Читать книгу "Иностранная литература №08/2012"
Автор книги: Литературно-художественный журнал
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Бартоломеу Одиноку ждет, распластавшись на диване в полумраке гостиной. Он видит, как входит жена с охапкой белья. “Красавица была, – думает он, – а теперь бока у нее стали тяжеленные, как у женщин, о которых всегда думаешь, что они – вперед задницей, даже если идут тебе навстречу”. Бартоломеу вспоминает, как влюбился, о первых свиданиях, о том, как Мунда его околдовала. Они даже с Сидониу Розой, португальским врачом, тоже этот вопрос обсуждали.
Женская красота, говорил один, как те позолоченные шипы, которыми ядовитые твари парализуют жертву. И оба сходились на том, что нет такой красавицы, чья красота была бы целиком от природы. Что есть, так это ощущение красоты. Мундинья не была самой красивой на свете женщиной. Но Бартоломеу ни на кого не смотрел с таким обожанием. Он до такой степени влюбился, что ему нравились даже вспышки ненависти, которыми награждала его Мунда. А что ж еще ему было в такие моменты в ней любить?
– Это, дорогой мой Сидониу, не любовь, а любийство.
Сейчас Бартоломеу Одиноку затаился в темной гостиной, как хищник в засаде. Он подглядывает за женой, которая тяжелым шагом ходит из угла в угол. Зачем она там шарит по шкафам и комодам? Подозрение пронзает грудь старого мужа. Может, врач велел ей искать забытую папку? Может, она выполняет тайное поручение португальца?
От горьких сомнений печень подступает к горлу. Он с гримасой глотает горечь. Но тревога ложная. Мундинья всего лишь хлопочет по дому. Открывает шкафы, расставляет по пустым полкам ту пустоту, что у нее в душе. Смахивает пыль с прошлогоднего настенного календаря, протирает влажной тряпкой изображение Тайной вечери.
Муж не поймет, напевает она или плачет. На мгновение ему снова становится тревожно: она оплакивает его? Или она плачет не о нем, а о похороненном прошлом?
– Ты что ли плачешь, жена?
Мунда вздрагивает от неожиданности, прижимает руку к груди, переводит дух со смесью облегчения и злости.
– Вылез из пещеры наконец?
– Я первый спросил. Я спросил, ты плачешь?
– Я? Плачу?
– Нет, я. И правда, кто его знает, может, это я сам плачу, но по глухоте не разберу, кто плачет.
– Дед, уж если я заплачу, то мне не остановиться.
Внутри у нее накопилось столько печалей, что они вылились бы не какой-то жалкой речушкой, а целым потоком, в котором она бы вмиг захлебнулась. И он бы захлебнулся вместе с ней, и не нашлось бы корабля, чтобы бросить ему спасательный круг. Но это ложь. Потому что Мунда все-таки иногда плачет. Плачет в определенные часы в одном и том же священном месте. Бартоломеу Одиноку об этом прекрасно знает.
– Печали, печали… Ты сама виновата: сама толкала меня к другим.
– Упреки, упреки… А я еще жалуюсь, что от тебя никогда ничего не дождешься.
– Ты мало меня любила.
– Тебе всегда всего мало.
И не ему одному. Только тем всего хватает, кто не любит. Кто любит, для того мера одна – безмерность.
Муж сопит от возмущения и нетерпения, как будто курит воздух. Красноречие жены всегда его подавляло, и, когда они препирались, она всегда умудрялась уложить его на обе лопатки. Дар слова – это как духй, которыми она любит пользоваться, но которых он ей не дарил.
– Иди-ка сюда, я тебя кое о чем спрошу. Тебе этот врач никогда не казался подозрительным?
– Ты, Бартоломеу, вечно плюешь в колодец. Мы этому португальцу по гроб жизни обязаны.
Старик трясет головой: Мунда кипячб верующая – так он ее называет. Сколько бы его ни поправляли, он настаивает на “кипячо”. Потому что – Мунда сама признавалась, – преклоняя колени перед крестом, она чувствует, как кровь закипает. Бартоломеу спрашивает себя: может, там, наверху, сидит на облаке какой-нибудь бесстыжий ангел? А еще он в сомнениях: о чем она все просит и просит бога? Стоя на коленях, она, должно быть, просит за двоих, за мужа и за себя, а может, сейчас и эту сволочь доктора поминает в молитвах, он уже чуть ли не член семьи.
