Текст книги "Нагайна, или Измененное время (сборник)"
Автор книги: Людмила Петрушевская
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Затем наша совместная история (я и эти двое) развивалась, мы с Робертой и Тимом встретились еще на одной конференции, они уже сразу подошли, обрадовавшись. Тим был без девочки. Мать ее не верила в нетрадиционные способы излечения и больше не дала ему девочку везти из города Пензы. Но Тим уже жил с Робертой Борчиа, когда она приезжала из Италии. Приехав, каждый раз она звала его, он прилетал из Нижнего. Так длилось десять лет. Дочка Тима (он о ней ничего не рассказывал, но я следила за этим случаем) уже не чувствовала ног. Нельзя помочь тому, кто не верит. Роберта мне не верила. Особенно она не верила Клаудии. Возможно, тут была ревность.
Горе, чистое горе. Ну что же, вера – это самый редкий продукт столкновения обстоятельств, прорыв. Ее не зажжешь. Только чудом, только спектаклем – а я этого избегала. Этот театр был не для меня.
Такова предыстория.
Мы посидели в комнатке Роберты – они все на тахте, мы с Робертой – в креслах, и тут хозяюшка предложила поужинать в общей кухне этажа. Там стоит хороший стол.
Роберта с помощью Тима и Джоанны (мы с Клаудией остались сзади, как почетный караул) всунулась в свои ходилки и поволоклась, мы выступили за нею.
Тим шел на страховке, как обычно.
Клаудия тихо сказала мне, как она все уже поняла, у этого умершего ребеночка не раскрылись легкие после рождения, у этой внучки той женщины, которая должна сейчас нанести визит Роберте.
– Там плачут все, – сказала она. – Врачи пришли к ней в палату, хирург, акушерка, анестезиолог, отказываются от денег, говорят, что это их вина, надо было раньше делать кесарево. Ребенок в другой больнице в реанимации, да что толку.
– Да, – отвечала я. – Ужас.
Я уже побывала там. Крошечное существо лежало в огромном старом саркофаге, в аппарате искусственного дыхания, головка снаружи. В горлышке трубка.
Только что девочка Тима упала в лифте. Ее мать отправила подышать воздухом, воспитывала в ней самостоятельность. Лифт с девочкой приехал вниз, раскрылся и закрылся. Был поздний вечер. Она ждала там помощи, в далекой Пензе.
Мы тронулись в кухню, где стоял длинный стол с липкой клеенчатой скатертью. Босая Джоанна запалила газ под чайником, я выложила дешевый шоколадный тортик, будучи беднейшим слоем населения, Тим из сумки добыл всякие закуски в прозрачных коробках. Пришли еще итальянские студентки Роберты, притащили купленные внизу чипсы и пиво, посмеялись, познакомились, ушли.
Джоанна занялась тарелками и вилками-ложками.
– Стаканы попрошу! – провозгласил Тим.
Он нарезал колбасу, сыр, потом помидоры и огурцы своим складным ножом.
Вытащил (далее следовал целый ритуал), открыл и разлил первую бутылку вина, свой дар. Назвал его. Похвастался им.
Все уважительно посмотрели на этикетку.
Выпили.
Болтали, все забыв – что завтра Роберта уезжает, что она сильно сдала с прошлого приезда, что у меня тоже все идет пока что не как полагается, – вера, вера, где ее взять.
За Клаудией стоял мощный как бы пилон, поддержка. Ее красота и хрупкость, беззащитность и густая масса волнистых черных волос располагали к себе, а потом в дело шел другой ее дар – участливость и доброта. Любовь к себе, к драгоценному сосуду, одаренному свыше нечеловеческим талантом, переливалась и на остальных вокруг. Люди невольно все время старались ее тронуть, прикоснуться к ней.
Клаудия сидела сама не своя – может быть, она уже видела, как несчастная женщина, бодрясь, плетется от метро (она действительно там шла).
Внезапно вскочил Тим:
– Пойду ее встречу.
– Да, – ответила Роберта.
В этой комнате как будто все всё знали и видели через стены.
Мы замерли в ожидании. Роберта, у которой в свое время не смог родиться ребенок от Тима, тихо переговаривалась с Джоанной. Бедная Роберта! Наследственность там у них была с двух сторон – у Тима больная дочь, Роберта сама жертва. Ничего не могло получиться – и к счастью. Ребенок бы долго не прожил. Как этот, который лежал там, вдали, и его легкие работали под давлением аппарата. Тонзиллэктомия. Трубочка в горле.
Раздался стук многих шагов.
В открытой двери стояла немолодая красавица, которая вполне бодро поздоровалась, поцеловала Роберту, села за стол и сразу выпила налитое в стакан вино. Тим ей опять наполнил. Она еще выпила. Пошарила вилкой в салате, ничего не стала есть. Держалась отлично.
Завязался разговор – почему-то о театре. У женщины дергалась левая сторона лица. От этого она каждый раз слегка вздрагивала, но вела себя как ни в чем не бывало. Старалась не выделяться.
Разговор шел теперь о доме Роберты, о том, что там в нижнем зале можно поставить спектакль, какое-нибудь «ауто» на средневековые тексты с хором.
– Акустика у тебя отличная! – восклицала гостья, передергиваясь всем телом. – Кьеза что надо! Эко!
Оказывается, она в свое время заканчивала театроведение. Но как заработать на семью – она одна кормила маму и дочку. Пошла на телестудию. Снимала сюжеты. В кадр режиссерша ее так и не пустила.
Она говорила без умолку.
Почему-то она начала вспоминать смешные истории о своей дочке.
Ее дочь лежала теперь одна в реанимации, уже отойдя от наркоза, и разглядывала свои прозрачные руки. Время от времени она вытирала глаза руками и опять их разглядывала, шевелила пальцами. Вечер был, предстояла ночь. Из детской слышался хоровой плач детей, приближался срок кормления. Чего бедной женщине не было слышно – так это ритмичного шума работающей в далекой детской реанимации (за много километров оттуда) системы искусственного дыхания. Железные легкие стучали вполне бесперспективно уже двадцать четыре часа. В Красногорске были тяжелые роды, возможно, этот единственный аппарат очень скоро понадобится другому ребенку. Тогда конец. Сестры уже почти не заходили в эту палату.
– Я ей говорю: кататься? Как она любила качели! У нас качели висели на притолоке, на гвоздях. Муж с нами не жил. Я сама вбила гвозди, повесила. Стоит моя мартыша, маленькая-премаленькая, смотрит на качели, руки тянет… Я говорю так вопросительно: «Кататься?» Потом она что-то сообразила и говорит: «Катятя». Я тут же ее посадила, и так несколько раз. Как собаку Павлова я ее дрессировала. Это было ее первое слово, «катятя».
Она опять вся передернулась, улыбаясь, и допила свое вино залпом.
Тим щедро налил ей. Он готов был хоть чем-то ей услужить.
Господи! Там, далеко, что-то происходило в детской реанимации.
Вот.
Туда, не глядя в сторону аппарата, вошла медсестра и опустила несколько тумблеров на приборной доске, то есть отключила аппарат искусственного дыхания.
Казнь.
Но на этом процедура еще не закончилась.
Предстояло вынуть тельце из саркофага.
* * *
– Ольга, – все взвесив, сказала я. – Вашу дочку зовут Вера?
– Да, Вербушка, да, – дернулась она с вызовом. – Откуда…
– Она родила?
– Д-да… Но…
– А как вы назвали ребенка, Глаша?
– Да-да. Но… Откуда…
Она беспомощно, вопросительно посмотрела на Тима.
– А что у вас происходит сейчас? – безо всякого смысла продолжала я.
Тим свирепо зыркнул на меня. Клаудия расширила глаза. Буквально как раздвинула веки. Роберта глядела в стол, задумчиво поглаживая свой стакан. Машинально поглаживая стакан, как будто он был живым существом, а она его успокаивала. Она вообще, видимо, не могла понять, как я такое могу говорить.
– О, я сейчас – сейчас я беру две группы детей, буду делать театрик. Занятия прямо с сентября. Плата небольшая, – щебетала Ольга упавшим голосом. – Но… С детьми так весело…
Она заплакала наконец.
– Вы давно мечтали о внучке?
– Оля! – сказал ей Тим. – Все. Кончайте пить. Я сейчас пойду вас провожу, поймаю тебе машину.
– А много заплатили врачам? – продолжала я свой бестактный допрос.
– Ой! Все что было! Я серебряный портсигар моего папы продала! – радостно воскликнула несчастная. – Мама лежит, но свое согласие дала. У Вербушки ведь муж погиб… На мотоцикле на дерево налетел… Торопился к нам. Был дождь. Ребенок – это единственная память о нем. Молодой прекрасный человек. Хотел девочку, назвал ее Глаша. Беременность протекала трудно.
Оля старалась не плакать.
Слезы лились у нее ручьем. Она вытирала их пальцами. Как ее дочь там, в больнице.
Тим встал.
– Оля, – сказала я как можно более участливо. – Вы хотите, чтобы ребенок был жив? Вы хотите?
– Совсем уже… ты, – наконец рявкнул Тим.
Роберта сидела в полной неподвижности.
Но Клаудия – Клаудия начинала понимать.
– Надо очень верить и хотеть, – произнесла я какой-то чужой текст.
– А… Что? Что? – с безумным выражением на лице сказала Оля. – Есть какие-то… какие-то…
– Я жду ответа. Хотите?
Господи помилуй, чистый театр.
– Как это… Я хочу, – неуверенно отвечала Оля, жалкая съежившаяся тень. – Как бы я хотела! – вдруг зарыдала она. – Девочка моя!
– Роберта, хочешь?
Роберта подняла на меня свои рыжие глаза и ответила:
– Хочу. Вольо.
– Веришь мне?
– Ну…
– Веришь мне?
Тим молчал, ни на кого не глядя. По-моему, до него начинало доходить.
Рядом поднялась горячая волна помощи, светлая, обволокла меня.
Клаудия.
– Веришь? – повторила я как настоящая актриса, с нажимом.
– Верь ей, – пробормотал Тим.
– Я верю! – давясь от слез, бормотала Оля. – Верю, верю!
– Кредо, – как-то неуверенно качнула головой Роберта. – Верю.
– Ты веришь? Роберта!
– Роберта! – мотая головой из стороны в сторону, сипло сказала Оля. – Роберта!
Как будто в этом была ее последняя надежда.
Роберта посмотрела на меня:
– Кредо.
И, как бы покашляв, сдавленно повторила:
– Кредо! Верю.
Наконец. Чистый спектакль у меня.
Завибрировал, заиграл идиотскую музыку чужой мобильник.
Где-то там, вдали, в детской реанимации, растаяло черное пятно. Так называемое П-О.
– Это… Это мой, это в сумке, – закопошилась Оля. – Где сумка… Там, на полу… Простите…
Музыка все бренчала. Удивительно не к месту.
Долго все оглядывались, смотрели под стол.
Шли секунды.
Телефон замолк. Повисла пауза.
Все растерянно смотрели, шарили глазами, нагибались.
Оля хлопотала больше всех. Она думала теперь, жива ли дочь. Движения стали резкими, нелогичными. Она хваталась за голову. Страх затопил ее, как огромная волна.
Вдруг мобильник опять завелся, как шарманка.
Тим наконец пошарил у себя за спиной и преподнес Оле сумку, внутри которой играла музыка.
– О… Сейчас…
Глупая музыка назойливо играла.
Оля наконец поймала в недрах сумки телефончик, музыка вырвалась наружу. Стоп.
Слезы лились на кнопки.
– Да? Але! Вербушка, ты?! Господи, Вербушка… А? Что?
Оля тут же стала голосить. Кричала, мотала головой:
– О-о-о! Боже, боже! Да?.. Да?!! Ах-х… Господи! Что надо, скажи? Ой… Да? О-о-о! Можно? Я конечно, я сейчас приеду!
Где-то там, в детской больнице, в реанимации микропедиатрии, только что, несколько минут назад, замолк аппарат искусственного дыхания. Остановился. Медсестра вытащила тельце, небрежно, чтобы не смотреть, подхватила его тремя пальцами за ножки, оно повисло вниз головой. И тут же тихо закашлял крошечный человечек, еле-еле закашлял. Поперхнулся. Медсестра затряслась, взяла ребенка как следует, прижала к груди. Он сипло покашлял опять. Сестра хотела выбежать, но потом набрала номер внутреннего телефона – кое-как, одной рукой. Вошел врач. Детеныш разлепил глазки, туманно посмотрел, пошевелил губами. Опять покашлял, хрипло, через трубочку в горле.
Не веря себе, врач глядел на приборы.
