж так, ничего не поделаешь, закон жизни, амба!

Суета возле метро обнадеживающе настроила их на праздничный лад. Тут явно есть чем поживиться! Надо только не зевать, не чихать, не скулить и не кашлять – люди этого не любят. А главное – нюхать в четыре ноздри. Вот тяжелые пыльные ботинки, пахнут трамваем, землей и резиной. Дамские туфельки на цокающих каблучках, с запахом болонки. Резиновые кеды, режущие горелой вонью. Страшные сапоги, в которых можно видеть свое отражение. Такие наступят – и все, прощай, лапа! Детские босоножки, после песочка, с запахами травы и молока. От сбитых шлепанцев несет старческой пылью, молью, солью. А из черной «Волги» вылезает белоснежный мокасин…

Всегда искать единственно нужный запах – смысл их нищей жизни, он даже более важен, чем поиск еды и ночлега, хотя что именно следует искать – неведомо и неизвестно никому. Все собаки ищут – а они что, хуже?

Иногда проводят лощеных сытых домашних псов. В такие моменты они стараются не смотреть друг на друга: Цуга – чтобы окончательно не разочароваться в жалком сожителе, Шалик – из-за стыда за собственное ничтожество.

Они, конечно тявкали на псов-домашников, но это мало кого беспокоило: собаки-буржуины шли степенны и молчаливы, считая ниже своего достоинства отвечать на гавканье уличных шавок. Охотничьи псы мельком огрызались легкими, колкими грубостями, сердито кося глазами. И только глупые болонки всякий раз затевали с ними визгливые и хвастливые разборки, не понимая, что домашник не должен связываться с уличными доходягами – у тех и своего горя хватает.

Да, никто не позавидует их собачьей уличной жизни, где нужда, голод, дождь, лужи, пинки, камни, мороз, когда нос стекленеет, уши превращены в деревяшки, а беспородная шкура не греет, а только стынет, становясь колкой изнутри. Так уж заведено: одним – гости и сладости, а кому-то – кости и гадости, одним – тепло и случка, а другим – тьма и взбучка, тем – жрачка-спячка, а тем – побои-помои, кому-то – шлюхи, а кому-то – плюхи, кого-то лечат, а кого-то калечат! Закон жизни, ничего не попишешь, кем-то, очень умным, придуманный… Говорят же: хорошая собака без хозяина не останется. А они остались, значит, они нехорошие! Плохие, никому не нужные!

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации