Текст книги "Окнами на Сретенку"
Автор книги: Лора Беленкина
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Школа
После нашего возвращения папа стал учить меня писать русские буквы, мне ведь уже было восемь лет и надо было отдать меня наконец в школу. Труднее других мне показалась буква Я – я все норовила делать у нее петельку с правой стороны. Наконец алфавит был усвоен, и меня повели в школу № 14 на Воронцовской улице. Я не очень отчетливо помню, чему нас там учили, даже не представляю себе сейчас нашу учительницу. Помню только, что она часто бросала класс посреди урока и прогуливалась по коридору с другой учительницей. В частности, они обсуждали вышивку на моем фартуке – я знаю это потому, что они меня вызвали из класса и перерисовали рисунок. Из детей запомнились две-три девочки, два хулигана и рыженький Сережа Младенский, в которого я влюбилась. Ему я тоже нравилась: однажды на перемене он подбежал ко мне в коридоре, быстро обнял и сказал: “Ах ты, моя милая”. И еще, когда мы после уроков рисовали что-то для стенгазеты, он сел за одну парту со мной и потихоньку подвигался все ближе и ближе, пока, к моему восторгу, мы не стали касаться рукавами. Мама как раз вышивала букву М на носовом платочке, и я заявила ей, что моя фамилия после свадьбы тоже будет начинаться на М, так что она сможет мне его подарить. Нюше я вообще наврала, что мы уже договорились пожениться и будем жить в школе за дверью с цветными стеклами, в конце коридора. К сожалению, Сережа вскоре исчез из нашего класса: его родители переехали на другую квартиру. С нами учились два страшных хулигана: горбатый уродец Стрючьев и его друг Игнатьев. Говорили, что они даже пьют водку. У Игнатьева часто бывала рвота, а однажды на уроке, сидя на задней парте, они нарочно написали на пол. Как-то после уроков Стрючьев толкнул меня в сугроб и пытался поцеловать, я закричала, и меня спас какой-то прохожий. Вообще дисциплина в классе была отвратительной – по-моему, учителя побаивались мальчишек. Особенно бесились на перемене. Никто не смотрел за порядком; мальчишки брались за руки, делали “цепь” и загоняли девочек и младших ребят из “нулевки” в угол, все падали друг на друга, визг стоял страшный. Учились мы во вторую смену, и иногда отключался свет; тогда с верхних этажей мальчишки плевали нам на головы или брызгались чернилами. У меня от пальто в первые же дни оторвали вешалку-цепочку и все пуговицы. Но я не хотела, чтобы мама приходила за мной: боялась, что задразнят.
Весной нас однажды повели в большой класс и объявили, что теперь мы будем работать бригадами. Мы будем строить дом, и по письму и по арифметике все будет только про дом. Долго объясняли нам что-то про фундамент; я почти ничего не поняла. Кажется, эти занятия вскоре прекратились.
Училась я хорошо, читала даже лучше других, арифметика тоже была простая – то, что мы уже проходили в Германии, и даже за диктанты я обычно получала “оч. хор.”: у меня была хорошая зрительная память, и я правильно писала даже многие слова, которые не понимала. За некоторыми исключениями, разумеется. Так, один раз я написала “сток сена”, и учительница стала меня журить: как же так, мол, ты всегда так хорошо пишешь, а тут сделала глупую ошибку. “Как будет множественное число от слова “стог”?” Но я понятия не имела, что такое стог и даже – сено, не говоря уже о множественном числе.
Нашлась мне в школе и новая подружка – Нюша, ходившая в “нулевку”, передала мне, что к ней обратилась некая Лена Колпакова из параллельного с моим первого класса и просила познакомить ее со мной. И вот в один из весенних дней мы пошли втроем домой. Мы о чем-то разговаривали, и Лена вдруг сказала Нюше: “Ты говорила, что Ганлюра хорошо говорит по-русски, а она сказала: “Упала на по́л”. Я очень удивилась, что надо поставить ударение на предлоге, пробовала распространить это и на другие случаи, но уже, например, “на́ стол”, “на́ стул” никуда не годились.
Лена Колпакова позвала меня к себе – оказалось, она с братишкой и бабушкой жила в отдельной квартире в другом корпусе нашего дома. Родители ее были биологами и почему-то находились в то время в Америке. Повсюду у них были развешаны открытки с разными морскими рыбами. Лена была очень говорлива и любила придумывать всякие глупые шутки. Купила, например, пустышку и на уроке труда, когда наши классы объединяли, послала ее в конверте одному мальчишке, который иногда сосал палец; она вообще любила на уроке писать всем непонятные записочки. Братишку своего она все время пугала, переодевшись то в бабушкино пальто, то в чью-то меховую куртку. Гулять во дворе ей почему-то не разрешали. Мне она не очень нравилась, но она ко мне относилась хорошо и ни с кем, кроме меня, не дружила, с ней было весело, поэтому я иногда ходила к ней.
Прогулки по Москве
Мы с папой много ходили и ездили по Москве – в дни моих каникул или, до моего поступления в школу, в папины выходные. Дело в том, что члены одной семьи редко имели общий выходной. У отца это могли быть 3–8–13–18-е и т. д., у матери – 4–9–14–19-е и т. д., у школьника – 1–6–11–16-е. В этом заключалось неудобство пятидневки. Позже (я не помню точно, но, кажется, в 1933 году) была введена шестидневка, и у всех рабочих, служащих и школьников выходные совпадали; отдыхали 6, 12, 18, 24, 30-го числа. На майские и октябрьские праздники получалось по три выходных, а расписание, например, в школах составлялось на 1, 2, 3-й и т. д. день шестидневки. Такой порядок продержался до лета 1940 года, когда вернулись к семидневной неделе.
Так вот, когда мы вместе были свободны, мы с папой много гуляли по московским улицам. Побывали мы, вместе с мамой, и в музеях. В Третьяковской галерее мне больше всего запомнились “Дождь в дубовом лесу” Шишкина и “Боярыня Морозова” Сурикова. До этого я не бывала на выставках картин, а тогда, после всего увиденного, я начала сомневаться в своих способностях к рисованию: никогда мне бы не хватило терпения нарисовать, например, такую дверь, как у Верещагина. Были мы и в Историческом музее – ничего не запомнилось мне оттуда, помню только, что я в окно выглядывала на Красную площадь и размечталась, что я – русская царевна и живу в этом доме лет триста назад. Еще мне нравилось, что в музеях люди говорят вполголоса и гулко слышатся иногда шаги.
Хорошо помню, как мы ходили в храм Христа Спасителя, даже запомнилось, как мы шли туда по бульвару. Мы забрались очень высоко, на башню храма, и оттуда с открытой галереи смотрели на Кремль. Мама сказала, что не может смотреть вниз, потому что у нее кружится голова; это меня удивило – у меня, наоборот, кружилась голова, когда я смотрела вверх на стены и купол здания. Несколько раз мы ездили на Воробьевы горы – туда долго-долго надо было ехать трамваем по пыльному шоссе, и казалось, что мы едем где-то в деревне. Зимой на Воробьевых горах был сооружен деревянный спуск, с которого смельчаки съезжали на санках. Позже, кажется, летом 1932 года, открылся ЦПКиО, мы сразу поехали туда посмотреть и были разочарованы. У входа стоял большой деревянный павильон, в котором было прохладно и пахло мокрыми опилками; здесь можно было поиграть в шахматы, шашки, бильярд. Сам парк, пустынный и знойный, ничем не привлекал взгляда. Были сделаны дорожки, несколько круглых клумб, расставлены скамейки, но трава росла редкая и до самого Нескучного сада не было тени – деревья, высаженные вдоль дорожек, были подобны палкам и не все принялись. Позже мы с мамой и одной ее знакомой с дочкой ездили в Нескучный сад: там нам понравилось, мы с этой девочкой лазили на горки, обследовали гроты, и все хорошо отдохнули в тени старых деревьев. Однажды, когда мы возвращались от дяди Эли зимним вечером, папа взял извозчика и попросил ехать медленно, чтобы мы могли лучше посмотреть Москву. Помню, как мы ехали по Никольской, потом через ворота к Китайской стене выехали на Лубянскую площадь; папа рассказывал нам про Китай-город, показывал те здания, о которых он уже знал. А вообще-то ему самому было интересно: много ли увидишь днем из переполненного трамвая…
Мы с папой очень полюбили Москву и стали ее патриотами: помню, как позже папа гордился новым метро, как следил за постройкой новых зданий в центре. До самой войны мы по выходным, пока мама готовила обед, часто ходили гулять по городу, и нам очень нравились эти прогулки. Запомнилась, например, та, после которой мы навсегда перестали называть друг друга папой и Лорой. Был первый день папиного отпуска. Мы спустились по крутой улице к Яузе, прошли по Солянке и сели отдохнуть на бульваре за площадью Ногина. Папа развлекал меня всякими загадками: что такое четыре ноги, сверху перья; если отнимешь одну ногу – полетит? А в названии какой птицы сорок “а”? Ничего я не могла отгадать, вторую загадку – хотя бы потому, что не знала название птицы сороки. Потом мы пошли по Ильинке, и тут я начала ныть: “Хочу пить”. Я прекрасно видела, что на этой улице с питьем безнадежно, но продолжала канючить и надоела папе так, что он начал меня дразнить: “Джим, хочешь соску?” Бог знает, откуда ему пришли в голову эти слова, этот Джим и почему я ответила: “Ну и ладно, я – Джим, а ты зато Билль!” После этого мы стали с ним изображать в беседе двух старых пиратов; я совершенно забыла, что хочу пить, а прозвища эти отчего-то сохранились на всю нашу совместную жизнь. Мы только так и называли друг друга, и уже через год у меня бы язык не повернулся сказать “папа”. Билльчик и Джимчик. Видимо, мне это было по душе, потому что папа через этого Билля стал моим узаконенным товарищем (которого я и так в нем видела), а я стала как бы сыном, которого ему так хотелось иметь. Позже и Ира Шустова, и моя тетя Зина[26]26
Зинаида (1897 (24.04) – 1951 (26.09)). Моя любимая Зинаида – черноволосая, стройная, с восточными чертами лица, в молодости красавица. Окончив школу, она года два провела в развлечениях с веселой компанией друзей, а потом из толпы поклонников вдруг выбрала наивного голубоглазого чудака Сережу Леви. Она родила ему дочку, которую, так же как дочку Ильи, назвали Юдифью. Была она хорошей матерью и верной женой, но, будучи полна веселья и кипучей энергии, продолжала и в Баку, куда они переехали, проводить вечера, веселясь в компании интересных людей. Она хорошо пела и писала неплохие стихи. Однако в начале 1930-х Сережа увез ее на свою родину, в Ленинград, и там сразу кончилась ее веселая жизнь, и она хлебнула горя с суровой свекровью. Тетя Зина в моей жизни занимает большое место – если не по времени нашего с ней общения, то по значимости.
[Закрыть] тоже не называли папу иначе как Билльчиком.
Еще родственники
В 1932 году я познакомилась еще с некоторыми папиными родными. Летом, проездом в Ленинград из Баку (или Ташкента?), заезжали дочка и муж папиной сестры Зины. Не знаю, почему ее не было с ними – ее я увидела только на следующий год, но Сергей Семенович был уже и сам по себе примечательной фигурой. Уже внешность у него была необычная: высокий, костлявый, с огромным горбатым носом и небольшими предобрыми глазками такого ярко-небесно-голубого цвета, какого я ни у кого больше не видела. Лысоватая голова его была всегда гладко выбритой и загорелой, он любил бывать на воздухе. Одет он всегда был необыкновенно чисто и опрятно. И он был ужасно рассеянным; он беспрестанно что-то нашептывал, иногда еще писал правым указательным пальцем на левой ладони, никогда сразу не откликался, когда его звали. Все движения его были суетливы, хоть и малоэффективны, он часто притоптывал или шаркал ногами и покашливал. Рассказывали, что однажды, когда они с Зиной возвращались из гостей домой и он нес на руках маленькую спящую дочку, он вдруг остановился и ахнул: “Зиночка, мы же забыли взять Юденьку!” Работал он инженером-сметчиком в Гипроалюминии. По-видимому, на работе он рассеянным не был, потому что его там очень ценили и уважали. Моя двоюродная сестра Юдя была на пять лет старше меня, тоже высокая, глазами и носом похожая на отца, но голова ее была вся в густых русых кудряшках. В тот свой приезд они оба носили на голове тюбетейки, привезли и мне одну, расшитую золотыми нитками, но она оказалась мне мала.