– Ая вот сомневаюсь в нем, Мундинья. И есть отчего. Нигде, даже в городах, где живут богатые, не бывает уж настолько семейных-пресемейных докторов.
– Неблагодарный ты, вот что.
– А ты не спрашивала себя, Мундинья, откуда это нам вдруг такая удача привалила, ведь мы тут на краю света и помыслить не могли, что у нас в поселке свой доктор объявится.
– Да разве ж мы не заслужили?
– Никогда ничего нам так просто не доставалось. И вдруг как с неба сваливается этот разлюбезнейший португалец. С чего бы, Мундинья? Разве что ты уломала бога, и он решил нас осчастливить?
– Бога не уламывают. А для тебя нет ничего святого.
Она знает, что спорить бесполезно. Бартоломеу никогда не соглашался читать молитвы. “С богами лучше разговаривать”, – заявлял он. Простыми словами, а не готовым текстом, на ходу сочиняя диалог с божеством. “Тем более, – заявляет старик, – что, если ты читаешь молитву, ты признаешь и чувствуешь себя виноватым”.
– Поначалу мы так покорно заводим песню про то, что мы, мол, его дети. Но на самом-то деле каждый из нас сам метит в боги. Вот потому молиться – это всегда просить прощения. Понимаешь, Мундинья?
– Ты где-то этого начитался, муж. Слишком это сложно, тебе не по уму…
– Я вовсе не отказываюсь молиться. Просто, чтобы времени не терять, молюсь во сне.
– Тебе все шуточки. Посмотрим, как ты запоешь на Страшном Суде.
– Да у меня тут каждый день страшный суд.
– Так принимай лекарства.
– Знаешь что? Все эти лекарства я спустил в унитаз. И ни одного больше в рот не возьму.
– С ума сошел? Смотри, когда помрешь, не жалуйся.
– А если я тебе скажу, что этот докторишка – совсем не тот, за кого ты его принимаешь.
– Мне надо идти по делам, Барту. Не забывай, что я кормлю семью.
– Никуда ты не пойдешь, пока не ответишь мне на один вопрос.
– Как, еще на один?
– Я хочу знать, кто открыл зеркала.
– Я. Хотела их протереть, а потом забыла опять завесить.
– Мунда, а Мунда, не обманываешь ли ты меня? Может, красоту наводишь для кого-нибудь?
Мунда молча уходит, хлопнув дверью. Старик возвращается в одинокую тьму спальни. Из окна он видит, как жена во дворе начинает развешивать выстиранное белье, как доктор идет к дому, учтиво огибая белые простыни. Старик задергивает занавески. Ржавое лезвие ревности на сантиметр погружается в его душу.
– Знаю, что сделаю с твоей красотой, шлюха…
Злобное бормотание смолкает: кто-то робко скребется в дверь. Лаконичное “зачем?” служит Сидониу Розе разрешением войти, сесть и пристроить рядом свои инструменты.
Мебель покрыта пылью, видно, что окно открывалось: старик Бартоломеу не удержался, подслушал разговор во дворе.
– Скажите, дорогой мой, почему вы не спрашиваете “кто там?”
– Потому что никогда никого не жду.
– И напрасно, ведь я пришел с подарком.
– Мне ничего не надо.
В вытянутых руках Сидониу Розы картонная коробка. Бартоломеу безучастен, смотрит в стену. Португалец умоляет:
– Примите, прошу вас, это как извинение за то, что я вам вчера наговорил.
Поскольку механик не проявляет ни малейшего интереса, доктор сам развязывает ленточку. Достает из коробки белую рубаху. Протягивает ее так, будто поднимает знамя победы.
– Давайте я вам помогу ее надеть. Поднимите руки.
Бартоломеу довольно скоро сдается. Разводит руки в стороны, как статуя Христа, что в Лиссабоне, покачивается от прикосновений Сидониу.
– Отлично сидит, посмотритесь в зеркало.
Бартоломеу проявляет полнейшую апатию. Он знает, что зеркала в спальне завешены, но подходит к одному из них и стоит несколько секунд. Не застегнув и не заправив рубаху, садится равнодушным нахохленным пугалом, как будто так и сидел с самого рождения.
– Вчера я видел, что Мунда поснимала простыни с остальных зеркал.
– И что?
– Как что?! Красоту наводит, коза. Для кого, спрашивается?
– Вы же знаете: женщины прихорашиваются для себя.
– Это только так говорится. На самом деле всегда есть кто-то…
– А вдруг этот кто-то – вы, дорогой мой Бартоломеу?
– Не смешите меня, а то закашляюсь.
– А вдруг Мунда готовится стать Мундиньей? А вдруг она фантазирует о том, как предстанет перед вами девочкой, маленькой Мундочкой?
Пожав плечами, старик отворачивается к окну. И сам недоумевает: почему, если он не хочет больше видеть белого света, его то и дело тянет поглядеть на улицу? Там, во дворе, жена тащит воду из колодца. Бартоломеу отводит взгляд:
– Коза. Вечно трудится, хлопочет, а я здесь вроде как отдыхаю. Все для того, чтобы мне стало совсем погано.
– Почему же вы не пойдете и не поможете ей нести ведра?
– Да эта сука меня в колодец сбросит… Нет такого колодца, который не мог бы рассказать хоть об одном преступлении, – добавляет он. В поселке Мгла не принято зарывать секреты в землю. Могилы секретов зияют, как незаживающие раны.
Глава двенадцатая– Ты откуда? – спросила Деолинда.
– Я из Гуарды.
С наивным лукавством в глазах она шепнула на ухо Сидониу Розе:
– Значит, ты мой гвардеец.
Смех ее густел, заполняя все тело. Потом смеху перестало хватать одного тела, и она прислонилась к Сидониу. Португалец чувствовал, как воля его слабеет, как руки робко ложатся на ее плечи. Когда оба очнулись, то оказались так крепко сплетены, что непонятно было, какая часть чья. Площадь Росиу в центре Лиссабона вдруг опустела. Мужчина и женщина целовались, и город от их любви обезлюдел.
– Боишься спать со мной?
– Боюсь, – признался он.
– Потому что я черная?
– Ты не черная.
– Здесь я черная.
– Нет, не потому, что ты черная.
– Ты боишься, что я больна…
– Я умею предохраняться.
– Тогда почему?
– Боюсь не вернуться. Не вернуться к себе от тебя.
Деолинда наморщила брови. Подтолкнула португальца к стене и прижалась к нему. Сидониу так и не удалось возвратиться из этих объятий.
– Какой взгляд в твоих глазах – мой?
Той ночью они размягчились, словно в руках гончара, спасая друг друга от силы тяжести. Той ночью тело одного стало покрывалом другому. И оба были птицами, потому что в их времена твердь еще не возникла. И когда она закричала от наслаждения, мир ослеп: мельницу рук разорвало ветром. И не стало судьбы.
– Любить, – сказал он, – это все приближаться, и приближаться, и приближаться.
И вот год спустя, португалец сидит на каменной скамье посреди Мглы, но кажется ему, что он все приближается, и приближается, и приближается к ней, воскрешая воспоминания о встрече с мулаткой Деолиндой. Чего ж не хватает ему, чтобы почувствовать, что он уже прибыл на место?
Вспомнились стихи, которые он сам накропал в разлуке с Деолиндой: “Я – тот, кто бродил по пустыне, а вернувшись, признался, что искал в песках только свои следы. Я лишь затем уезжаю, чтобы затосковать в разлуке. Вот пустыня – в ней я полон надежд и мечтаний. Вот оазис – и в нем я жить не могу”.
В стихах была пустыня и был оазис. А в поселке Мгла – только площадь, по которой бредет врач-иностранец, погруженный в воспоминания о возлюбленной. Посреди этой площади он наполняет легкие свежим воздухом и улыбается: в его стране сейчас осень, и в этот час он трясся бы от холода под серым небом.
Вот о чем думает Сидониу Роза, направляясь к дому четы Одиноку. Внутрь он, однако, не заходит. В такой ясный день в темноту его не тянет. Он обходит дом на цыпочках и тихо стучит в окно комнаты Бартоломеу. Сонная физиономия старика щурится на солнце, выражая немой вопрос.
– Не закрывайте окно, – предлагает врач. – Полезно подышать утренней свежестью.
– Да, уж чего-чего, а воздуха у нас в поселке с избытком. Это не атмосфера. Это, дорогой мой доктор, артмосфера.
Мимо проходит группа женщин, но здороваются они только с врачом, отводя взгляд от полуголого старика, свесившегося с подоконника.
– Недо… кормленные дамы, – ворчит Бартоломеу.
Местные женщины не любят утро. Ведь в это время мужья уходят из дому. Для доны Мунды все всегда было наоборот. Лучшей частью дня она всю жизнь считала утро. Когда Бартоломеу не было дома – как камень с души. Теперь все изменилось. Постоянное присутствие мужа – как осада или слежка, как горб, не дающий ни на секунду разогнуться.
– Люблю я поселок в такую рань, – говорит португалец. – Люблю смотреть, как он наполняется людьми.
– Ненавижу людей, – ворчит Бартоломеу.
– Скоро в каждом переулке появятся торговки.
– Они не местные. Те, которых вы видите здесь, еще не успели убраться восвояси.
– Сегодня во Мгле выдался день не мглистый, а ясный. Зачем же омрачать его, мой дорогой пациент?
– Они не убрались восвояси. Я не убрался на тот свет.
Врач смотрит на небо, раскинув руки, будто хочет обнять бесконечность. Жест красноречив: ничто не способно испортить ему настроение.
– Так вы войдете в дом, в конце-то концов, доктор?
Португалец уверяет, что зашел просто по пути, а не по долгу службы. Сегодня его единственное занятие – быть счастливым.
– Меня интересует одна очень неопределенно-личная вещь, – помолчав, говорит Бартоломеу.
– Что вы хотели узнать?
– Вы ведь приехали в Африку не только из-за Деолинды.
– А из-за чего же еще?
– Кто ж из-за одной только женщины из дому уедет? У вас была другая причина.
– Какая?
– Ну, наверное, вы не были счастливы.
Мы покидаем родину, когда она покинула нас. Уж кому-кому, а старому бродяге Бартоломеу Одиноку это известно.
– Я Португалию не покидал. Просто приехал за женщиной.
Так отвечает Сидониу, но в глубине души сам себе признается: на родной земле он счастлив не был. Мало того, не умел желать счастья. В Лиссабоне он жил среди родных, у него было полно знакомых. Он ехал в Африку и боялся, что здесь его замучит одиночество. Но теперь-то ясно: одиноким он стал давно. Одиноким среди родни и знакомых. Доктора Сидониу Розу, как говорит Бартоломеу, давным-давно уже некому было благословить.
– Мундинья говорит, что ваш отец умер здесь, в Африке. Это правда?
– Правда, – признает португалец. – Но не хотите же вы убедить меня, будто я приехал повидаться с его тенью.
– К духам в гости не ездят. Они нам являются сами.
– Да к тому же тела моего отца здесь нет. Его переправили на родину.
Отец Сидониу отправился в изгнание вскоре после того, как сын родился. Сам он верил, что бежит от фашизма. Но диктатура была только предлогом. Он пытался скрыться от пустоты. Ни один политический режим не имел к ней ни малейшего отношения. И от той же пустоты бежал спустя сорок лет Сидониу Роза.
– От демократии, скажу я вам, бежать куда обиднее.
– Чего не знаю, того не знаю: мне бы от жены сбежать – и довольно.
Хотя в придачу пенсионер был бы не прочь сбежать от всех Уважайму, кишмя кишевших в стране. От тех, у кого задница, как он говорит, шире спины.
– Вы вот тут рассердились на меня за то, что я не называю вас полным именем. Но мне известен ваш секрет.
– У меня секретов нет. Это у женщин вечные секреты.
– Ваша фамилия Цоци. Бартоломеу Цоци.
– Кто вам сказал? Небось этот козел-администратор.
Бартоломеу неохотно признается, что это и вправду его фамилия. Сначала имя ему поменяли посторонние люди, при крещении. А к тому времени, когда стало можно снова стать самим собой, он привык стыдиться африканской фамилии. Сам себе сделался колонизатором. Так Цоци превратился в Одиноку.
– Я мечтал стать механиком, отремонтировать весь мир. Но, между нами, пока нас никто не слышит, скажите, вы представляете себе механика с фамилией Цоци?
– Ини нкабе дзиуа[5]5
“Я не знаю” на языке сена.
[Закрыть].
– А, доктор, уже и их язык учите?
– Их язык? Да разве ж он не ваш?
– Не знаю. Я уже ничего не знаю…
Португалец завидует тем, кто говорит на двух языках. На одном можно распрощаться с прошлым. На другом – обманывать настоящее.
– Кстати, о языке. Знаете что, доктор Сидоню? Я постепенно размулачиваюсь.
Он зажмуривается, широко разевает рот и высовывает язык. Врач хмурит брови: слизистая покрыта грибком, от него и беловатый налет.
– Какие еще грибы! – возмущается Бартоломеу. – Я становлюсь белым на язык. Наверное, потому что говорю все время по-португальски…
Смех переходит в кашель, и португалец опасливо отстраняется от источника заразы. И чуть не натыкается на Уважайму, только что перешедшего улицу. Администратор запыхался и на бегу едва здоровается со стариком и с доктором. Но потом все же останавливается под окном, чтобы в тени тщательно вытереть вспотевшее лицо.
– А, уважаемое начальство! – произносит старик Одиноку. – С утра пораньше – и уже кур смешить.
– Что случилось, сеньор Уважайму? – спрашивает португалец, сглаживая бестактность своего пациента.
– Парни из предвыборного оркестра, – переводит дух чиновник, сдерживая приступ праведного гнева. – Парни из оркестра сбежали с инструментами.
– Да, вот так судьба играет человеком. Выходит, жулики оставили вас без ансам… бля?
Не замечая иронии, Администратор сокрушенно кивает. Это не просто рядовая кража. Тут пахнет политическими манипуляциями, кознями врагов родины.
– Рыбак рыбака… – иронизирует Одиноку.
– Отчего ты не уважаешь меня, Бартоломеу? Меня, который не жалеет сил для страны?
– Страна бы предпочла, чтобы вы поберегли свои силы.
– За что ты меня не любишь?
– Я люблю свою землю, своих близких. А кого любите вы?
Однако Администратор уже заспешил обратно, слегка припадая на одну ногу. Бартоломеу и Сидониу, провожая глазами начальство, похоже, созерцают закат его политической карьеры.
– Жаль толстяка, – сознается португалец.
– А мне на него насрать, – припечатывает Бартоломеу.
И хохочет. Тут же на него нападает такой приступ кашля, что ни охнуть, ни вздохнуть.
– Блядская жизнь, – говорит он, – жить не можем без смеха, а потом от смеха же и помираем. – И заключает, переведя дыхание: – Вы думаете, я – аномалия?
Врач глядит в окно, и его бросает в дрожь, когда он видит, до чего слаб, до чего недолговечен его единственный друг в поселке Мгла. Оконный проем кажется рамкой предсмертной фотографии упрямого отставного механика.
– Можно задать вам личный вопрос?
– Смотря какой, – отвечает португалец.
– Вы когда-нибудь теряли сознание, доктор?
– Да.
– Мне бы хотелось потерять сознание. Неохота умирать, так ни разу не потеряв сознания.
Обморок – это смерть, поленившаяся доделать свое дело, временная кончина. Португалец – страж границы между жизнью и смертью – мог бы помочь ему устроить такой временный побег, короткую потерю сознания.
– Пропишите мне снадобье для обморока.
Португалец смеется. Он бы тоже не прочь устраивать сознанию перерывы, временно увиливать от обязанности влачить существование.
– Хороший удар молотком по голове – единственное, что приходит мне в голову.
Оба смеются. Смеяться вместе лучше, чем говорить на одном языке. А может, смех и есть язык, древний язык, который мы постепенно утратили, когда перестали владеть миром.
Глава тринадцатаяВрачу сообщают: старик Бартоломеу вышел из дома, бродит где-то по улицам, и никто не знает где. Если ноги сами тебя несут, забредешь далеко. А с головой отставной механик давно не дружит, она в плену или в заложниках, где-то отдельно от тела. Потому-то его внезапное исчезновение вызвало такую панику. Дона Мунда падает в ноги Сидониу, молит в тоске:
– Идите, доктор, найдите мужа, а то он уже, не дай бог, валяется без сил где-нибудь под забором.
Португалец берет спасательную операцию на себя и спешит по извилистым улочкам Мглы вслед за пациентом. Маршрут больного восстановить нетрудно: свидетели – на каждом углу. Старик то и дело терялся и обращался к прохожим за помощью.
– Где вы живете? – спрашивали его.
– Да разве это жизнь? – неизменно отвечал он.
Все запомнили ответ и все указывают дорогу, по которой за несколько часов до этого прошел Бартоломеу.
Во Мгле любое общественное место – оно же и личное: девушки заплетают косички, женщины стряпают, детишки какают. Тут и там мужчины подметают дворы вениками из пальмовых листьев. Родная первозданная пыль и так столбом стоит, а народ знай себе метет. Зачем? Португалец не находит ответа. В поселке двор улицей не считают, двор – это пол, это часть дома. Врач и не подозревает, сколько святынь порушил на пути и сколько раз вторгся в частную жизнь.
“Добрый день, дохтур!” – слышится с веранды, где двое портных строчат на старых швейных машинках. Приемники орут, надрывая батарейки, как на воскресной ярмарке. Музыка – божий дар, не поделиться ею грешно.
Чем дальше от привычных уголков, так хорошо знакомых доктору Сидониу, тем запутаннее и головоломнее пейзаж. Улочки превращаются в извилистые тропки, португальский язык почти не слышен. Врач погружается в неизведанное, в мир без географии, без языка. Местность утратила геометрическую форму, почва преобладает над населением.
Вскоре растерянность перерастает в страх. Здесь начинается континент, неизвестный Сидониу Розе. Вот теперь-то он понимает, до чего неполной была его Африка: одна площадь, одна улица, два-три железобетонных дома. И до чего он тут не к месту, и насколько, сам того не желая, бросается всем в глаза. По сути, португалец – не человек. Он олицетворенная раса, разгуливающая в одиночестве по закоулкам африканского поселка.
Сидониу Роза вспоминает вдруг, что ему никогда в жизни не приходилось звать на помощь. Он всегда считал, что это как-то нелепо, да и сами слова “караул!”, “на помощь!” слишком длинные, слишком много слогов для случая, когда попал в беду внезапно. Английское “хелп” и то казалось уместнее. “Если на меня нападут, позову на помощь, – думает он. – Да, но кто же меня услышит? – думает он потом. – Даже если предположить, что кричать я буду достаточно громко и отчетливо”.
– На помощь! – репетирует он, но так, чтобы никто не дай бог не услышал.
И только тогда понимает, что оказался на дне необитаемой низины. Здесь ни одного жилого дома – только старый цинковый сарай. Сидониу останавливается у входа на этот заброшенный склад. За его спиной скапливается небольшая толпа. Зеваки застыли в напряженном молчании. Вдруг кто-то жестом прокурора протягивает руку:
– Старик там, внутри! Заперся с малолеткой!
Португалец идет вперед один, слышит сладострастные стоны, из деликатности молча отходит в сторону и так и замирает. Что делать дальше, ему абсолютно непонятно, но этого он старается не показывать. В конце концов, он же врач, европеец, носитель знания, которое, как известно, сила. Народ столпился в отдалении и ждет. Время течет и ничего не происходит. До тех пор, пока из сарая снова не доносятся томные стенания в доказательство того, что старика еще рано списывать в тираж.
Слышно хихиканье, португалец встряхивает головой и снисходительно улыбается. На память ему приходит его собственный роман с Деолиндой. Он вспоминает свою комнату в Лиссабоне, рвущие ночь когти света, бешеный стук в груди. И нежный голос, повторяющий:
– Ты мой гвардеец.
Но воспоминание развеивается. Стоны начинают напоминать что-то другое: сначала крики боли, потом – сдавленный хрип. “Старик кончается?” – спрашивает себя Сидониу. Может, это не любовь, а агония? Португалец подходит к двери сарая, зовет Бартоломеу. Через мгновение из-за цинковой стены слышится сакраментальное “зачем?”.
О том, что действительно произошло в этом бараке, не узнает никто и никогда. Если тут и была девушка для услуг, она, наверное, ушла через заднюю дверь. Никто не слышал ее шагов, никто не заметил ни следа. Врач вошел в пустующее здание, помог старику подняться с импровизированного ложа, точнее, с драной циновки.
– Я хотел услышать свое сердце, как будто я себя прослушиваю изнутри. Понимаете, доктор?
– Понимаю, но надо было предупредить.
– Хотел сам убедиться, что еще не умер.
– И как, удалось?
– Любовь всегда удается.
Любовь, сказал он. Но не слишком убежденно, значит, видимо, хотел сказать другое. Как бы то ни было, традиция соблюдена. Переспал с юной девицей, или, как говорят местные, с не разогретой еще девчонкой. Теперь в услугах врача он больше не нуждается. Он чист, печенки прочистились, кровь процежена, все флюиды стерильны как чистейший самогон.
– Вам бы спать с Мундой, вашей женой.
– Это только от вас зависит, доктор.
– От меня?
– Дайте ей какое-нибудь снадобье от упрямства.
– Какое снадобье?
– Ну вы же доктор… Впарьте какую-нибудь микстуру, чтобы Мундинья ко мне снизошла. Кто знает, может, со временем она опять меня полюбит?
– Нет такого средства. Вы это прекрасно знаете…
– Средство всегда для всего найдется.
Выходя из оврага, старик опирается на плечо португальца, глубоко вздыхает и устремляет взор на облака:
– Это что, небо?
Он что, в самом деле сомневается? Врач бросает на старика косой взгляд. Решает ответить поосторожнее.
– Да, над нами небо, и еще выше небо. Все это небо.
– Стать бы птицей. Птицы не стареют.
Опираясь друг на друга, они шаткой походкой бредут обратно к дому. Однако на механике парадная рубашка, подаренная врачом, аккуратно застегнутая на все пуговицы.
– У меня день рождения не только вчера, но и сегодня, – гордо сообщает он, красуясь из последних сил, несмотря на усталость.
Они идут в гору, подниматься все тяжелее, приходится часто останавливаться.
– Доктор, у меня голова кружится.
– У вас головокружение или нарушение равновесия?
– А в чем разница?
– При нарушении равновесия мы чувствуем, что сами кружимся, а все вокруг стоит на месте. А при головокружении все вокруг кружится, а мы стоим на месте.
– У меня и то и другое, доктор. Мы с миром отплясываем на пару.
У самого дома их перехватывает запыхавшаяся женщина в лиловой мини-юбке и красной широкополой шляпе. Не успев отдышаться, она обращается к Бартоломеу:
– Дедуля, платить кто будет?
Старик окидывает ее взглядом с головы до ног и заявляет:
– Надо ввести униформу для шлюх. Так их легче было бы распознать, – и негодует: – Весь обслуживающий персонал в форме, а про шлюх забыли.
– Давай плати, дедуля, – настаивает женщина.
– Я тебе ничего не должен. Сука, фамба![6]6
“Пошла прочь!” на языке сена.
[Закрыть]
Назревает громкий скандал, и врач вмешивается, опасаясь, что дона Мунда услышит. Зеваки уже опять успели столпиться.
– Мы с вами решим этот вопрос, сеньора, – говорит португалец, – приходите завтра в медпункт.
– В денежных вопросах завтра почему-то никогда не наступает. Мне бабки нужны сегодня.
– Говорите, пожалуйста, тише, – настаивает врач. – Вы так всех в доме перебудите.
– Мне бы пробудить совесть у этого типа.
– Я только провожу дедушку домой, – успокаивает ее врач, – и тут же вернусь, тогда мы и поговорим.
– Не вмешивайтесь, доктор, – орет Бартоломеу во всю глотку, – пусть Лиловая поскандалит. Я хочу, чтобы Мунда видела, какой я молодчик.
Сидониу Роза вталкивает Бартоломеу в дом и тут же возвращается, шаря по карманам, выворачивая бумажник. Женщина не сводит глаз с купюр, которые он пересчитывает. У кого живот пустой, у того глаз шустрый.
– Он с вами спал?
– Со мной? Нет, я посредник. Приехала из города, чтобы открыть тут в поселке бюро моментального счастья.
– Почему вы мне возвращаете деньги?
– С вас половина. Старик ничего не делал. Все только твердил имя какой-то другой.
– Другой? Может быть, Мунды?
– Нет, он все звал какую-то Деолинду.
То ли от избытка души, то ли от легочной недостаточности, португалец вдруг начинает хватать ртом воздух. Как рыба, которую вытащили из воды. Когда наконец он задает вопрос, его почти не слышно:
– Деолинда, вы уверены?
– Он еще попросил девушку выключить свет и говорить определенные слова… а еще просил делать странные вещи…
На Сидониу Роза обрушилась Вселенная. Влюбленный старик называл имя возлюбленной? Внезапная неизлечимая старость настигла португальца. Он снова входит в дом, с разбитым сердцем и тяжелой головой. Бартоломеу сидит на кровати, расставив ноги и в одних носках.
– Доктор, прошу вас, искупайте меня.
– Искупать?
– Мунда вечно твердит, что от меня воняет тухлятиной… Так я ей докажу, что благоухаю, как влажная салфетка…
– Я врач, а не санитарка.
– Мне сейчас ни врача, ни санитарки не нужно. Мне нужна помощь друга.
Он встает и, шатаясь, плетется к ванне. Врач видит, как он снимает одежду, видит его тощую, но неимоверно пузатую тень на стене, как в китайском театре теней.
– Если вы меня помоете, это будет не просто услуга, а законная плата.
– Не понимаю, что вы имеете в виду.
– Плата за лекарство, которое вы нашли себе в нашей семье…
– Лекарство?
– Такое снадобье по имени Деолинда.
– Я не знаком с вашей дочерью.
– Я не выхожу из дому, доктор, я заперт в этой комнате, как в тюрьме. Но у меня внутри есть улицы, и по этим улицам приходят ко мне снаружи всякие новости…
Еле удерживаясь за борта, он забирается в старую ванну. Сидониу Роза уходит, оставляя его валяться по шею в мутной воде.
В гостиной тьма, португалец никак не найдет Мунду. Машинально дрожащими руками он отдергивает занавески. Поток света врывается в комнату, мелкие клочья пыли бестолково мечутся по всей гостиной. Сидящая в кресле хозяйка заслоняет ладонью глаза.
– Дона Мунда, с вами все в порядке?
– Все, – сухо бросает она.
– Вы ни о чем не хотите меня спросить?
– Нет.
– Бартоломеу вернулся, он у себя в комнате.
– Я слышала.
– Извините, дона Мунда, но я не понимаю… вы сидите здесь молча и знать не хотите, вернулся ваш муж домой или нет.
– Да он, по-моему, никуда и не выходил.
Вялым жестом она встряхивает пыльную тряпку. Тряпка медленно и невесомо падает на пол без чувств.
– Расхотелось делать уборку.
Если где и наводить порядок, то не в доме. Убрать бы то, чего не существует, вымести бы шепот и вздохи, скопившиеся по углам. Нет, в доме вовсе не пахнет мертвечиной. Тут все запахи вымерли.
– Ну, я пойду к реке. Мне пора. Мы поговорим с вами потом, доктор.
Каждый вечер она ходит на реку плакать. Какая печаль ведет ее туда, никто не знает. Но вот уже несколько недель как она установила себе такой обычай. Там она стоит под водопадом, прислонясь спиной к отвесной черной скале. И плачет.
– Река меня баюкает, как мать младенца. Вот и все…
Врач преграждает ей дорогу. Река подождет, поплакать можно и позже. Надо срочно о многом поговорить: о муже, о том, почему он сбежал так внезапно, о его возвращении.
– У меня есть еще вопрос.
– Мне нравятся только те вопросы, на которые не надо отвечать.
– Когда именно вы перестали спать вместе?
– Ах, вот вы о чем! Зачем вам это, доктор?
– Из медицинских соображений. Когда вы перестали спать вместе?
– Когда я обо всем узнала.
– О чем обо всем?
– Когда, во время любви, он назвал ее имя.
– Чье имя?
– Ее.
– Деолинды?
Мунда кивает. Должно быть, именно тогда Бартоломеу в единственный раз ушел из дома. Ушел из дома, ушел из ее жизни, ушел из мира.
– С тех пор я не хотела, чтобы он ко мне прикасался.
– Вы говорили с ним об этом?
– Нет, мне и так все было ясно.
– Но он мог просто мечтать о Деолинде и при этом ничего…
– Женщина всегда угадает. Жена почувствует. Мать поймет.
– За это вы и хотите его убить?
Она кивает и повторяет: “Да, за это”. Годами она искала дополнительные улики кровосмесительной измены. Но в глубине души не хотела никаких доказательств. Боялась, что уверенность в его вине лишит ее желания наказывать. Предпочитала не стирать окончательно пыль сомнений.