Электронная библиотека » Лора Беленкина » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Окнами на Сретенку"


  • Текст добавлен: 28 апреля 2014, 00:14


Автор книги: Лора Беленкина


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Книжка это долго потом хранилась у мамы и потерялась, кажется, только во время переезда на другую квартиру в 1971 году.

Еще в эту зиму я начала собирать красивые открыточки, которые мне присылали бабушка и тетя Анни. И влюбилась в географию (пожалуй, именно влюбилась, а не увлеклась). Это произошло оттого, что, во-первых, я сама получила представление о расстояниях, о том, как велик мир; во-вторых, на одной из папиных коробочек из-под радиодеталей были написаны названия столиц, а рядом нарисованы смешные человечки в национальных костюмах, с музыкальными инструментами в руках: Moskau – русский Ванечка в косоворотке с балалаечкой, Budapest – черноволосый парень с гусельками, Madrid… Я ошибочно полагала, что Европа – тоже страна, и даже напевала на мотив, “музыкального момента” Шуберта: In de-em Land Europa[19]19
  В стране Европе… (нем.) – Прим. ред.


[Закрыть]
Видя мой интерес, папа купил мне атлас. “Составлен п/р Шокальского”. Какой же должен быть счастливый этот Шокальский – он, наверное, везде побывал. А как много, оказывается, на свете воды! Моя любимая игра с Нюшей теперь – корабли: сдвигаем стулья, я – капитан, она – матрос; моя любимая песня: “По-о морям, морям, морям, морям, эх – нынче зде-есь, а завтра там…” Вот по Глотову переулку шагает с бескозыркой на голове настоящий матрос, я с завистью гляжу ему вслед; решено, я буду капитаном! Папа тоже не имел ничего против. Я узнаю, что бывают еще и глобусы: как мне хочется иметь глобус, хоть бы мне купили – но я, конечно, боюсь прямо попросить у папы, только намекаю и все время загадываю: вот я качусь по ледяной дорожке вниз с клумбы во дворе, если не упаду – значит, мне купят глобус”. Я не падаю, удерживаюсь на ногах и с более крутых горок – ура! Значит, купят. Не помню точно, когда это было, но действительно купили, еще когда мы жили на Воронцовской. Я и позже любила узнавать о других странах; товарищ Маше́ (о ней – потом) дала мне почитать книгу об истории и природе Австралии, и мне страстно захотелось в Австралию, я подробно рассмотрела ее карту. Потом попалась русская книжка “В Стране роз”, я в ней еще не все понимала, речь в ней шла о рабочих революционерах, но мне после этого захотелось в Болгарию – и хотелось еще долго.

Дед

Зимой или ранней весной 1931 года ненадолго из Баку приехал дед. Он остановился у дяди Эли, к нам приходил раза два. Чувствуя, что он вряд ли долго проживет, он захотел повидаться со своим старшим сыном. Он привез папе диковинные золотые карманные часы с боем, с луной и звездами (но об этом я узнала позже). Почему-то мне дед не понравился. Он привез мешочек с грецкими орехами и играл со мной в какую-то старинную и скучную игру: поставили наклонно деревянный поднос и спускали по нему одновременно по ореху, чей орех откатится дальше, тот выигрывает и берет оба. Кроме того, он привез мне игру “Вниз по Волге-реке”, игра эта меня устраивала, так как имела отношение к географии. Дед все время пел из “Руслана и Людмилы” на мотив лезгинки: “Я татарин, я татарин, я не русский человек, там-там-там, там-рам-та-та…” Ему захотелось со мной прогуляться, и я повела его по площади до маленькой церквушки, я еле отвечала на его вопросы, думала о чем-то своем и радовалась, что он не знает, о чем я думаю, что у меня есть свое, от него скрытое. То ли в ту же весну, то ли на следующий год дед умер в Баку; остановилось его сердце во сне, в ночь на еврейскую Пасху. Я искренне пожалела тогда, что была так неприветлива с ним, когда он приезжал.


Из детей нашего двора я никого не помню. Помню только, что хотелось поскорее стать такой же, как все. Я не знала тогда, что существует Москва ученых, художников, поэтов, я попала в рабочий район (он и назывался Пролетарский) и думала – эти бедные полуголодные дети с их пьющими и неграмотными родителями составляют главное население здесь, в СССР. Самым оскорбительным словом было “буржуй”, и я страшно боялась сойти за буржуйку. Как-то летом я кирпичом начертила на плоском камне у нас под окном слово “ЖОПА”; я знала, что слово это нехорошее, но думала, что, если напишу такое, дети поймут, что я – своя в доску, не буржуйская. Конечно же, получилось совсем не так – одна девочка постарше отвела меня в сторонку и сказала: “Как тебе не стыдно, а еще иностранка!” Я была готова провалиться сквозь землю. (Позже, уже в школе, девочки: “Мой папка, когда пьет, всегда злющий, посуду бьет”. – “А мой, как придет домой пьяный, маму бьет!” “А мой папка, когда пьяный, всегда смеется”, – говорю я. И опять не то: “Ты зачем врешь, твой папа вообще не пьет!”) “Буржуи” у нас во дворе, между прочим, имелись. Из одного окна часто слышались граммофонная музыка и смех, показывались красиво одетые женщины с папиросами в руках; они выкидывали из окон красивые бумажки от конфет, вожделенные для нас “фантики”, которые мы собирали. Мы набрасывались на эти фантики как коршуны, но орали под окнами самым безобразным образом, скандируя: “Бур-жу-и! Ва-бра-жа-лы!”

Еще была хорошо одетая девушка Аня, которой мы во дворе проходу не давали: “Наша Анечка идет, губочки накрасила! Анечка – буржуйка!” Однажды Анечка остановилась и сказала нам, что она совсем не буржуйка, а студентка и учится на учительницу Тогда мы отстали от нее.

Площадка

Летом 1931 года меня на месяц отдали в детплощадку. Она помещалась недалеко от нас, на Воронцовской, на первом этаже нового дома. В двух больших помещениях были расставлены столы, стулья, были и разные игры, из них запомнилось лото с изображением посуды, надо было называть эти предметы вместе с их цветом. Белая тарелка, красный чайник – это я уже знала. Но вот мне достался цвета морской волны (или старой бирюзы) кувшин. Как назвать этот цвет? “Голубой! Голубой кувшин! Голубое – небо, голубое – это платье. А кувшин немножко зеленый!” Но никто меня не понял.

Кормили нас в том же помещении; посуду – мисочки и кружки – все принесли из дома. За столом смотрели: кому чья досталась? Из еды запомнился суп с перловкой – очевидно, его давали чаще всего. Я, как всегда, плохо ела, и молодые комсомолец и комсомолка, наши руководители (наверное, студенты), уговаривали меня: “Кушай! Ну давай скажем ей по-немецки”. – “Эс, эс…” – “Да не эс, а ис – правда, надо говорить “ис”?” “Да, ис, – говорила я. – Но я не хочу…” После обеда нас укладывали спать на раскладушках во дворе дома. Я, конечно, не спала и умирала от скуки.

Один раз нас всех построили парами и объявили, что сегодня День смычки. Я потом спрашивала у папы, что такое “смычка”, но он тоже понятия не имел. Мы направились к Таганской площади. Вместе со всеми я с энтузиазмом пела: “Есть у нас красный флаг, он на палке белой” (только я пела “на полке” и представляла, как красный флаг лежит на полке – почему?) и дальше тоже непонятное: “панни соти во рука, тота самый смелый!” (“Понесет его в руках тот, кто…”) Еще мы пели “Взвейтесь кострами, синие ночи…”. Но эта песня мне не нравилась. Я из нее понимала только “мы пионеры, дети рабочих” и “клич пионеров – всегда будь готов”. С этим песнопением мы дошагали до парка им. Прямикова, где нас усадили на скамейки. В течение часа подходили еще и другие “площадки”, детей собралось около двухсот. Никто не знал, зачем нас привели и что будет, но потом на сцену выходили какие-то люди, они начали говорить о том, что вот, в День смычки у нас, детей, тоже сегодня смычка, кто-то прочитал стихи. Говорили в рупор, но я так ничего и не поняла.

Вообще на площадке мне было довольно скучно и одиноко.

Надо сказать, что, хотя многих слов и целых предложений я иногда еще не понимала, читать по-русски я научилась очень скоро и читала бегло. Я часто читала нашим квартирным ребятам вслух, и они очень внимательно слушали. Ни разу ни один из них меня не прервал, не поправил, хотя я кое-какие слова неправильно произносила, например “мачёха” вместо “мачеха”.

В моем постижении языка были и забавные заблуждения. Например, случай с лозунгом “Будь готов”, который я впервые увидела написанным на транспаранте. Праздничные демонстрации в те времена были очень многолюдны. Кого только не несли в этих нескончаемых шеренгах: вместе с портретами вождей над головами демонстрантов подпрыгивали карикатурные изображения толстых капиталистов в цилиндрах с денежными мешками в руках, красноносых прогульщиков, жирных растрепанных попов; в связи с этими попами папа объяснил мне, что в СССР запрещена религия. Поэтому, когда я немного дальше прочитала “Будь готов”, я произнесла это как “будь готов” и перевела себе как “бей богов” (“будь” перепутала с “бить”, а “готт” – по-немецки “Бог”, и я думала, что это имя собственное, одинаковое на всех языках).

Ильинское

У нас в то время было мало знакомых, неоткуда им было сразу взяться. Кстати, Металлоимпорт вскоре после нашего приезда расформировали, и папа попал вв/о “Станкоимпорт”, где проработал до самой войны.

Единственные, кого мы тут же разыскали, были Шустовы. Они занимали комнату на Шмидтовском проезде. Иван Семенович работал в бухгалтерии одной из внешторговских организаций (позже перешел в тот же Станкоимпорт), тетя Меля занимала какую-то должность в Наркомздраве, а Ире в то время было шесть. Они за три года совсем освоились в Москве, обросли знакомыми – было с кем посоветоваться, когда возникла идея вместе совершать загородные прогулки.

Первое место, куда мы отправились в один из выходных дней, был Серебряный бор. Чтобы попасть туда, надо было утром как можно раньше приехать на Театральную площадь и встать в хвост длиннейшей очереди на небольшой тупорылый автобусик № 4. Он ходил каждые минут двадцать и, страшно переполненный, ехал по улице Герцена, Краснопресненской, мимо Ваганьковского кладбища. За линией белорусского направления железной дороги Москва, собственно, уже заканчивалась. Сначала еще были дома, но уже разрозненные, барачного типа, а дальше с обеих сторон шоссе простирались нескончаемые пустыри и картофельные поля. Автобусик останавливался у круглого сквера, за которым начинался сосновый бор, а в бору за деревянными заборами – дачи. У автобусной остановки была палаточка, где продавали морс. Мы с Ирой всегда брали с собой прыгалки или мячики и сразу же, выйдя из автобуса, начинали резвиться. Шли по центральной улице между дачами, выходили в небольшой лесок и спускались с крутого берега к Москве-реке. Река была настолько мелкой, что ее переходили вброд. Наши папы сажали нас к себе на плечи и поднимали вверх рюкзаки с подстилками и провиантом, а сзади шли, держась за руки, мама с тетей Мелей. Выбравшись на противоположный берег, совершенно пустынный – до горизонта луга и луга, на которых иногда паслись коровы, – мы поворачивали налево, где был прекрасный песчаный пляж. Чаще всего мы были единственными людьми на этом пляже. Мы купались, искали речные ракушки, рвали цветы на лугу. Где-то за лугами был полигон, и иногда слышалась пулеметная стрельба, порой там же где-то пролетал аэроплан, но это никому не мешало.

В Серебряный бор мы ездили изредка даже еще в 1933 году, в 1935-м, когда мы выбирались туда уже совсем редко, мы обнаружили там другие прекрасные места для прогулок: к прудам (о существовании которых мы и не подозревали раньше), через лес за прудами – к реке; там был очень красивый вид на лесистый противоположный берег.

Еще мы ездили тогда в Болшево. Туда уже ходила электричка – большая редкость для тех времен. Мы направлялись к Клязьме; я не помню, чтобы мы там купались, но иногда брали напрокат лодку. Обычно же мы уходили по высокому берегу реки подальше вправо и там где-нибудь располагались.

Один раз, кажется, в 1932 году, наши соседи Шибакины пригласили нас с собой к родным на Сходню. Это было малозаселенное в то время место; запомнилась березовая роща, редкие избушки, небольшой ручей. У хозяев, где мы были, нас очень поразил чайный гриб в банке; мы сначала боялись это пить.

Как-то, тоже в 1932 году, мы ездили с дядей Элей и тетей Любой в Останкино. Мы перешли через пруд в конце парка и на другом берегу очутились в совсем безлюдном лесу со светлыми полянками, там мы уселись под большим дубом и, как мне помнится, очень весело провели время.

Наконец, в то же лето 1932 года мы по чьему-то совету поехали в Ильинское. Каждые два часа с Белорусского вокзала отходил паровичок по одноколейной усовской ветке, проходя 27 километров ровно за час. Но не потому, что он так уж медленно ехал, а потому, что минут двадцать стоял на станции Ромашково, ожидая встречного. Станция Ильинское представляла собой длинный деревянный навес со скамейками вдоль стены, там не было даже билетной кассы. Место было пустынное, по обе стороны железнодорожного полотна стоял густой лес, до ближайшей деревни километра три. На этой-то станции мы и высадились в один их жарких летних дней и пошли вслед за другими сошедшими с поезда людьми по утоптанной лесной дорожке. Все приехавшие шли быстро – это были жители села Ильинское, спешившие к себе, а мы поотстали и осматривались. Маме сразу понравилось, что в лесу много черники и земляники, даже у самой дороги. Лес кончился, и мы вышли на широкий луг. Люди все уже ушли далеко вперед по белой дороге с травой между колеями, потом вдруг все как сквозь землю провалились – это они спустились к реке и на пароме переехали в Ильинское. Мы тоже переправились на пароме и пошли берегом реки влево, где кое-где лежали и загорали люди. На наши расспросы они ответили, что наверху, за деревьями, есть дом отдыха и они все оттуда. Вдруг мы услышали громкий плач и увидели небольшую толпу и в ней врача в белом халате. Плакала женщина: утонул ее муж. Он был не совсем трезв и, несмотря на табличку “Купаться запрещено”, полез в воду, попал в водоворот; ему делали искусственное дыхание, но уже не смогли спасти. Эта сцена произвела на нас тяжелое впечатление, мы решили больше сюда не ездить и вернулись на том же пароме на другой берег. Там не было ни души, далеко тянулся белоснежный пляж; где-то вдоль берега стояли старые ивы. Вода в реке была совершенно прозрачной, до самой середины было совсем мелко, кое-где из воды выступали большие округлые валуны. Мы недолго посидели на том берегу и уехали, все еще вспоминая утопленника. Но недели через две нам снова захотелось поехать туда, мы решили не переезжать больше на другой берег, а приземлиться под ивами. Купание было чудесно, и мы навещали Ильинское все чаще и чаще, уже не хотелось ездить в другие места. С той поры вплоть до 1940 года, а особенно летом с 1933-го по 1937-й мы ездили туда отдыхать каждый выходной, а в месяц папиного отпуска – через день. Позже мы варьировали пути к Москве-реке; иногда доезжали до Барвихи, а оттуда шли через тихую маленькую деревушку Жуковку все к тем же облюбованным ивам, пробовали ходить и от Раздор, но там было слишком много народу Чаще все-таки выходили в Ильинском; мама ставила себе задачу набрать в лесу полную корзину ягод, а нам с папой хотелось поскорее к реке, поэтому мы часто оставляли маму добирать свою норму, а сами спешили на пляж. Мы почти всегда были одни под нашей ивой, весь пляж и река – наши. Мы с Ирой строили из сырого прибрежного песка замки, рыли каналы и устраивали парки с веточками, цветами и травой. Папа иногда ловил самодельной удочкой рыбу, хотя это громко сказано, потому что, насколько я помню, единственным его уловом был маленький пескарик, которого мы хорошенько рассмотрели, а потом выпустили обратно. Если с нами были дядя с тетей, то они всегда привозили какое-нибудь особо вкусное угощение, которое тетя Люба называла Überraschung[20]20
  Сюрприз (нем.). – Прим. ред.


[Закрыть]
, – это были или салаты, или что-нибудь испеченное. Обедали мы под ивами или в лесу. В 1938–1939 годах народу на берегу бывало уже больше, особенно по выходным, когда из Барвихи и Жуковки приезжали на пляжи дачники в машинах и привозили с собой ребятишек. Но эти люди больше часа не задерживались и, искупавшись, уезжали обратно. А мы отправлялись на станцию часам к пяти. И всякий раз волнение: бьется сердце, когда показывается из-за поворота вдали паровоз, он подъезжает ближе, и мы крепко зажимаем уши, чтобы он не оглушил нас свистом, потом – спешная посадка; откуда-то всегда набирался народ, и иногда мы, чтобы уж наверняка сидеть, ходили на конечную станцию Усово. В вагоне всегда после солнца горело лицо, в глаза летела копоть от паровоза, я вечно была растрепанная и вспотевшая, зато в носу надолго оставался запах реки, леса, солнца.

В паровозы я была тайно влюблена, хоть и боялась их. Я знала наизусть и умела изображать все оттенки их пыхтения. Пока стоит на вокзале, спокойно делает: “Пыф-ф-ф-пф, пыф-ф-ф-пф”. Потом как выпустит снизу струи пара: “Пш-ш-ш-ш!” И сразу после этого часто, глухо, басом: “Пох-пох-пох-пох-пох!” А уж потом, сначала медленно, потом все чаще, начинает набирать темп: “Пых-пых-пых, пых; пых-пых-пых, пых…”

Я собирала картонные билетики. Когда мы попадали на первый поезд, в шесть утра, мы были единственными пассажирами в детском вагоне (вагон с занавесочками, на стенах – репродукции из Третьяковки и Русского музея), и я мечтала, как бы было чудесно всегда жить в таком вагоне и объездить в нем весь свет.

В окно я всегда смотрела с правой стороны. Мы с Ирой забирались ногами на выступ вдоль стены вагона, облокачивались на приспущенное окно и торчали там всю дорогу, меняя ноги. Дул ветер, летела копоть: вот линия сворачивает круто вправо, и видно наш паровоз… Только подъезжая к станции Ромашково, я всегда переходила ненадолго на левую сторону: очень уж хорош там был вид на раскинувшуюся внизу деревню, на милую церквушку около станции. Мысленно я сочиняла всякие романтические истории, которые происходили в этом Ромашкове.

Каждую весну я еле дожидалась, когда мы снова выйдем на нашу лесную дорожку к милым соснам и орешникам, услышим песни зябликов и в конце леса – горлиц. Особенных красот вроде бы и не было в этом Ильинском, но оно почему-то стало родным. Как ни странно, другие люди, кто бывал там, тоже любили эти места, в частности, мне позже приходилось читать об этом и в письмах императрицы Александры, “Записках штурмана” Марины Расковой, одном из рассказов Пришвина и воспоминаниях Светланы Джугашвили.

До неузнаваемости изменилось все в послевоенное время: асфальтированные шоссе, заборы, заборы, дачи, большой мост. И все-таки я до сих пор храню верность тем краям. Но об этом – позже.

Поездка в Германию
Осень 1931 года

В начале сентября 1931 года мама получила разрешение поехать на месяц в Германию повидаться с родными. Меня она брала с собой. Мы уезжали с ней убежденными коммунистками: маме очень нравилось, что здесь можно бесплатно учиться (ах, если бы я была сейчас молодая, повторяла она), что бедных ставят выше богатых, что после четырех дней работы пятый – выходной и многое другое. Все трудности она готова была терпеть, потому что у нее, как и у папы, была вера, вера в грядущее всеобщее равенство, в преодоление препятствий, вера в то, что все, что делают здесь правители, разумно и необходимо для достижения высоких целей. А я радовалась красным флагам, песням (любимая оставалась “По морям”, Нюша предпочитала “По долинам и по взгорьям”, а общим фаворитом у нас с ней была “Мы красная кавалерия”, хотя слова были мне малопонятны, и никто не мог объяснить, что значит “были́ ники́ри чистые”). Когда мы с мамой ездили в центр, я просила, чтобы мне надели мое красное вельветовое платьице. Помню, как скачу рядом с мамой вприпрыжку по Красной площади, пою: “Раз, два, левой, раз, два, левой”, стараясь, чтобы все люди и особенно милиционер обратили на меня внимание и сразу оценили, что я – за красных.

Так вот, собрались мы в Гюстров, к бабушке; помню, как нас провожали: кто-то принес нам в дорогу купленных в магазине Инснаба жареных голубей и вафли в серебряной обертке. Дорогу я не помню совсем, помню уже наше прибытие в Берлин. На улицах – сплошные буржуи в шляпах. А в витринах магазинов такие роскошные вещи, и так вкусно пахнет, и все можно купить без карточек… Маме нужно было уладить какие-то формальности с визами, кто-то из Торгпредства должен был передать нам деньги, а уже вечерело, поэтому мы провели ночь в гостинице. Утром сфотографировались для каких-то документов, ходили в разные ведомства, потом ждали на одной шумной площади фрау Майкой (как ее по старой памяти все еще называла мама, хотя она давно уже была Злотникова). Она пришла и передала маме какие-то деньги, и мама была удивлена тем, что эта наша хорошая знакомая даже не поговорила с нами и сразу убежала обратно в Торгпредство[21]21
  Дальнейшая судьба Злотниковых была такова: примерно в 1933 году они приехали в Москву и сразу получили прекрасную квартиру на ул. Короленко. Злотников к началу 1940-х уже был заместителем наркома внешней торговли. Его родная дочь Женя, окончив школу, перешла жить к своей матери; она окончила Литературный институт, долго работала в “Комсомольской правде”, два или три раза была замужем – все это со слов тети Сони, я ее с 1939 года больше не видела. Вика окончила английский факультет МЕПИИЯ, ее послали с группой других выпускников учителем в одну из школ Новгородской области. Там впервые обратили внимание на ее странное поведение. Сначала из-за безответной любви она пыталась покончить с собой, потом она стала требовать, чтобы в их школе “завели коммунизм”: все молодые учителя получали от родителей посылки, и она призывала все присланное складывать и делить поровну, включая и старших, кому ничего не присылали. Другим это не понравилось, а Вика стала даже бить строптивых. Тогда ее отправили в Москву к психиатру. Оказалось, что у нее шизофрения (в семье ее отца тоже наблюдалась эта болезнь, например у его сестры). Ее немного подлечили, и она устроилась работать в библиотеку. Но там она поделилась своей зарплатой с уборщицей и стала требовать, чтобы всем уравняли оклады. После этого она периодически подолгу содержалась в психиатрической лечебнице (когда выходила оттуда, рассказывала всем о своей болезни как вполне нормальный человек). Состояние ее ухудшалось, она делалась даже буйной и агрессивной, и срок, который она проводила дома, становился все короче. Мы вообще встречались очень редко, последний раз я видела ее в 1973 году. Бывшая красавица Соня последние годы жизни жила невесело – Злотников умер еще в начала 1960-х. Женя потребовала себе половину его наследства, и Соне пришлось пойти на работу (во Внешторг). Когда я видела ее последний раз, у нее было очень больное сердце, и она уже не могла работать. Когда нам поставили в 1975 году телефон, мама сразу позвонила Соне, и они долго разговаривали. Вскоре Соня тоже умерла, и некому стало брать к себе Вику из лечебницы…


[Закрыть]
. Я заметила тележку с гроздьями бананов: “Мумвуш, ведь у нас теперь есть деньги”. Кажется, я впервые попросила маму купить мне что-то. Мама сказала, что денег у нас мало, а жить на них надо будет месяц, но несколько бананов все-таки купила. Уплетая сладкие плоды, следя за увешанными пестрой рекламой автобусами, слушая речь людей, читая надписи, где все было опять понятным, я допустила в свою душу червячка сомнения: “А может быть, здесь, у буржуев, все-таки лучше?”

Но размышлять над этим было некогда. Мы отправились прямо на Stettiner Bahnhof и сели на гюстровский поезд, который через три часа высадил нас прямо в объятия бабушки и тети Анни. Был темный осенний вечер, такой холодный, что зубы стучали. “Мы приехали прямо с экватора на Северный полюс”, – сказала я. На меня повесили теплый бабушкин платок. Поминутно подбирая его, чтобы не волочился по земле, я гордо и смело шествовала впереди всех – я заявила, что хорошо помню дорогу от вокзала до бабушкиного дома. Мне не поверили, и я решила доказать – безошибочно провела всех по улицам и узким переулочкам на Домплац. Все были очень удивлены. А я, пока мы шли, поглядывала на звезды: как раз перед отъездом я начала ими интересоваться, у меня даже были дома две малопонятные книжки – одна про планетарий, другая из истории астрономии. Далекие эти миры завораживали меня: как это у вселенной нет конца? Неужели каждая звезда – солнце? А какие названия у звезд: Альтаир… Я даже решила назвать так своего сына. Планеты были понятнее и ближе – вон та, яркая, наверное, Юпитер? Может быть, в Москве папа сейчас тоже смотрит на эту звезду, ведь ее там тоже видно? От всего этого и от усталости кружилась голова.

Бабушкин дом встретил меня знакомыми запахами, только теперь я ко всему присматривалась гораздо внимательнее, ведь многое успело забыться и воспринималось острее в сравнении с новым. А на следующий день мы пошли на Рыночную площадь в большой магазин “Деликатессен”, накупили всяких вкусных вещей, даже ананас – это нас угощала тетя Анни.

Бабушка сказала, что в городке стало очень неспокойно и вечером в одиночку лучше не выходить: кипели политические страсти, и часто по утрам находили на улице убитых. Город был небольшой, и могли узнать, что мы из коммунистической страны. Мы стали так бояться, что даже случился курьез. Мы с мамой и бабушкой шли по аллее к ее садовому участку, вдруг бабушка оглянулась – за нами на некотором расстоянии шли двое подозрительных мужчин и смотрели на нас. “Боже мой, что нам делать? – шепнула бабушка. – Давайте сделаем вид, что мы не одни”. И мы стали громко звать несуществующего Карла, который будто бы находился в одном из садов. Мне это понравилось, и я стала призывать еще и дядю Петера, и Фрица, а потом басом откликалась за них. Когда мы снова незаметно посмотрели назад, “преследователей” уже не было. Но был случай и более неприятный: меня послали за хлебом, и я вместо ближней отправилась в более крупную булочную, где детям всегда давали в придачу вкусный крендель. Я шла туда безлюдным переулочком – только перед одним домом играли дети. Когда я приблизилась к ним, один мальчишка вдруг закричал: “Еврейка! Еврейка!” – и все другие стали подпрыгивать и подхватили его крик, замахиваясь на меня руками. Я побежала вперед без оглядки и только в булочной перевела дух. Никому я об этом не рассказала, но больше той улочкой не ходила.

Несмотря на опасную обстановку, мы с мамой все-таки вели коммунистическую пропаганду. А что касается меня, то я устроила концерт.

Конечно, все старушки у бабушкиного дома встретили нас с большим любопытством, много расспрашивали. У одной из них как раз гостил сын, инвалид войны, с деревянной ногой; оказалось, что он был в плену в Сибири. “Все бы отдал, чтобы еще раз попасть в те края, – сказал он. – Я бы даже жить остался в Сибири навсегда. Какие там просторы, какая красота”. Он очень удивился, узнав, что мы с мамой еще не были в Сибири.

Так вот, я написала объявление, что такого-то сентября в такой-то час внизу в общей прихожей состоится концерт русских песен и танцев. Пришли все старушки со своими стульями, расселись в ряд, и весь вымощенный красным кирпичом зал был предоставлен в мое распоряжение. Прежде всего я спела для публики на немецком языке припев “Интернационала”. Затем пропела по куплету из всех советских песен, какие знала: и про Буденного, и про приамурских партизан, и “есть у нас красный флаг”, причем я не просто пела, а одновременно маршировала по вестибюлю, энергично размахивая руками. Старушки слушали, разинув рты; они были потрясены тем, что я уже научилась говорить по-русски. Последний и главный номер моей программы – пляска. Отчасти под “По морям”, отчасти под мотив “Николай, давай покурим, деньги есть, бумагу купим”, я выдала публике импровизацию в народном стиле, завершив ее пляской вприсядку. Этот никогда не виданный старушками элемент привел их в совершенный восторг, они громко хлопали мне и утирали кончиками фартуков слезы умиления. Потом они в подолах тех же фартуков принесли мне целую кучу груш и яблок – это была их награда мне, и я была страшно довольна и горда!

Мама агитировала за коммунизм словесно. Помню, пошли мы с какими-то знакомыми на пустырь у новостроек на окраине города. И там мама и один из мужчин до крика спорили о чем-то. Я тогда не очень слушала их, но позже мама рассказывала, что этот мужчина говорил: “Хорошо, вы за коммунистов, а я фашист, но вообще-то мне наплевать, что как называется. Мне жить хочется по-человечески. У коммунистов ваших все слова красивые, но пока остаются одни слова. А вот Гитлер – он нам, рабочим, обещает дать каждому по вилле. А позже и по машине. Я – рабочий, и меня это устраивает, поэтому я за Гитлера. Но одно я вам скажу: ежели не сдержит Гитлер своих обещаний, то я с завтрашнего же дня коммунист!” Помню, как он тряс в воздухе кулаком.

Что еще запомнилось мне из этой поездки? Веселая осенняя ярмарка, куда мы специально ходили послушать некоего Spitzen-Fritz (продавца кружев). У его лотка всегда собиралась толпа. Продавая кружева, торгуясь и отмеряя их, он громко сыпал шутками и прибаутками, импровизировал рифмованные куплеты, смеялся и над покупательницами, и над толпой. “Сюда, сюда, у кого уже есть, у кого еще нет, кому не хватает! Да нет, не ума – я про кружева. Ну что ты так мало берешь, ты вон какая толстая, тебя муж не обхватит, тебе три метра надо, чтобы пустить кружавчики вокруг талии. Что? Не носят вокруг талии? Ну, штанишки снизу обошьешь. Тоже не хочешь? Штанишек не носишь, что ли?” И дальше без конца в том же духе. Женщины помирали со смеху.