Потом приезжала тетя Матильда[27]27
Матильда (1892–195?). Матильда в детстве и юности много помогала в семье, нянчила младших. Рассказывали, что как-то раз, держа на руках годовалого Моисея, она танцевала по комнате и зацепилась юбочкой за кипящий самовар; весь кипяток вылился ей на ноги, но у нее, девятилетней, хватило чувства ответственности и присутствия духа поднять младенца вверх и швырнуть его на далеко стоявший диван. Врачи тогда и не надеялись, что она выживет, однако через несколько месяцев она поправилась, правда, обе ноги у нее на всю жизнь остались в рубцах. Зато спасенный братишка с благодарностью вспоминал об этом до глубокой старости. Матильда училась медицине, сначала на каких-то курсах, потом года два жила в Берлине, где закончила образование. После этого она всю жизнь прожила в Баку, считалась хорошим хирургом, очень любила свою работу, но личная жизнь ее не сложилась. Была у нее в юности какая-то неудачная любовь, на этом все кончилось. Она так и осталась одна.
[Закрыть]. Мы встречали ее на вокзале, поезд опаздывал на несколько часов, и, пока мы ждали, на привокзальной площади беспризорный выхватил у мамы из рук одну кожаную перчатку. Тетя Матильда вышла из вагона с двумя чемоданами в залатанных чехлах и с чайником. Меня очень поразил этот чайник. Тетя была невысокого роста, полноватая, с громким писклявым голосом, она сразу на перроне стала рассказывать, как в пути приняла роды у одной пассажирки – она оказалась единственным врачом в поезде. Кричала она так громко, что все люди на нее смотрели, и я сразу решила, что она мне не нравится. Так я до конца и не любила ее. Хотя человек она была в общем-то веселый и добрый, всегда привозила и присылала мне подарки, притом не какие-нибудь, а самые мои любимые – книги. Она все время во все вмешивалась и теребила меня. “Ах ты, малышка”, – сказала она при встрече, и в мои 8–9 лет мне это показалось обидным. Но дальше было еще хуже. Она стала называть меня то “обезьянкой”, то “зеленой крысой”, очевидно, за мою вертлявость и бледное лицо. Ладно бы она звала меня так дома, но и позже, когда мне было уже лет двенадцать, она могла спросить на улице: “Обезьянка, а ты вообще-то умеешь уже ходить с зонтиком?” Или, ехали мы с ней в переполненном трамвае, а она вдруг как запищит на весь вагон: “Зеленая крыса, ты где?” Я, конечно, не откликнулась, но она меня нашла и опять закричала: “Зеленая крыска, так вот ты где, ах ты, обезьянка”. И уж конечно, на нас глазел весь вагон.
Сразу, как она вошла к нам, она сказала: “Покажи-ка мне свои рисунки, твой папа говорит, что ты у нас художница! А что означает у тебя здесь в углу надпись “кор. с”?” Она ничего не означала, но я буркнула: “Картина”. “Ах, ах ты, малышка, а я думала, ты грамотно пишешь! Надо “карр-карр-карр-тина”! Я вижу, что ты красками не умеешь рисовать. И почему у этой девочки пальцы – просто черточки? Попробуй-ка лучше рисовать карикатуры, нарисуй мне и пришли в письме, я там в Баку покажу художнику…” “А ты знаешь, что ты за мелодию поешь, зеленая крыса?” – “Это нам учительница играет, когда мы входим в зал”. – “Смотри, смотри, совсем правильно ты поешь, ура-ура-ура! Ведь это Чайковский! Почему же ты не учишься играть на пианино? У нас в Баку Женечка уже три года занимается музыкой”. Как будто от меня зависело, учусь я играть или нет. Мне, конечно, очень бы хотелось учиться музыке, но меня так злило, что тетя Матильда во все ввязывается, что я проворчала: “Женя играет, а я не хочу”. “Вы послушайте, послушайте, обезьянка, что это за слово такое – “намедни́”, где ты это могла услышать? И еще ты сказала “спи́рва”, кто же так говорит? Это же “сперва́”!” Где я могла это слышать! Во дворе, конечно. И прежде всего у Нюши. Назло тете Матильде я продолжала произносить “спи́рва” – в ее присутствии только, конечно.
Мы с Нюшей Шубиной создали “Общество зеленых шапок”, сокращенно “Зелшап”. Под моим руководством мы играли в разные игры. Один раз нам довелось быть сыщиками: мы на самом деле чуть не поймали преступников. Однажды наш переулок огласился громкими воплями: кричала одна из жительниц тупичка напротив нашего дома. У нее кто-то украл двух кур – только что она этих птиц видела, а за кустами стояли какие-то парни. Собравшиеся вокруг люди сочувствовали ей, но только мы с Нюшей поняли, что надо же кому-то пойти и поискать похитителей. “Мы с тобой будем сыщики”, – сказала я, это слово я как раз перед тем где-то вычитала. Мы стали ходить вдоль узкого прохода между дощатым забором и задней стороной нашего дома, туда выходили двери черного хода. “Мы сыщики! – кричала я. – Мы поймаем вас, воры, которые взяли кур! Лучше сдавайтесь сами, мы знаем, где вы!” И вот, когда мы двинулись обратно, мы заметили еще издали на ступеньках перед одним из выходов большую миску, которой раньше не было. Мы подбежали и не поверили своим глазам: она была доверху наполнена куриными перьями. Кто-то видел и слышал нас и решил подразнить. Сначала я хотела отнести эти перья пострадавшей женщине, чтобы она посмотрела, ее ли кур эти перышки, и мы бы тогда показали ей, где нашли их. Но потом мы испугались: воры, наверное, откуда-нибудь с чердака следили за нами, и, если мы выдадим их, могли бы, чего доброго, убить нас. Нюша даже всплакнула, когда я ознакомила ее с такой перспективой, и мы больше не говорили никому, что мы сыщики.
Лето 1932 года я какое-то время опять ходила на площадку, но уже другую, при школе. Не помню никаких подробностей, знаю только, что после обеда нас там тоже укладывали спать (на матрацах, в физкультурном зале). И один раз приезжал мужчина и рассказывал всем собравшимся на школьном дворе про гражданскую войну. Мы потом все пели “По долинам и по взгорьям”. Не только я, а все ребята неправильно пели: “Наливалися знамена – кумачем последний раз!” Лично я думала, что есть такой глагол, – “кумачить”, что ли, – и он означает что-нибудь вроде “ударить, идти в наступление”. Тогда же один комсомолец объяснил нам, что надо петь “последних ран, кумачом последних ран!” Но я уверена, что все равно мало кто знал, что такое “кумач”.
Глупости и шалости
Если в Берлине глупости мои были чаще выдуманы не мной, а мальчишками-соседями, то на Воронцовской я уже действовала самостоятельно.
Перед отъездом в Москву бабушка подарила мне детское серебряное колечко с гранатиком. Оно мне нравилось, и я часто дома его надевала. Как-то я сильно ударила рукой по стулу во время какой-то игры, и колечко раскололось на две половинки. Я так испугалась, что меня будут ругать, что решила лучше спустить обе половинки в уборную. Надо сказать, что мама, вообще равнодушная к кольцам и украшениям, так и не вспомнила о моем колечке. А вот я потом жалела о своем поступке.
А во время моего увлечения географией я как-то сочинила небольшую пьеску из жизни албанского народа. Я понятия не имела, что за люди живут в Албании, но мне понравилось название этой страны, желтый цвет, в который она выкрашена в атласе, и ее расположение на карте. Пьеску эту я решила разыграть вместе с Нюшей, и мы разучили роли. Потом сделали билетики и пригласили на представление моих родителей и Нюшину маму. Я надела свое самое красивое и нарядное платье, из нежно-розового шелка с нашитыми внизу розочками из кремовых кружев, оно было куплено еще у Вертхайма! Не то чтобы это платье очень подходило для моей роли, ибо я изображала борца за свободу Албании, но очень уж хотелось мне хоть раз нарядиться. Первое действие прошло благополучно, с аплодисментами. Во втором действии борцы за свободу должны были с огромной толпой последователей бежать через горы в Болгарию. Последователей играть было некому, поэтому в их роли выступали все мои мишки и куклы. Я связала их последовательно веревкой, конец которой английской булавкой приколола к спинке своего платья. Я думала, что если я побегу, то повлеку всю эту толпу за собой. Но получилось так, что я-то убежала, но последователи остались на месте с длинной полоской розового шелка, выдранного из моего платья. Пьесу приостановили. Не помню, насколько сильно меня ругали, но платьице пришлось выбросить.
А однажды родители с утра куда-то ушли, а я обнаружила в буфете вазу с ирисками. Конфетами я в те времена еще не очень интересовалась, но эти ириски я попробовала, и они мне понравились. Съев три штуки, я поняла, что делаю что-то не то, и для компенсации решила собрать со стола посуду после завтрака. Еще ириска. Вымыла посуду. Еще ириска. Вытерла посуду. Ириска. Вытерла пыль в комнате. Ириска. Подмела пол. Две ириски. К приходу родителей все вокруг было прибрано, а ваза с ирисками пуста. Почему-то это сразу бросилось им в глаза: Lore!!! Они изобразили такой ужас и негодование, что я не знала, куда деваться. “Это же настоящее воровство!” – кричали они. Потом мама сказала: “Боже мой, если об этом узнает дядя Эля…” Я еще больше испугалась. “Такой позор, вообще никому нельзя рассказывать!” Все эти слова я воспринимала совершенно серьезно. Я поверила, что я – преступница-воришка. В конце концов меня простили, но только лишь потому, что я вымыла посуду и прибрала комнату: это оценили, так как я делала такое чрезвычайно редко.
Во время чтения я как-то, послюнив палец, протерла на полях книги дырочку. Потом, как мне сейчас кажется, это стало каким-то нервным заболеванием, и при чтении я не могла отделаться от этой привычки. Мама обнаружила дырочки, всплеснула руками и страшно отругала меня: “Что еще скажет папа, когда увидит”. От страха я в тот вечер пораньше попросилась лечь спать и к приходу папы притворилась спящей. Я думала при этом, что во сне люди совершенно не шевелятся. И лежала лицом к стене, чтобы не заметили, как я моргаю закрытыми веками, и все время следила, чтобы не двигалась моя рука поверх одеяла. Муки были ужасны: как назло, у меня то чесался лоб, то ухо, мне мешала какая-то складка подушки под щекой, меня душило одеяло. Мама дала папе ужин, он поел, почитал газету, потом спросил, здорова ли я и почему так рано уснула. Тут мама вспомнила и все ему рассказала, показала испорченные книжки. Когда я услышала, как он громко втянул ртом воздух от удивления и возмущения, я не вытерпела и вскочила на кровати; я стала плакать и кричать папе, что больше так делать не буду, и папа, конечно, не понял, что я сильнее была наказана не его сердитыми словами, а пыткой, которой подвергла себя сама, пролежав на шевелясь и еле дыша почти час!
В ноябре 1932 года, к великому огорчению нашему и соседей, вернулась из командировки в Америку Андреева со своим сыном Гариком. Оба они были одеты как последние буржуи. Женщина много курила, была очень резка и негодовала, что ее комната занята. Надо было срочно выезжать, а деваться было некуда. Не помню, куда мы поставили свои корзины, сундук и мебель, а сами перебрались опять в гостиницу[28]28
С нашими бывшими соседями Шубиными и Шибакиными мы изредка виделись – вплоть до самой войны. Шубины переехали в более просторную комнату на углу Больших Каменщиков. Дмитрий Иванович как-то заявился к нам на Панкратьевский, сидел со мной часа два, ждал маму. Он между прочим рассказал мне, что во время Первой мировой войны был в плену в Италии. “Я и говорить по-ихнему умею, – заявил он, – а́кыва – вода. А па́ни – это, стало быть, хлеб у них”. Маме он потом тоже морочил голову целый час, прежде чем набрался наконец храбрости попросить три рубля на водочку – за этим он и пришел. В 1938-м заехала однажды Нюша; она училась в бухгалтерском техникуме. Она осталась хорошей, скромной девочкой. Но разговор у нас с ней не клеился. Шубиных мы больше не видели. А Шибакина Александра Григорьевна раза два в год заглядывала к нам, и мама к ней тоже ездила. У нее росла дочка Танечка. Борис после 7-го класса пошел в авиационное училище, гемофилия у него прошла. Незадолго до начала войны Александра Григорьевна пригласила всю нашу семью к себе на ужин – приготовила богатое угощение, напекла пирогов. Последнее, что мы с мамой узнали о них, – это то, что погиб Борис. Но не на фронте, а на каких-то учебных полетах.
[Закрыть]. Станкоимпорт согласился оплачивать нам номер на седьмом этаже гостиницы “Ново-Московская” на углу Балчуга. Начался самый мрачный период моего детства.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?