– Ну что? Отключила? – сказал он. – Дышит сама. Живет. – И тихо добавил: – Ура. Надо промыть трубку. Давай. Сообщаем туда.
– Тим, позвони в Пензу, – сказала я.
– Что-то случилось?
– Пусть ее мама вызовет лифт. Саня сидит в лифте.
– Какой лифт?..
Роберта как могла быстро протянула ему мобильный. Она уже верила! Ольга вернулась от дверей, тоже положила перед ним свой мокрый телефон, потом взяла и вытерла его обшлагом рукава и стояла, не глядя на меня, но вся обращенная именно в мою сторону. Тим набирал номер на Робертином аппарате.
У Тима тряслись руки.
– Але! Это Тимофей. Здравствуй. А Саню можно? Гулять… Так поздно гулять? А то. Не важно что. А пойди-ка ты вызови лифт… Крикни Саню. Попробуй вызови лифт, говорю. Я перезвоню.
И он выпучился в пространство.
Роберта, главное дело моей жизни, остающаяся жить Роберта радостно, спокойно ждала нового чуда.
10 октября 2004 г.
Призрак оперы
В результате ни из кого не вышло ничего, ни из тех двух, которые пели тогда в пустом зале маленького пансионата далеко на захолустном юге, ни из того третьего, который вошел в этот зальчик и увидел тех двух: а они, ни много ни мало, пели дуэт Аиды и Амнерис, «Фу ля сорте» из Верди, знай наших, сложный диалог меццо и сопрано, имея при себе заранее привезенные ноты.
«Делль армиа туои», – вдохновенно лилось.
То есть мир их не узнал никогда. Одних потому, что возможностей не было, другого потому, что он не хотел. Об этом позже.
Тот, третий, видимо, прислушивался с улицы к пению, а как вошел – неизвестно, сквозь обслугу и дежурных. Сами они, сопрано и меццо, с трудом договаривались с персоналом, обещали дать в пансионате концерт. «Та тю, та кому вы нужны. Нам это неинтересно», – открыто комментировала дежурная, получившая мзду.
Но и то сказать, в это время, час спустя после завтрака, население пансионата гужевалось на пляже, так что певичек стали пускать. Небольшая приплата – и зал как бы в вашей аренде.
Что делать, единственное место в поселке с фортепьяно, да и то слегка раздолбанным.
Тот третий свободно вошел и сел неподалеку в зале, тихо стал слушать.
Сдержанно похлопал в конце. Те две засмеялись, поклонились.
Пошушукались и спели дуэт Лизы и Полины, с особенным удовольствием. У них там были свои штучки, одновременность, такое синхронное плавание. «В тиши ночной» в финале.
Потом третий поднялся на сцену, сел тапером, стал подыгрывать, иногда руководя свободной рукой, как хормейстер, т. е. закрывая слишком открытый звук или продолжая диминуэндо до написанного композитором предела.
Певицы почувствовали себя удивительно свободно. Это был тот случай, когда хотелось для кого-то раскрывать свое дарование, когда оно распространялось даже выше природных пределов.
Для такого случая припасена формула, обозначающая вдохновение, – «полетный звук».
А одна поющая частенько говаривала другой, что с Клавкой хочется петь лучше и лучше, что-то доказать, а со Шницлер вообще дело не идет: разница в педагогах.
(Клаудия была учительница на стороне, жила в роскошной гостинице «Метрополь». А Шницлер работала как пьявка в том институте, где училась сопрано. Буквально требовала, требовала и требовала улучшать одни и те же партии к зачетам и экзаменам. Четыре вещи долбить целый семестр!)
Но Клавка брала очень много за урок, у нее был психологический тормоз: свист в ушах при чужом пении. Мучительный эффект, результат насильственного преподавания за деньги. Редко-редко свист уступал место чувству покоя, это когда у вокалистки прорывалось настоящее.
Ученицы чувствовали себя виноватыми перед Клавочкой, но перли и перли, несли и несли деньги.
А Шницлер преподавала официально в институте, завкафедрой и все такое, но с ней дело не шло.
То есть дело в учителе, как он вынет из горла звук. Как?
Тот, кто пришел и сидел теперь за роялем, почти не участвовал в пении. Иногда производил легкий жест тонкой, хрупкой ладонью. Как бы приподнимающей горстку пуха. Или как бы опускающей выключатель, тогда они, обе певицы, мгновенно замолкали разом, что есть важнейший в дуэте момент одновременного окончания фразы.
Он почти все время молчал, но уровень был виден сразу. Играл не то что бы с листа, но по памяти ВСЕ.
Сразу чувствовалась, однако, некая дистанция. Он был профессионалом высокой пробы, хотя маскировался под простоту.
Его даже хвалить было неловко.
Сопрано перестала драть горло в особенно высоких и трудных местах, хотя большим диапазоном она похвастать не могла и брала криком. Малый голос.
(Клавочка ей однажды сказала, что можно орать, все равно у нее громко не получится.)
Притом сама же Клавка частенько мучительно морщилась. Явно шел внутренний свист.
Клавочка не скрывала, что давно бы избавилась от сопрано, но та цеплялась за уроки как за последнюю надежду. Всё несла педагогу, все деньги.
Она зарабатывала много как преподавательница теории и сольфеджио, готовила учеников в свое училище и консерваторию, драла с них по полной. Все относила Клавдии.
Это было как наваждение. Сопрано верила в то, что Клавочка ее вывезет. А может, дело было не в этом.
С меццо дела обстояли проще – она давно попрощалась с идеей стать певицей, преподавала в том же училище по классу аккордеона, хотя закончила как пианистка.
И пела с сопрано за компанию свои вторые партии. Это у них была отдушина в жизни.
Хорошим, верным низким голосом она вторила сопрано.
Ей, этой меццо, свободно можно было бы петь в кабаках, да еще и с аккордеоном, и сопрано иногда строила за подругу планы возможного будущего.
Сопрано бы в кабак не взяли. Так она сама говорила. Еще не время!
Однако ничего не получалось, времени у аккордеонистки не было, пробивной силы никакой. Вообще сил на жизнь.
Да и желания тоже.
Аккордеонистка-меццо тихо жила с дочкой и мамой, внешность имела среднюю, за собой особо не ухаживала.
Ее бы поставить на каблук, надеть сверкающий паричок, платье накинуть как на вешалку, т. е. бретельки и красивую тряпочку выше колен – классная бы получилась картина. Но тяжелый развод в анамнезе, неверие в себя, час двадцать до работы и еще дольше обратно (результат развода и разъезда, квартира почти в деревне) – и имеем результат: тусклые волосы и лицо, унылый взгляд, уходящий в сторону.
«Ты чисто как после траура! – восклицала темпераментная сопрано. – Хватит уже!»
Сопрано же, в свою очередь, с каблуков не слезала даже на пляже, охотно трахалась при любом случае и носила притемненные очки размером в маскарадную полумаску, чтобы никто ничего не разглядел, потому что мнение о своем внешнем виде у нее имелось самое трезвое. Что не мешало ей любоваться на себя в любое зеркало. Косметики она употребляла сколько поместится.
Но притом женщина она была организованная, бодрая, трудоспособная, тоже с разводом и тоже с дочкой и мамочкой.
Удивительно слаженно теперь звучал их дуэт, и редкие обгорелые поселенцы, не могущие идти на пляж, постепенно стянулись в зальчик и даже начали хлопать.
На закуску сбацали дуэтом медленное танго Эдит Пиаф, жизнь в розовом цвете, аккомпаниатор и тут не сплоховал. Даже меццо оживилась и сымпровизировала недурную втору.
Зрители устроили овацию втроем.
Но тут всунулась менеджер, что сколько можно, женщины.
То есть пора выметаться.
Пошли в кафешку для своих, где обедали хозяева окрестных лавок, саун и обменных пунктов. Сопрано всегда сорила деньгами на отдыхе. Заказала полный стол.
Новообретенный незнакомец не пил, не ел, сказал, что спасибо, сыт, прихлебывал минералку и оказался Оссиан.
– Как? – вылупилась сопрано. – Осьян?
Он не ответил. Потом, спустя какое-то время, долго они решали, как же на самом деле его звать.
Сопрано, простая душа, минуя все сложности, в конце концов стала обращаться к нему как к простому, случайно обретенному соседу по столу: «Слушайте, вы, вот вы!»
Это была фраза какого-то телевизионного юмориста, таким образом шутливая сопрано начинала разговор с незнакомыми.
На вопросы он не стал бы отвечать, это ясно.
Сопрано притормозила со своими застольными шуточками.
Меццо спокойно ела, пила вино, отдыхала душой, видимо.
И так постепенно, шаг за шагом, возникла какая-то редкостная атмосфера застенчивости со стороны певичек.
Однако говорить было надо хоть что-то, и сопрано снова завела рассказ о своей учительнице по вокалу. Она ее неумеренно хвалила:
– Я ведь каждый день беру уроки, я лечу к ней буквально как на крыльях. Отовсюду!
Меццо, до той поры молчавшая, вдруг живо возразила:
– Ты так всю жизнь будешь на нее пахать, на свою Клавдею. Это же известный способ. Это как бегать в казино. Как наркотик даже. Подсадить человека на обучение – известная удочка! А Клава твоя десятой части не умеет того, что умел ее учитель.
– Ты, – обрушилась сопрано на меццо, – ты откуда знаешь, любовница дядьки, ты не испытала еще в жизни такого счастья, как я!
Меццо ответила:
– Да знаю, не испытала. Тут, кстати, в Еникеевке, что ли, живет такой же гуру. Лет ему что-то девяносто. Мне о нем говорили. Километров двести отсюда по побережью. К нему ездят даже из Москвы. Он ставит дыхание. Разбирает вещи по слогам, каждый слог отдельно ставит. Я слышала о нем. Месячный курс, семь часов в день, стоит чуть ли не как старую иномарку здесь купить. И представляешь, некоторые московские сдают свои квартиры, переселяются к нему. А кто-то побогаче летает на уик-энды.
– Клаудия называет его мошенником и жуликом, – отвечала сопрано. – Каравайчук, что ли? Ты к нему сама ездила, скажи?
– Не знаю, как он о ней отзывается, – парировала меццо. – Наверно, еще похлеще.
– А, сама ты такая же, как я! – задорно, чтобы смягчить ситуацию, воскликнула сопрано. – Тоже имеешь цель! Только ты деньги жалеешь. А Клаудия одна.
Гость все молчал.
– Я тебя хотела взять к Клавдии, – сказала сопрано беззаботно. – Но старуха берет так много… Живет в «Метрополе» в потайной квартире. Ее кухня окном имеет нижнюю часть купола ресторана.
– Еще бы! С таких доходов.
– Ей знаешь сколько лет? И она мне обещает столько же, – понуро сказала сопрано. – Но я не хочу. Чтобы мою дочь старухой увидеть? И не дай бог, она за мной с горшком будет ходить?
– А сколько же ты наметила? – горько спросила меццо.
– Я еще не рассчитывала, успокойся. Сейчас одно, через двадцать лет другое будет. Старики цепляются за жизнь! – торжественно заключила сопрано и расплатилась за всех.
Обед закончился.
Вышли на знойную улицу.
Шли и шли, неведомо куда. Гость не прощался.
И тут сопрано не выдержала, вдохновилась и все-таки выступила с многозначительной, не раз уже бывшей в ходу репликой «Куда мне вас проводить».
И выразительно посмотрела на Оссиана через свои притемненные очки.
То есть имелось в виду, что она пойдет к нему на эту ночку.
Оказалось, что пока никуда. То есть он только приехал и нигде не угнездился.
И неожиданно он согласился остановиться на квартире у певиц.
– У нас же четыре койки! – сияя, несколько раз подчеркнула сопрано, надеясь его убедить. – Домик в саду! Даже две комнаты с удобствами!
Он не возражал. С искренней такой простотой несколько раз кивнул. Вообще показался ангелом добра.
С ним был небольшой рюкзак.
Как он был одет, они так и не вспомнили потом. Не до того было. Что-то светлое, обыкновенное. Бедное.
И очень уж просто он позволил женщине заплатить за себя в ресторане.
Тем более, как объясняла потом сопрано, он же не ел ни фига! И вино не пил.
Но они обе поняли, что он из тех мужчин, за которыми нужен глаз да глаз, которые мгновенно становятся объектом заботы. Одеть-обуть, накормить – это еще полдела. Не обидеть! Не задеть ни единым словом. Создать обстановку! Поддержать и обогреть эту беззащитную душу!
Придя, они оставили его в саду на скамейке и закрыли за собой дверь в домик.
Мигом они вымелись обе в одну комнату, все барахло перетаскали, подмели. Они предоставили ему, разумеется, лучшую комнату.
Все установили и расположили, украсили цветком (сопрано сбегала в сад и срубила розу).
Сунулась было хозяйка, нездоровая тетка с замотанной головой, зачем цветы ломаете, а на самом деле ее, как пчелу, привлекло нечто к новому цветку. Нужна была информация о том, кто сидел неподвижно в саду.
Она постояла, поглядела, исчезла и вернулась с новым большим полотенцем.
И опять остановилась, как пригвожденная, озирая чистенькую комнату на месте постоянной барахолки.
Две сопрано живо ее выставили хорошо поставленными голосами, минуя плаксивые угрозы насчет дополнительной платы:
– Ты и так, Галя, дерешь с нас за четыре места, хватит!
Оссиан при этом уже как-то не присутствовал у дома, незаметно исчез прогуляться. Но рюкзачок оставил на скамейке и, стало быть, к нему вернулся.
Затем пошли на море.
Тут вообще была комедия, потому что гость не стал раздеваться, прилег на притащенном для него белом шезлонге, даже не сняв туфель.
Но то, что он был в легкой белой рубашке и полотняных брюках, оказалось удивительно к месту.
Сопрано выступала в затянутом купальнике как в вечернем платье. Могла бы скрыть, то и скрыла бы колготками свои коротковатые толстые ноги – но все-таки ходила по этому случаю в специальных босоножках с каблуком под десять см, увязая в песке. Принесла себе пива, а гостю минералки без газа.
Трудилась, переваливалась сильно открытыми ягодицами.
Меццо была незаметна, с незаметным, худощавым телом и невыразительным, бедным лицом. И волосы имела бедноватые, подстриженные жидкие кудряшки серого цвета. Ничего не хотел человек делать с собой. «Ну ты же можешь, ну ты же можешь! – частенько восклицала сопрано. – Вон на вечере встречи ты же была самая клевая! Как на тебя все смотрели! Ну что тебе стоит, на, на, возьми тушь! Губы подкрась!»
Та только усмехалась. Видимо, ей было стараться не для кого. В свое время постаралась, и вот результат, спасибо, однажды заметила она, развод, отягощенный разъездом.
Вернулись с пляжа еще более зачарованные, сидели под грецким орехом за столом.
Дядька хозяин принес своего молодого вина в пол-литровых банках и вежливо удалился.
Настала теплая ночь. Повис месяц. Цикады грянули свою оперу. Трио и дуэты, хоры и соло рассыпались в невидимых окрестностях.
Меццо вдруг исчезла.
– Она ходит к хозяину в дом трахаться. Хозяйка спит отдельно в клуне. Она больная. Каждый вечер так, – внезапно поделилась с Оссианом сопрано. – Хотите персиков? Пойдемте.
Но за руку взять его не посмела.
На черной почве сада в полной тьме белели плоды.
– Это яблоки, это персики. Мы собираем в тазик, взвешиваем и платим ей. А иногда и с дерева рвем.
Так, наверное, должно было пахнуть в раю, компотный дух перезрелых фруктов.
Вернулись под орех. Стол стоял на забетонированной площадке, тут же недалеко таскалась, гремя цепью по бетону, неразличимая собака.
– Уголек, – позвала сопрано. – Он черный. Уголек!
Собака остановилась, потом опять пошла греметь.
Засипела вода из шланга в саду. Видимо, вышел хозяин на вечернюю поливку.
– Сейчас она вернется, – сказала сопрано.
Действительно, явилась меццо, села пить вино из банки.
– Ну как? – лукаво и пьяновато спросила сопрано. – Кончила?
Ей не ответили. Видимо, это был обычный вопрос.
Сопрано вдруг смутилась.
– Пойдемте нальем еще вина, – предложила она, вскочила и окликнула хозяина через весь сад.
Они пошли в подвал, где стояла на боку большая бочка, почти цистерна.
Хозяин снял шланг, вставил себе в рот, сделал ряд сосательных движений и тут же сунул трубку в банку. Мутноватая жидкость полилась как из его внутренностей. Каждый раз было такое впечатление. Что-то глубоко физиологическое.
– Нолил! – произнесла свою обычную шуточку сопрано.
Торжественно он сам отнес дело своих рук на стол и ушел сразу же.
Курили под звездами, свободные люди.
Затем хозяин возник у стола опять, постоял молча, повернулся, и меццо ушла с ним.
– Это уже называется раз-врат, – печально сказала сопрано.
И тут же она начала жаловаться.
– Я! – прозвучало в ночной тишине, полной звона цикад. – Я бы так не могла. Он ко мне подъезжал.
Никакой реакции не последовало.
– Но она несчастная. Это так, для здоровья. А вот вы, расскажите о себе!
– Да нечего рассказывать, спасибо, – милосердно ответил он после длиннейшей паузы. Расскажите лучше вы.
– Я учусь в институте заочно! Но это просто для бумажки, для диплома. Я у Шницлер просто так, для порядка. Но я ученица Кандауровой Клавдии Михайловны! Слышали? И больше ничья. Я ее не предам. Я ее реклама. У меня вообще не было голоса!
И тут она исполнила короткий вокализ.
Она не смотрела на Оссиана.
Он молчал.
Уголек даже перестал таскать цепь и замер.
Потом опять безнадежно загремел пустой жестяной миской.
– Я! – продолжала сопрано. – Я много зарабатываю, много трачу. Но и Клавдия много берет! Много! А я готова ей все отдать, все, только бы она вытащила мой голос. Только бы! У меня же совсем его нет. Ты слышал.
Он даже не кивнул.
Она продолжала в том же жарком тоне:
– Ты слышал. У меня аб-со-лютно камерный голос. А я буду оперной певицей! У Клавдии две ученицы пели, одна в Большом театре, другая в кино. Любовь Орлова, слышал такое имя? Ни у той, ни у другой не было голоса. Клавдии сто семьдесят лет или даже больше. У меня тоже нет данных для оперы. Клавдия имеет свою систему воспитания бессмертного голоса. Она его выводит. У меня сейчас диапазон две октавы. Будет четыре лет через десять.
– Спой, – попросил Оссиан.
Сопрано повертела головой, хлебнула вина:
– Не надо. Пока что не надо.
Он молчал.
Вдруг она встала, покашляла, оперлась своими трудовыми пальчиками о стол и запела «Элегию» Массне.
Голос у нее был небольшой, но и мало того: он был и не особенный, то есть без очарования. Без тембра. Так себе, простой голосок, лучше всего он пошел бы под гитару.
– Вот не могу бросить курить, – пожаловалась она.
И тут же покашляла, села.
Посидели молча. Наступала ночная прохлада.
– Второй раз у них всегда дольше, – сообщила сопрано. – Пошли купаться в море? Сейчас темно, можно голышом. Я смотреть не буду! Пошли!
Опять возникло молчание. Гость не шелохнулся.
– Я люблю ночью. Никто не видит тебя, плывешь свободно. Такая свобода… Чудо. Господи, как не хватает свободы!
– Спой.
Сопрано опять встала, как по команде, снова прокашлялась.
Оссиан протянул свою раскрытую ладонь к ее солнечному сплетению, чуть пониже груди. Эта ладонь стала что-то как бы приподнимать.
Пошло пение. Голос лился как-то странно, полуоткрыто. Под большим напряжением. Из недр буквально. Но выходил наружу легким, другим. Сопрано лилось чистое, как стекло. Достигло невероятных высот и начало спускаться.
Ладонь легла на стол.
Внезапно из темноты появилась меццо:
– Это кто? Это кто пел?
– Я. Это он. Я пела, – тихо ответила сопрано.
– Не может быть, – затрясла головой меццо.
Сопрано хлебнула вина и тихо засмеялась:
– Ни с того ни с сего.
И понурилась с какой-то неясной тоской:
– Эх, жизнь! Ишачу, ишачу, кручусь, а голоса нет.
– Ты что! Ты что! Я же слышала!
Оссиан молчал.
Еще посидели, вызвали хозяина, он принес вина.
– Ты, – вдруг произнесла сопрано, – ты показал мне… Ты показал мне, что ничего у меня с Клавой не выйдет. Ты… Ты возьмешь меня?
Он не ответил, как-то улыбнулся в полутьме.
Заснули как убитые в своей комнате, сопрано и меццо.
Наутро проснулись уже белым днем.
Оссиана не было.
Не было и его рюкзака.
Кровать стояла несмятая, как будто на ней не спали.
– Когда он ушел? Куда? – спросила сопрано у хозяйки.
Та начала жаловаться на больную голову и вроде бы даже заплакала, сидя у себя в закутке на высокой кровати.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?