Еще был детский осенний праздник: ребятишки вечером ходили группами по улицам с разноцветными фонариками в руках и пели: Laterne, Laterne, Laterne – die Sonne, der Mond und die Sterne[22]22
  Фонарь, фонарь, фонарь – солнце, луна, звезды… (нем.) – Прим. ред.


[Закрыть]
… Мне тоже купили фонарик и разрешили пройти по одной улочке с детишками.

Нашла я у бабушки и чтиво: на полке над ее письменным столом я обнаружила две старые книжки – “52 воскресенья”, дневник девушки лет двенадцати, и “Флекхен” – о девочке и ее собачке. Книжки были с цветными картинками, от страниц пахло клеем и немного плесенью. Я перечитала и ту и другую по два раза.

Помню еще, как ездили в Росток к тете Анни, как сидели втроем в сумерках в крошечной ее комнатушке и пели каноном:

I. Oh, wie wohl ist mir am Abend, mir am Abend[23]23
  Как мне хорошо вечером, вечером (нем.). – Прим. ред.


[Закрыть]
(до, pe, ми, до [фа, соль, соль, ми, ре – 2 р.])

II. Wenn zur Ruh die Glocken läuten, Glocken läuten[24]24
  Когда колокола зовут к покою, колокола (нем.). – Прим. ред.


[Закрыть]
(до, ми, соль, до [ля, соль, соль, ми, ре – 2 р.])

III. Вimm-hamm-humm (3 р.) (до, соль, ниже до)

Мы пели так красиво, что хозяева, у которых тетя снимала жилплощадь, тихо вошли и стали слушать, а потом и петь вместе с нами.

Мы переночевали у тети все в одной кровати, а наутро пошли в самый большой универмаг города, где как раз ввели самообслуживание; можно было сколько угодно рыться на полках, только у дверей отделов стояли продавцы и следили. Тетя Анни выбрала мне куклу-мальчика. Она не знала, что я совсем не любила играть в куклы!

К бабушке приходила тетя Эльза: от нее снова, в который уже раз, ушел Шольц, прихватив все ее деньги. Все давно уговаривали ее не пускать больше этого пьяницу и негодяя и теперь отказывались ее жалеть, поэтому она сидела у нас за печкой и дулась. Позже был целый переполох. К бабушке вдруг приехал на велосипеде парнишка лет четырнадцати; это был старший сын тети Эльзы, учившийся на кого-то в другом городе. “Боже мой, – воскликнула бабушка. – Откуда у тебя велосипед?” Оказалось, он взял его у кого-то без спросу. Бабушка вообразила, что за ним уже гонится полиция, она сказала, что это воровство и чтобы он немедленно велосипед вернул. А Эльзу, совершенно спокойно отнесшуюся к этому инциденту, обвинили в том, что она распустила сына и вот теперь он всех опозорил.

Папа писал нам письма через день, он опять присылал мне рисунки про моих “зверей”, писал про Нюшу и Толика и как все скучают по мне. Мы тоже аккуратно отвечали ему (каким-то чудом сохранились мои ответы!). Позже мама рассказывала, что папа страшно боялся, как бы мы не остались навсегда в Германии. Он боялся еще потому, что получилась какая-то задержка с оформлением нашей поездки обратно – кажется, не обменивали деньги, а нам надо было вернуть долг и купить билеты на поезд, и мы задержались.

Обратную дорогу я помню не всю. Знаю, что плакала в вагоне ночью, и слезы мои тихо лились в казенную подушку, а из головы не выходил грустный мотив и слова, которые я сочинила: Liehe Menschen – in weiter Ferne[25]25
  Дорогие мне люди от меня далеко, далеко… (нем.) – Прим. ред.


[Закрыть]
На этот раз мне жаль было уезжать из дома бабушки, а вместе с тем хотелось скорее увидеть папу, вот меня и мучила эта Ferne; хотелось, чтобы все были вместе и Москва слилась с Гюстровом. В Негорелом таможенникам на этот раз досматривать было нечего. Мы ехали почти пустые и опять без денег. В Варшаве, где была пересадка, носильщик хотел понести наш чемодан, но мама вырвала ношу у него из рук и показала, что у нее в кошельке только одна маленькая монетка. Он сразу отошел и даже сплюнул с досады.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации