Текст книги "Российский колокол № 7–8 (37) 2022"
Автор книги: Литературно-художественный журнал
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Потом они вместе с журналистом Виктором Кожемяко выпустили книгу «Эти двадцать убийственных лет» о 90-х годах, об уничтожении России.
И за его пронзительные повести и рассказы, особенно за образы русских женщин, за выступления в защиту достоинства русского человека его любили. Вот пример: улетали с Ольхона и уже стояли у самолёта. Валя даже как-то виновато сказал: «Да, вот омулем на распялке не успели угостить». Это слышал кто-то из экипажа. И задержали рейс. Запылал костёр, явилось ведро свежего омуля, его стали особым образом разделывать, укреплять на рогульках перед огнём. Прошло всего двадцать, самое большее двадцать пять минут, и мы пробовали незабвенный благоухающий продукт.
Сколько времени, здоровья, нервов убавляла борьба за сохранение памятников истории и культуры, борьба за издание исторического и философского наследия. Например, за «Историю государства Российского» Карамзина. Наивные люди, мы думали: вот издадим Карамзина – и Россия спасена. Писали в инстанции, просили. Отвечали: нет бумаги. Тогда, в сентябре 91-го, пришли в Комитет по печати Сергей Залыгин, Виктор Астафьев, Владимир Личутин, Тариф Ахунов, Анатолий Ким, Валентин Распутин, Василий Белов, Виктор Потанин, аз многогрешный и сказали: мы отказываемся от изданий своих книг и отдаём бумагу на Карамзина. И подействовало. А борьба с поворотом северных рек на юг. Первым начал писать о повороте рек именно Василий Белов. Статью «Спасут ли Воже и Лача Каспийское море?». Потом – Михаил Лемешев, учёные. А сколько сил ушло на «Байкальское движение», тут полностью заслуга Распутина. Бросали все свои дела и вставали грудью за Россию. Эти многолюдные вечера, поездки, хождение по кабинетам. Меня встретила Вика Токарева, мы с ней были в 68-69-м годах сценаристами Центрального телевидения, и спросила: «Слушай, зачем вам это надо? Вы же писатели». Да, писатели, но писатели русские.
Именно благодаря во многом Распутину и Белову роль писателя в России была самой авторитетной. Даже так бывало: что-то случается в стране, тут же вопрос – а куда смотрят писатели? Во всём верили нам. Например, выступаем на встрече, говорим, поэты стихи читают. Встаёт в первом ряду старик: «Это вы всё хорошо отобразили. Но скажите, как бороться с колорадским жуком?»
В палате я устроил иконостасик в углу, обращённом как раз одновременно и на восток, и на церковь в Беседах. Палату стал называть своей больничной кельей. И уже привык к ней, и бежал в неё отдохнуть от процедур и очередей перед кабинетами. И постоянно утыкался в стекло с видом на церковь в Беседах. И всё больше хотелось побывать в ней. Вроде недалеко. Конечно, пересечь окружную дорогу, по которой по шестирядному шоссе в одну строну и шестирядному – в другую несутся машины, сотни машин за минуту, немыслимо. Но бывают же интервалы. Я даже вычислял: вот вроде напор схлынул, тут бы я успел до середины добежать, отдохнул бы и дождался бы и на той стороне паузы в движении. Рискованно, конечно. Но, если что, можно пройти вправо или влево, должны же быть переходы. Из окна не видно.
Но как пойти, когда каждый день расписан чуть ли не по минутам, ты всё время на виду, тебя опекают врачи, медсёстры и одна санитарка, как?
И врачиха моя заглядывала, и здоровьем интересовалась, и даже удивлялась вроде, что чувствую себя хорошо. Как тут уйдёшь? А ведь туда и сюда надо самое малое часа три.
И всё-таки такой день представился. Мне сказали, что послезавтра на меня наденут прибор – холтер, который нельзя снимать целые сутки. С ним спать, с ним ходить, с ним есть и пить. И давать организму нагрузки и непременно их записывать, дали специальный лист, в котором велели отмечать, что с тобой было каждый час: ходил ли, лежал ли, спал ли или питался. Все процедуры на эти сутки отменялись, как и ежедневная капельница. То есть я был только под своим контролем.
Я понял: другого случая не будет.
А назавтра были предварительные выводы обследований. Римма Оскаровна много не говорила, но я и сам понимал, что у меня нашли или массу болезней, или их начатки, букет, как говорится. Всяких: от головы до сердца и лёгких, от сердца до желудка и ниже. Порции таблеток, приносимые с вечера и утром и выкладываемые на тумбочку, увеличивались количественно, а уж было ли количество качественным, знать мне было не дано. Но в этой больничной атмосфере казалось мне, что мне всё хуже.
На приёме увидел много нового внутри себя. Сердце, непонятно как снятое, трепетно и судорожно трепыхалось на экране больничного монитора. Уменьшалось, увеличивалось, играло, прямо как солнце после пасхальной службы. Но то солнце, на миллионы лет рассчитанное, – а тут маленькое сердечко. Казалось, вот-вот выдохнется.
– А ещё хотите посмотреть изнутри свой желудок? – спросила Римма Оскаровна.
И показала его на экране. Для этого я и глотал крохотную телекамеру. Противно было, конечно, но зато впервые увидел красоту своих мраморно блестящих стенок желудка. Представить, что им приходится соприкасаться со всякой животной и растительной, белковой и углеводной, твёрдой и жидкой, пережёванной и наспех проглоченной пищей, было почти невозможно. И вот эту красоту заливать мерзостью мутного пива, обжигать водкой и коньяком, сваливать сюда, как в помойку, и заставлять перерабатывать недожаренное мясо, переваренную рыбу, всякие помидоры и картошку – бедный ты, мой милый желудок!
Да и что желудок?! Разве почкам легче? Какое только пойло не льём в глотку организма, а почки всё это пропускают. А бедняжка мочевой пузырь! Что говорить. Дивно ли, что они устают и просятся на покой. Одному только сердцу как достаётся. А могучая наша кроветворная печень. Да что говорить?! Ходим мы, созданные Господом на диво, живые храмы Духа Божия, и над собой издеваемся. Себя не ценим, не бережём. А ведь обязаны.
За день я всё продумал. Спросил разрешения на прогулку. По территории – разрешили. Я ещё из-за того попросился, чтобы вернуть из камеры хранения куртку и ботинки. Сдал взамен больничные тапочки. Обулся, вышел и пошёл слева направо, по периметру вокруг зданий. Глухо: заборы и проволока, оплетённая зеленью. Порядок лагерный: клумбы, аллеи, стенды о здоровой жизни, деревья и кустарники. Всё подстриженное, всё по линейке.
Я взаперти. Да ещё и этот карантин. Но дай, думаю, завершу круг почёта. И не зря: в направлении как раз к окружной кольцевой, которая ощутимо напоминала о себе гудением, обнаружил, что за деревьями в одном месте бетонный забор заменён временным – деревянными щитами. Видимо, ремонт канализации. Экскаватор, маленькая бетономешалка, вагончик. Забор тоже высоковатый, но хотя бы без проволоки. И от корпуса далековато. И никого: ни охраны, ни рабочих. А-а-а, сегодня же суббота. Так ведь и завтра воскресенье. Они же специально навешивают на меня аппарат на выходные.
Вот тут-то мне и путь-дорога.
Вернулся в корпус. Внизу, в буфете, попил чай с булочкой. Конечно, куртку не сдал. Скрутил её в свёрток, взял под мышку и пошагал по лестнице. В лифте решил не ехать: там лифтёрша, заметит запрещённый груз. Ботинки тоже были запрещены, но я как-то прошмыгнул мимо санитарки. А тапочки больничные остались в камере хранения – пусть думают, что меня выписали, искать не будут. У меня в палате свои, домашние: жена позаботилась – в них уютнее.
Вечерние, а после ночи (спал неважно) и утренние молитвы читал, обращаясь к церкви. Пошёл на процедуру навешивания аппарата. Боялся, будут долго возиться. Нет, молоденькая медсестра быстро-быстро напритыкивала на разные места моей верхней части тела присоски с проводами, привесила на ремень коробочку, к которой эти провода сбегались, вручила листок, разлинованный на двадцать четыре деления. Это по часам наступающих суток. Надо было записывать, что делал, чем занимался каждый час.
Завтракать не стал. Может, надеялся на причастие? Хлеба всё-таки взял, положил в пакет. В палате выложил на видное место листок, в котором отмечал свои передвижения, написал: «9:00 до 12:00 – прогулка по территории». Про себя подумал: «Врать нехорошо», но тут же придумал оправдание: «Нет, не вру, у меня не самовольная отлучка, у меня прогулка конкретно по территории Москвы и Подмосковья».
Позвонил жене, попросил молиться за меня.
– Я о тебе и так всё время молюсь.
– Сегодня особенно надо. – Это у меня непроизвольно вырвалось.
– Пожалуйста, не пугай. Какое-то новое обследование?
– Нет-нет, всё нормально.
– А почему особенно? Что-то скрываешь?
Как мог успокоил её. Телефон намеренно оставил в палате. Вышел из корпуса, перекрестился и пошагал. У щитов ограждения выбрал заранее намеченное место, закрытое высоким кустарником, проверил навешенную на меня сбрую, ещё поозирался по сторонам: вроде всё спокойно – и полез. Но с ходу не получилось. Не оттого, что не было сил, а от мелькнувшего страха, что зацеплюсь за что-то проводами, сдёрну датчики-присоски и нарушу работу аппарата. Оглянулся, увидел ящик, подтащил, убедился в его устойчивости и с его помощью поднялся на забор. Перевесился на другую сторону, ухватился руками за край щита, спустил ноги и отцепился. Удачно: не упал, и ни одна присоска не отлипла. Слава Богу.
Надо было пройти мокрую низину, плотно заросшую ивняком, понизу – осокой. Ботинки сразу промокли. Впереди был ручей. Разглядел самодельную плотину из срубленных ветвей, перешёл по ней водную преграду. Значит, кто-то же ходил тут.
И ещё были преграды. Непонятно для чего раскопки, залитые водой, спиленные и неубранные деревья. И это в черте Москвы. Наверное, строить что-то собираются. А это место с моего этажа выглядело как парк: пышная, красивая зелень. Уже с жёлтыми осенними сединками. Наконец выкарабкался наверх и передохнул. Аппарату моему было что записать: эти нагрузки и тревоги.
И вот я перед Московской кольцевой автодорогой. Слева, но очень далеко, виднелся переход. Буду ждать, может, движение на немножко прервётся. Стоял пять минут, стоял десять. Какие там интервалы, о чём я наивно мечтал? Несутся стада ревущих механических, изрыгающих выхлопные газы животных, сигналят, злятся друг на друга. Им в одно удовольствие смести меня с лица земли.
Куда денешься, двинусь к переходу. Хороша прогулочка на свежем воздухе, надышался досыта. Помогало то, что радовался близости церкви, которая иногда мелькала в просветах среди зарослей придорожных деревьев.
На середине перехода на эстакаде постоял. Подо мною неслась многотысячная колёсная жизнь: фуры, трейлеры, другие всякие большегрузы и бесчисленные легковые автомашины марок всех стран-производителей. Усмехнулся, вспомнив, как внук, уже очень современный ребёнок, всё допрашивал меня: «А это какая машина? А эта?» И раза два-три поймал меня на незнании, не смог отличить «хонду» от «хёндая» и один «опель» от другого. Тогда я, чтобы внук не очень-то задирал нос, выучил по значкам все марки и, торжественно допрашивая его, уловил на незнании «лексуса». Вернул свой авторитет и имел право сказать: «Ты б с таким усердием книжки читал».
А его папочка, мой сын, тоже Володя (у нас в семье все – Володи), когда был ещё меньше, меня один раз чуть до сердечного приступа не довёл. С семейством Беловых были в Пицунде. Сынок не на машине, на мне ездил. На пляже я посадил его на плечи и пошагал вдоль берега. Анечка Белова увидела такое дело и тоже запросилась на плечи отца. И вот идём рядом, мой сыночек прыгает и прикрикивает в такт: «А мой-то папа выше! А мой-то папа выше!» У меня ноги подкосились: быть выше – и кого? Белова? Написавшего «Привычное дело», «Деревню Бердяйку», «Любу-Любушку», «Вологодские бухтины», «Всё впереди», «Кануны»? Да это, это… что говорить! Смешно сейчас читать мнения, что деревенская литература умерла. Это Иван Африканыч умер? Или Барахвостов? Или старухи Распутина? Или бабушка Катерина Астафьева? Это навсегда. Не только в истории литературы – в истории самой России.
Эта дочка Анечка вертела папочкой как хотела, любил он её сильно и всё прощал. Возвращались из Пицунды, и они у нас, в Москве, ночевали. Улетали в Вологду назавтра из Быкова. Вызвали такси, поехали. И вдруг Анечка в голос зарыдала: у куклы с ноги где-то соскочила туфелька. И что? Василий Иванович велит таксисту поворачивать. «Вася, опоздаем!» – Ольга Сергеевна нервничает. Но Василий Иванович не может огорчить Анну Васильевну. Возвращаемся и, четыре взрослых человека, ползаем по квартире, ищем туфельку. И находим! И вновь едем. И едем, и успеваем. Оказывается, вылет задержали на сорок минут.
Не забыть, как пригласил нас Александр Ведерников, великий певец, – конечно, вятский – на оперу «Жизнь за царя», где исполнял главную арию. Встретил у служебного входа, провёл и посадил в ложу. Велел после спектакля обязательно не уходить, ждать его. Мы сидим и говорим, что надо же с чем-то пойти к нему. Бежать куда-то поздно. В перерыве пошли в буфет, купили по заоблачной цене три бутылки шампанского. Одну сразу уничтожили, две – с собой. Что говорить о величии этой оперы? Всё в ней великое: и ария «Чуют правду», и «Славься» Глинки. Отхлопали вместе с залом (весь зал встал) ладоши, ждём. Александр Филиппович, ещё в гриме, приходит, обнимает: «Ко мне!» В его гримёрной достаём приношение, он смеётся, как только он мог, басом, густо, заливисто: «Да вы что? Да как это так: Иван Сусанин и шампанское?» И всё, как в сказке, появляется: и серьёзные напитки, и остальное к ним.
Уж заодно вспомнил и о шапке скульптора Клыкова. С ним меня познакомил как раз Василий Иванович. Он уезжал домой и просил проводить его. «Много книг нахватал. Ещё Слава Клыков придёт». А я уже знал работы Клыкова, особенно поразившую скульптуру «Старик и карлик». Познакомились. А тогда жили мы с Надей тяжеловато, не печатали меня. И у меня была очень дешёвая шапка, какая-то синтетика. И Слава всё на неё поглядывал. Уже пора собираться на вокзал. Слава встаёт из-за стола, берёт мою шапку, подходит к окну – а мы на одиннадцатом этаже гостиницы «Россия» – и выбрасывает мою шапку со словами: «Русский писатель не должен носить таких шапок!» Тут же берёт свою роскошную шапку, даже не знаю, какой это мех, видно, что очень дорогая, нахлобучивает её на меня: «Носи. Дарю!» Я встаю, снимаю её, подхожу к окну и тоже выбрасываю со словами: «Русский писатель чужих шапок не носит». А декабрь, а мороз. Василий Иванович кричит: «Ну дураки, ну дураки!» А мы вначале хотели на метро ехать, а тут как? Василий Иванович побежал к дежурной, вызвал такси. На вокзале бегом-бегом загрузили его, попрощались, бегом на стоянку. К нему, на Ордынку, все хотят ехать; ко мне, в Печатники, – никто. «Поехали ко мне, – решает Слава. – Найдём там у меня шапки». Вскоре и ему, и мне пришли посылочки из Вологды: Василий Иванович наградил двух дураков хорошими шапками.
В Харовске установлен памятник Василию Ивановичу. И на нём очень честные слова от имени жителей района, в котором как раз находится его деревня Тимониха: «Василия-то Белова мы знаем и любим, да вот не больно-то слушаем».
Я вышел за черту столицы. Ощущение России здесь было несомненное: улица села, деревянные крепкие дома, трава на обочинах дороги – красота! Пожалел даже, что иду не босиком. Пришёл к храму. Очень он напоминал храм Вознесения Господня в Коломенском по своим летящим вверх формам. А по раскраске сиял чистотой белого и синего цветов. Зашёл. Служба, конечно, закончилась: поздно я вышел, долго шёл. В церковной лавке старушка подарила мне просфорку: «Сегодняшняя». Заполнил поминания о здравии и упокоении. Купил свечи и ставил их. Зажёг только две: у праздничной иконы и у Распятия. Остальные укрепил на подсвечниках. Даст Бог, зажгут на службе, может быть, уже сегодня. Прикладывался к иконам и мощам. И в главном приделе Рождества Христова, и в Ильинском, и в Покровском, и во Всехскорбященском. Прочёл и историю храма. И так знал, но читать её не в книге, не в интернете, а в самом храме было ощутимо благодатней.
Справа от входа стоял продолговатый невысокий стол: ясно, что для гробов. Видимо, недавно кого-то отпевали. Сколько же я помню отпеваний! И в сельских храмах, и в соборах: Георгия Свиридова и Владимира Солоухина – в храме Христа Спасителя, Леонида Леонова и Юрия Кузнецова – в называемом москвичами «пушкинским» храме Большого Вознесения. Леонов жил рядышком с храмом, и мы с Валей бывали у него. Он рассказывал, как к нему приходил Сталин. Ещё – к великому сожалению, много о болгарской Ванге. Он ей верил. И не он один. А для Юры Кузнецова символично было, что в день его отпевания впервые пробовали колокола, вознесённые на колокольню храма. Очень сильные, звучные. И стихи Кузнецова в русской поэзии можно с колоколами сравнить. Стоял у гроба, вспоминал его первые московские книги стихов: «Во мне и рядом даль» и «Край света за каждым углом» в издательстве «Современник», где мы работали и где я был парторгом. Выходили его книги с трудом. И помогло то, что я уговорил Юру вступить в партию и дал рекомендацию. «Это же не для карьеры, для прохождения рукописей». И в самом деле помогло. Гораздо позднее прочёл письмо Василия Шукшина Белову о том, что членство им помогало издавать книги. Хоть за это дорогой компартии спасибо. Тут же вспомнился фольклор 60-х: «Спасибо партии родной за любовь и ласку: отменили выходной, отменили Пасху». То есть объявили пасхальное воскресенье рабочем днём. Вот до чего доходило.
В церковном дворе были удобные для отдыха лавки. На одну я присел, вытянув приятно занывшие ноги. И вновь, будто дождавшись этой минуты, прихлынули воспоминания.
Василия Ивановича отпевали в кафедральном соборе Вологды. Сильно мешала мельтешня телевизионщиков, журналистов, очень, видимо, обрадованных тем, что ушёл Белов и некому будет их ругать, именовать «смишниками», называть телекамеру «свиным рылом», вынюхивающим только мерзости о России. Великий писатель, борец, пример во всём. Совершенно бесхитростный, прямой, смелый до безрассудства, часто обидчивый, но никогда не помнящий обид. Прямо ребёнок. Да ещё небольшого роста. «Я стеснялся, что я невысокий. И на гармошке выучился играть, чтобы как-то стеснительность побороть». Странно, но я никогда не чувствовал, что он меня старше, казался мне младшим братом, которого я обязан защищать. Но не мы, а он защищал, он был крепостью, а не мы. Несгибаемый в своей борьбе за человека на земле. На трибуне Верховного Совета он был страшен врагам России. Жириновский завизжал (это должно быть в стенограмме): «Уберите этого колхозника!»
Вот уж от кого никто не слышал бранного слова. И в их расхождении с Астафьевым ругань последнего – он даже при женщинах вставлял солёные словечки для украшения речи – сыграла не последнюю роль.
Виктор Петрович – особый случай. Конечно, мы ему в рот глядели. Когда он был в компании, то говорил только он. Первый раз я увидел его в его вологодской вотчине, деревне Сибла, на рыбалке. Меня туда привёз Владимир Шириков, редактор областной молодёжки, начинающий тогда писатель. Ели уху из пойманной Виктором Петровичем рыбы. Тогда я был покорён силой импровизации и складом его речи. Говорил так, будто пробовал на слушателях новые тексты. Как на нейтральной полосе хрюкал поросёнок, и как за ним ночью поползли и немцы, и наши, и как встретились у этого поросёнка. Воевать не стали, поросёнка поделили и вернулись: наши – к нашим, немцы – к немцам. Очень ругал военачальников: «трупами заваливали» – и вообще всю номенклатуру. Молодых писателей ругал за то, что торопятся писать. «Если хочется работать – ляг поспи, это пройдёт». Смеялся над теми, кто гордился рабоче-крестьянской биографией. «У нас про таких говорили: гли-ко, был рахит, а ходит». Ругал «поэтов-туристов» – Вознесенского и Евтушенко. И упоминаемого с ними Рождественского. «Они место заняли, вытеснили настоящую поэзию. Вместо них надо ставить Рубцова, Горбовского, Кузнецова». – «А Высоцкий?» – «Это для сытых и для уголовников». Из сверстников ругал авторов про «тихие зори» и про «белого кобеля с чёрным ухом». «Девчонки против диверсантов? Чего врать? Они бы им как цыплятам шеи свернули. А ещё бежит, стреляет, приплясывает, да ещё и поёт. Тьфу! И этот, собаку жалеет! Тут люди сотнями, тысячами гибли, трупами заваливали, вот чего об этом молчит? Фронтовики, мать их!» Был ярый болельщик, помнил все матчи: и хоккейные, и футбольные. «Вы понятия не имеете, кто такие Бобёр и Стрелец». На удивление, знал кино. Из актрис нравилась ему Маргарита Терехова.
Знал я Астафьева наизусть, особенно его «Последний поклон», «Ода русскому огороду», «Васюткино озеро», «Царь-рыба». И, конечно, «Пастух и пастушка», но в том, первом виде, а не в потом доработанном за счёт окопного словаря. В первой публикации у него тоже была цензурная правка. Иногда несправедливая. «Вот у меня, – говорил он, – солдаты в серых шинелях лежали на снегу, как немытая картошка. Чем плохо?» И мы соглашались, что это очень даже впечатляет. Тут и зрительный образ, и ощущение войны. Возмущались: какие ж собаки в этой цензуре – их бы под обстрел на снег положить. Но когда пошли у него тексты ненормативной лексики, это была беда. Правда жизни замазывалась похабщиной. Мало ли кто и как выражается, есть же традиции русской целомудренной литературы. Тут мы были единодушны: нельзя пачкать икону русского языка. Уже и «Людочка», и «Печальный детектив» читались с трудом, а роман «Прокляты и убиты» отвращал от себя матерщиной, как и совсем невесёлый «Весёлый солдат».
К ним в Вологде приходил Рубцов. Виктор Петрович прекрасно пел песни на его стихи.
И легко понять, что пути Белова и Астафьева разошлись. Ещё повлияло то, что Мария Семёновна, выпустив книгу, подала документы в Союз писателей. Белов был против. Но тут мы защищали Марию Семёновну: пишет ничуть не хуже сотен других писателей, жизнь прожила тяжелейшую. Фронт. И для Астафьева спасение. Евгений Носов называл её «матерью-героиней с младенцем Витей на руках». Членство в Союзе писателей входило в рабочий стаж и давало право на пенсию. «А я загнусь, весь перекалеченный, как ей жить?» – горячился Виктор Петрович. Она вообще была в чистом виде каторжница: разбирала сверхкорявый почерк мужа, перепечатывала его тексты на пишущей машинке, он правил по машинописному, опять всё перечёркивал, и она снова это перепечатывала. И так несколько раз. «Да книжки мои Витя даже и не читал», – говорила Мария Семёновна и с улыбкой рассказывала нам, как на одной из встреч с писателем к нему подошла женщина с её книгой и попросила: «Виктор Петрович, у меня с собой нет вашей книги, подпишите книгу жены». Он, недолго думая, черкнул: «Бабе от бабы».
Переезд в Красноярск, на родину, восстановление родового поместья в Овсянке, рыбалка на Енисее были спасительными для Виктора Петровича. В Красноярске на него стал благотворно действовать отец Михаил Капранов, отсидевший вместе с Леонидом Бородиным за членство в
антисоветской организации. Приходит батюшка к писателю. Сидят, разговаривают. Виктор Петрович увлечётся, залепит в свою живописную речь нецензурное словечко, отец Михаил тут же: «Пять поклонников перед иконами!» Сделает Виктор Петрович земные поклоны, вернётся за стол. Забудется, и опять гнилое слово выскочит. Батюшка снова и снова непреклонно: «Раб Божий Виктор! Десять поклонников!» Виктор Петрович его слушался и жаловался нам: «А мне-то каково с моим пузом?» Благодаря батюшке лексикон писателя очищался, и продолжайся так – мы б не получили загрязнённых матерщиной астафьевских текстов последнего времени. Но бесы не дремали: отца Михаила перевели в Барнаульскую епархию.
В Японии мы с Василием Ивановичем были в гостях у профессора-русиста, и он подарил нам книги, которые издавала так называемая третья эмиграция, в том числе – сборник «Неподцензурная советская частушка». Вернулись в гостиницу. Через десять минут Василий Иванович ворвался ко мне в номер: «Ты смотрел эту мерзость?» – «Какую?» – «Частушки». – «Нет». – «Выкинь!» – «Но мне интересно». – «Выкинь! Дай сюда, сам выкину!» И забрал у меня подарок профессора: «Смотри!» – ткнул наугад. И в самом деле была явно сочинённая гадость, вроде антисоветская, а в самом деле антирусская, сделанная под частушечный размер. Конечно, образ сегодняшней России, созданный на Западе, создавали как раз не западные люди, а уехавшие от нас диссиденты, которым было всё равно, где жить, лишь бы жить сыто. А за что Россию не любили? За то, что легко обошлась без них. Да без них и воздух чище стал.
О, а как мы с Валей переходили на обращение к Василию Ивановичу на «ты». Он требовал: «Какой я вам Василий Иванович?! Вася – и всё! И никакого на “вы”». И дотре-бовался. С великим трудом мы, приводя в пример Виктора Потанина, который был на «ты» с Виктором Астафьевым, и Виктора Лихоносова, бывшего на «ты» с Беловым, но наконец осмелились. У Вали особенно ловко получилось. Сидели, говорили о том, что машинистки дорожают. Ещё застали времена, когда страница машинописного текста стоила десять копеек, потом – пятнадцать, а теперь вот – и вовсе двадцать. «Это ж сколько мне придётся заплатить?» «А ты пиши короче», – посоветовал Валя. Но отсечь отчество Иванович от имени Василия ни за что не смогли. «Василий Иванович, – говорил Валя, – не уговаривай, не сможем ни за что». «Ты только для Толи Заболоцкого Вася, – поддерживал я. – У него два писателя, два Васи: ты и Шукшин. Остальных он за людей не считает».
И как хорошо, что ещё при их жизни Анатолий Гребнев написал: «Тревожно за русское слово, // но вспомнишь – светлеет вокруг: // пока есть Распутин с Беловым, // не надо тревожиться, друг».
А когда они ушли, написал прощальное, из которого на память легло: «Я знаю, былью станет небыль, // мы и в гробу не улежим. // И босиком с тобой по небу // друзьям навстречу побежим. // По зову сердца мы над бездной // по звёздной тропочке пройдём // и на скамейке поднебесной // друзей потерянных найдём. // И, вспомнив радостно былое, // забудет вечность о часах, // когда Распутина с Беловым // обнимем мы на небесах».
Толю они оба любили и ценили. Белов через меня передал для Толи листочек с такими словами: «От Степанова до Крылатского то с улыбкой, то с тихой болью соловел я от слова вятского, послухмянного Анатолию. Прочитал наизусть, что было, жаль, до Вологды не хватило».
Что и говорить, в церковной ограде было самое время и место вспоминать об ушедших в вечность друзьях. А сейчас ещё и о том месте, на котором был. Это здесь происходил военный совет перед Куликовской битвой, крупнейшей битвой Средневековья, и пытался его представить. Конечно, на нём говорили о неизбежной уже битве. Слушали доклады гонцов из тех княжеств, которые также откликнулись на призыв Димитрия и митрополита Алексия. Уже знали, что поход против Мамая благословил сам преподобный Сергий, а его благословение для русских было решающим. Спешили воссоединиться с основным войском. Слушали доклады гонцов от степной «сторожи», которая следила за передвижением войск Мамая. Считали силы, оружие, припасы продовольствия и для людей, и для коней. Положили провести смотр войск в Коломне, на просторном Девичьем поле, у впадающей в Оку Москвы-реки. О Коломна – город, где свершилось венчание юного Димитрия с нижегородкой Евдокией, будущей великой святой преподобной Ефросинией. В селе Беседы Димитрий сразу после битвы заложил храм. Вначале – как водилось на Святой Руси, деревянный, потом Борис Годунов свершил каменный. Храм этот всегда был на особинку, именовался дворцовым.
Обошёл его вокруг, представляя бывавшие здесь и будущие крестные пасхальные ходы. Цветы устилали ограду. Вдруг – а не вдруг ничего не бывает – увидел указатель «К источнику». Конечно, обрадовался. Напьюсь, умоюсь. И напился, и умылся. Но источник этот был ещё и купелью. Иконы на восточной стене, свеча горит. Раньше бы и думать не думал, погрузился бы. Но сейчас-то я был с навешенным на меня аппаратом. Но уже руки сами расстёгивали пуговицы на рубашке и стаскивали брюки. А ботинки сами всех вперёд отскочили. Присоски не отпадут, думал я, проблема в этой коробочке, нельзя её замочить. Может, не рисковать? Но желание погрузиться в исцеляющие, целебные, несомненно многократно освящённые, воды отмело сомнения. Я сообразил плотно обмотать эту коробочку в целлофановый пакет, добавочно окрутил этот узел снятой майкой. Не успеет промокнуть. Хлебушек из пакета и просфору положил под икону Божией Матери.
Подошёл к купели. Немного трусил. Прочёл молитвы: «Отче наш», «Богородице Дево», «Царю Небесный», «Правило веры». Молитвы прибавили решимости. Спустился по ступенькам, зажал в левой руке свёрток с коробочкой, правой крестясь троекратно во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, погрузился с головой. Вышел. Испытанное ощущение, когда боязно погружаться, но зато потом так хорошо, так отрадно, так жарко, что об этом и не расскажешь. Можно только испытать самому. Это прообраз умирания и воскрешения. Конечно, страшно умирать, но зато воскрешаться в жизнь вечную – надеюсь, молюсь, верю – прекрасно!
Размотал майку, выжал. Выпростал из целлофана коробочку. Вроде сухая и целая. Одеваться! На ремне опять укрепил прибор.
О отрада и утешение! Принял вначале просфору, потом поел больничного хлеба, запил водою. Остатки раскрошил птичкам.
Поклонился источнику, и почему-то в памяти мелькнуло, как летели с Валей в Венецию. Самолёт так долго и так близко к поверхности моря шёл на посадку, что казался не самолётом, а какой-то стремительной яхтой. Валя оторвался от иллюминатора и засмеялся: «Увидеть Венецию и утонуть». Это он напомнил известный тогда роман «Увидеть Рим и умереть».
Я ещё зашёл в храм и ещё поставил свечи. И записочки подал о родных, и близких, и о себе, многогрешном, болящем. Да, болящем. Но ведь по своей же вине. Врачей-то надо слушаться. Все мы такие бываем: Господь не оставит, лечиться не буду, положусь на Его милосердие. Но и святые бывали врачи, и много их; и Амвросий Оптинский, сказав, что монахам «полезно прибаливать», советовал лечиться, и наш старец Кирилл (Павлов) поправлял здоровье у врачей. Другое дело, что врач, к которому идёшь, непременно должен быть верящим в Бога.
А мои врачи верят? А врачи, лечившие Валю? А Василия Ивановича? Каких врачей надо слушать? Ответ: только верящих в Бога. Иначе никаких гарантий.
Обратный мой путь был куда легче и даже веселее. Ещё бы – шагал новорождённый в купели. Даже хотел идти напрямую, к зданиям центра, но потом себя урезонил. Опять вдоль ревущей окружной до перехода, по нему, там опять вдоль трассы, в обратном направлении, и через хворостяную плотинку к забору. Посмотрел в щели – вроде тихо. Тут была проблема: с улицы не было подставки. Но как-то сумел. Подтянулся, вытянул себя, а на внутренней стороне помог ящик. Оттащил его на старое место. И вернулся в свою больничную келью, как называл палату. Позвонил жене.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!