Текст книги "Рассказы о любви (сборник)"
Автор книги: Людмила Петрушевская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Колыбельная птичьей родины
У юных дев есть такая манера – влюбиться издалека, найти в толпе лицо и облик и смотреть, смотреть. И, допустим, дело происходит на факультетском вечере где-то ближе к Новому году, и все старшекурсники тоже тут. Гомон, тьма, музыка, и, к примеру, вдруг старый джаз, почти цирковой номер, музыканты настроились на лирику: колыбельная птичьей родины, Луллабай оф бёдленд, луллабай, луллабай.
У выбранного предмета лицо принца, светлые волосы, он давно уже отмечен в коридорах факультета, где шмыгает юная дева, он герой, звезда, немного плейбой.
Их, этих порочных красавцев, на факультете примерно по одному на курс. На пятом некто Игорь, на четвертом этот, на нашем Олег, кстати, совершенно некрасивый, но характерная черта: в дружбе с первыми девушками курса, это Лина, Алка и Таня. Он с ними в дружбе, а бегает за Ниночкой, белым барашком, она удивительная дура. Дура настоящая, без примеси, как в третьем классе, и всем рассказывает про своего мужа Изю, Изюма. Это мама выдала ее замуж за Изюма, в скобках Исаак, он гинеколог мамы, старик лысый, бе, ему тридцать шесть лет. Нинка еще рассказала подружкам (а те всему курсу), что у нее был спазм! Изюм не знал, что поделать! Встал и метался. Он объяснял это тем (а Ниночка объяснила курсу), что недавно умер Нинкин отец от тяжелого продолжительного рака легких, мама Нинки взяла его к себе, хотя они находились давно в разводе. Мама взяла его к себе умирать из больницы, одинокого, и он на высоких подушках лежа кричал. А Изюм настаивал на свадьбе, и вот, когда Ниночка вышла за него замуж сразу после папы, только схоронили, то так все и не получилось ничего, спазм! Нервное потрясение, объяснял Изюм всему курсу. И Изюму пришлось отвезти молодую жену к другому врачу-гинекологу, к коллеге, сделать небольшой надрез, чтобы Нинке не было больно при акции дефлорации. Все люди на курсе это широко обсуждали. Ниночка была дурочка, всего семнадцать лет, не очень красивая, не Линка с Алкой, но все мужики от нее падали. Что они в ней находили? Постороннего лектора привезли на факультет, писателя с двумя женщинами (жены?), так он сам вопросы задавал, и всё Нинке: вот вы, молодежь. Ответьте, вы, вот вы. Я? Вы, вы, да. Жены-старухи, каждой лет по тридцать пять, сидели у него по бокам и тоже опупело смотрели на Ниночку. Она буквально сияла своими светлыми кудряшками посреди аудитории, как ангел, на нее падало солнце из окна сверху. Все были в нее влюблены, лекторы, студенты, прохожие. А Лина, Алка и Таня, три громадные, широкоплечие красавицы, они занимались в секции плавания, и они диктовали моду на факультете: курили на галерке в аудитории, резались в карты и ржали, и все вскоре разошлись с мужьями, в начале второго курса. А девицей считалось быть у них позор. К третьему курсу Олег ходил за Нинкой упорно, как больной, хотя ничего ему перепасть не могло, Ниночка вообще не понимала, зачем он все время рядом как сиамский близнец, норовит слиться с ней руками и боками. Терпела, и всё, как лошадь терпит жокея. При этом рассказывала подружкам (всем то есть), что пришлось делать аборт. Изюм занес сперму рукой, вот! (Изюм, оправдываясь, всячески ей объяснял, видимо, все свои действия. Сделает и объяснит. Изюм ей, а она народам.)
Тоже больной на голову, плешивый Исаак встречал каждый день после лекций Ниночку на машине. А в аудитории он заходить не имел права, и там царил Олег и те, Игорь и Владик, с пятого и четвертого курса, похаживали в коридорах со своими свитами, властвовали, оживленные и опасные, сердце уходило в пятки. Наиболее красивым был как раз Владик. Тот самый принц, и наша дева и думать не могла даже близко когда-нибудь к нему подойти, но в тот предновогодний факультетский вечер так было шумно, прекрасно, полутемно, и тут этот старый джаз, «спи, птичий край». Все затопали, зашумели, радость и печаль пронзили бедную душу девушки, она вроде бы увидела чужого принца, он-не-он, скорей почувствовала по общему облику, что это именно Владик, он стоял метрах в пяти, выделяясь в полутьме своими светлыми волосами. Дева начала на него смотреть во все глаза (попробую, подумала она). Смотрела-то она в туман, ничего не видя, светлое пятно, и всё, она всегда стеснялась надевать очки. Пялилась, целясь в самый центр этого пятна. Подобрала себе подходящий объект и ну глядеть простодушно, просто так, Владик-не-Владик, но как будто бы он. Близорукость снимала все преграды, дева и сама не ведала, что так прямо заглядывает человеку в глаза, так откровенно таращится, не стесняясь ничего. Глядела-то в пятно! И что был у самой девушки за вид при этом, улыбалась ли она или просто так растопыривала свои большие черные глаза из-под черной челки – она не думала об этом, о своих громадных черных глазах, чернеющих просто как две чернильные кляксы! (Видимо.) Ей многие говорили, что у нее за глаза буквально как бездонные колодцы, черные звезды, но не те говорили, неважно кто. Дураки с первого курса.
То есть она смотрела как баран на новые ворота на этого еле видного Владика, и вдруг оно, это пятно, как-то повиновалось неморгающему взгляду, встрепенулось, склонило голову (пятно смазалось) и пошло как по веревке по этому черному лучу.
Она (Маша) не отводила взора от приближающегося белого лица, Владик или нет? Или, не дай бог, какое-нибудь фуфло с первого курса? (Идиоты.)
«Луллабай оф бёдленд» хорошо катилась вперед как смазанный паровоз, тяжело разворачивался джаз, набирая ход.
Лицо подплыло, оказалось Владиком и подхватило Машу в свои совершенно обычные на данный момент объятия, только немного закололо в горле и онемело все тело.
Тем не менее музыка закачала Машу, повела, обволокла, понесла в руках Владика, он приблизил свое (совершенно новое и простое) лицо к Машиному лицу, щеку к щеке, так надо танцевать блюз, свинг, а Маша-то была маленькой девочкой, а Владик был высокий, длинноногий принц, но щеку он понизил свою, чтобы достичь Машиной бледной щеки, ее челки и огромных черных глаз, которые стояли неподвижно как у куклы, буквально торчали (Маша ничего не могла поделать), и Владик именно этим, видимо, и заинтересовался и посмотрел Маше прямо в лицо, как иногда поворачивался и смотрел на Машу с ее колен собственный Машин кот, обернется и поглядит, как бы сам себе не веря.
Владик по ходу разбирательства даже слегка отстранился, издалека заглянул ей в глаза и увидел, вероятно, нечто такое, после чего приходилось только бежать, как видно, – или остаться рядом с такими глазами навеки.
Владик выбрал первое, не желая ничего вечного, серьезного, ему, наверно, хотелось плыть по жизни легко, срывая цветы встречных-поперечных лилий и кувшинок. Вечно скользить в стране птичьих снов. Все ведь еще впереди! То есть Владик отошел, как только закончился этот блюз, знаменитый «край птиц», и дальше мелькал своим крепким кудрявым затылком, широченными плечами, своей мордочкой ребенка где-то там, в стране снов, среди цветущих лужаек, подальше.
Маша провожала взглядом все его передвижения, каждый танец, но уже тихо, не светила своими лучами, не напрягалась, не вела его. Мало того, она была озадачена: как это так, когда они танцевали, не было никакого счастья.
Обыкновенные руки, какой-то серый пиджак с определенным запахом нагретой, потной шерсти, какой-то кадык над распахнутым воротником, глянцевитая щека, светлые глазки, румянец. Подойдя, чудо стало неизвестным простым человеком, и всё. Отошло – опять превратилось в любовь.
Это была, видимо, модель, которая потом не раз повторится в жизни, – то, что уходит в страну птичьих снов, что покидает, не дается, то становится наваждением. Но как только из легкого тумана высовывается простая, крепкая морда, выступает кадык, пиджак, воротник, приближается эта проза, желваки жизни, так мечта довольно быстро упархивает, прощай, страна птиц. И (думала Маша) если мечту так и удерживать на расстоянии, сколько будет слез, какие чувства, каждое движение Владика станет событием, о любовь (думала трезвая Маша). А вот полюбить живое лицо очень трудно, у юной девы в запасе уже было несколько таких историй, когда симпатяги появлялись, попавшись на свет черных глаз, а затем несли какую-то чепуху, оказывались дураками в конце концов. А раскапывать дальше, искать за банальностями, ерундой чью-то душу, доброту, щедрость, верность – это еще ей предстояло, да и не часто такие вещи попадаются в жизни. Доброта! Ее поискать.
Вон проскакал легконогий Олег вслед за тройкой прекрасных пловчих, а Ниночка не ходит на такие вечера, ее Изюм не пускает. Они с лысым Изюмом шляются в гости к таким же чернобровым красавцам вроде Изи, где сидят эти врачи и их жены и расспрашивают!
Маша уже не расходует огонь своих глаз, и так вокруг нее ходят разведчики, желающие стать сиамскими близнецами, но она тихо следует взглядом, как подсолнух за солнцем, за Владиком, поскольку опять попала в страну птичьих снов, опять колыбельная укачивает ее, Владик далеко и намеревается остаться там, вдали, больше он не подойдет никогда, а Маша спустя два года устроится в тот же институт, где он уже работает, и через несколько лет грянет гром: Владик объявлен сумасшедшим. Он как-то присвоил (вроде бы) важные данные и угрожал своему начальнику с глазу на глаз, что если его не сделают руководителем группы, то он уничтожит эти данные! Но с ним поступили как полагается, обещали, начали оформлять, а потом взяли с поличным.
И пошли слухи, все всё узнали, как в случае с Ниночкиным Изюмом, человек стал прозрачным и ничтожным (такова роль слухов), и два месяца сумасшедшего дома дали Владику возможность избежать судебного процесса за шантаж. Потом он уволился, принц со своими мужскими безумными мечтами.
Серьезные дела, а тут сны в птичьем краю о каком-то новом танце вдвоем в душном, темном зале среди праздничной толпы, когда щека к щеке, сердце к сердцу, одно склоняется, другое подымается на цыпочки, и светлые глаза утопают в черных, губы что-то говорят совсем близко… Колыбельная предполагает младенчика, но уже пролетели птицы над детским сном, спи, птичий край, спи, нет той лунной лужайки для красивых детей Маши и Владика, дети не родились, всё, баю-бай.
Вольфганговна и Сергей Иванович
Собственно говоря, надежд на брак у Татьяны Вольфганговны не имелось никаких. Шел уже тысяча девятьсот шестьдесят пятый год. Ей должно было исполниться тридцать лет!
Начать с внешности (Татьяна была похожа на Гёте, в честь которого, кстати, ее бабушка неосторожно назвала своего единственного сына).
Татьяна Вольфганговна получилась – в результате скрещения немецкой линии с русской – девушка высоченная, верующая, носатая, с небольшими честными глазками, работала она на фабрике игрушек в сугубо женском коллективе и из имущества имела только диванчик в бабушкиной комнате, часть шкафа, книжные полки и небольшой письменный стол, утыканный шляпками гвоздей (поработал в семилетнем возрасте братик, это была семейная легенда, как его оставили одного с только что купленной мебелью. Мама очень плакала об испорченном столе).
В другой комнате жили родители и маленький, но тоже уже носатый племянник, то есть полный боекомплект.
У старшего брата с женой имелась тахта на кухне, и на этом перечень житейских обстоятельств можно прикрыть.
Все у данной семейки было в прошлом, свои пароходы на Волге, ткацкие фабрики, министры-кузены, усадьбы и собственные издательства.
Сохранилась, однако, эмигрантская родня в Париже, которую тщательно скрывали и писем от которой боялись как огня.
Дед-то остался в вечной мерзлоте в ста пятидесяти километрах от Ванинского порта, перевал «Подумай», русский штат Колыма.
Семейство упорно отрицало свои корни, на фотографиях были грубо стерты, в частности, портреты Николая Второго, невинно висевшие за спинами, допустим, выпускников гимназии.
Была одна легенда, согласно которой прадедушка Митя под Новый, 1919-й, год возвращался в лютый мороз домой. Ему встретился пьяный солдат. Солдат велел прадедушке снять шубу и шапку, потом попросил подержать винтовку и, качаясь, напялил прадедову доху, а шинель, так и быть, оставил ограбленному. Когда прадедушка Митя явился домой к новогодней елке в обличье красноармейца, кухарка чуть не выперла его с порога. Набежала семья, с Мити быстро сволокли шинель и шишак, подозревая нехороших насекомых. Шинель хотели выкинуть. Однако больно тяжеленька она показалась старушке кухарке. И из карманов выгребли две кучи разномастных драгоценностей («бижу», как их определила старая барыня).
Потом кухарка, легендарная Катерина, ходила меняла их на жиры и мешочки муки, не доверяя субтильным хозяйкам.
Татьяна знала обо всех этих сказках и молчала, так уж была воспитана. В семье имелась одна драгоценность, бабушкины сережки, золотые, с ростовской финифтью, т. е. фарфоровые подвесочки с рисунком. Серьги бабушка держала в комоде в запертой шкатулке.
Далеко Татьяна Вольфганговна не продвинулась, в институт не прошла, хотя французскому и немецкому бабушка Вава ее обучала. Таня закончила простые курсы и стала разрисовывать кукол.
Единственный талант был у нее к гимнастике. Но и тут она не выделилась ничем, второй разряд был ее потолком: больно высокая вымахала.
В описываемое время Татьяна Вольфганговна по субботам и воскресеньям вела в клубе фабрики занятия по так называемой «пластике».
Бабушка Вава в детстве ходила в какую-то студию «Маяк», в результате чего унаследовала принципы Айседоры Дункан и сохранила выправку, методику и ноты и сама долго преподавала это дело, пока не слегла. Тане оно досталось по наследству.
Девочки, босые, в белых туниках, изображали какие-то вакхические танцы, и Татьяна носилась вместе с ними, воздевая к потолку свои гибкие руки.
Дети не могли выговорить ее отчества никаким образом, у них получалось что-то вроде лая и не совсем прилично. Она звалась просто тетя Таня.
Теперь второй персонаж этой истории, маленький крепыш, похожий на безрогого телка, Сергей Иванович.
А он, в свою очередь, преподавал в данном клубе рисование.
Он был фронтовик и художник без места, закончил училище, картины писал под кровать, а зарабатывал свои гроши именно по клубам.
Дети его любили и боялись. Буквально трепетали. Он был бесспорно талантливым педагогом.
Единственно, что Сергей Иванович почти не имел времени рисовать для искусства и потому вечно таскал при себе альбом.
В любую свободную минуту он присаживался и делал наброски.
У него была идея написать большое полотно на выставку.
Но тема была совершенно неподходявая (по его собственному выражению) для тех времен: он обожал Борисова-Мусатова, Павла Кузнецова, объединение «Голубая роза» и вообще другую эпоху. У него был любимый учитель, который окончил ВХУТЕМАС и втайне внушал своим ученикам дореволюционные идеи.
Правда, Сергей Иванович скрывал такие свои вкусы, живо бы погнали вон изо всех клубов.
Его картина должна была изображать пруд и нежных девушек в венках на берегу. И старую усадьбу вдали на горке: колонны, сирень, бирюзовые закатные небеса, розовый отблеск вечерней зари, эх.
Сам Сергей Иванович, даром что небольшого роста, был из старого дворянского рода, разве что папаша его явился из голодной Николаевской области в двадцатые годы учиться и женился на мамаше, которая была дочь лишенцев, ее семью к тому времени сильно уплотнили, выселив из квартиры в так называемом «бельэтаже» в комнату там же, в собственном шестиэтажном доходном доме, но на верхотуре, под чердаком.
Жили они на Пречистенке.
В ту же квартиру, в уголок в прихожей, явился подселенец на уплотнение, как тогда выражались. Он отделил себе треугольное пространство тряпкой на протянутой веревке. С ним тут же стал судиться другой жилец, чью дверь стало неудобно открывать. Он был комсомольский писатель и инвалид. Участились скандалы.
Этот приехавший будущий папаша Сергея Ивановича, Иван, утверждал повсеместно, что он из сельской бедноты, т. е. что чист в смысле происхождения, что было неправдой. Затем он также обманом женился (до того был женат) и въехал к будущей матери Сергея Ивановича в комнату, где проживали в страхе остальные недобитые члены ее семьи. Родился ребенок.
Дальнейшее показало, что после развода с мамашей папаша быстро покатился вверх по служебной лестнице, получил собственную комнату и съехал вон, стал профессором марксизма-ленинизма, парторгом и т. д., то есть или оказался самородком, или все-таки был иного происхождения.
Мамаша однажды сказала Сереже, что Иван Фомич (она называла мужа по отчеству) не тот, за кого себя выдавал. Там были какие-то темные дела, чуть ли не сбежавший на юг белый офицер с беременной женой. Офицера этого красные шлепнули на дороге, жену взяли в обоз, где она вскоре родила. Вот так на самом деле и появился Иван, по отчеству Фомич, поскольку отрядом командовал некто Фома, позднейший муж подобранной. По легенде, Фома воспитывал Ивана революционной рукой.
А Сережа, сын столь разных, хоть на поверку и благородных родителей, так и вырос в комнатке 12 метров в коммуналке на двадцать пять персон, где его соседом после войны оказался скрипач из консерваторской школы, находчивый еврейский юноша: он оборудовал свою койку железными мисками с водой. В них он засунул ножки кровати, чтобы клопы не лезли к нему наверх и тонули бы все как один в мисках. Свое изобретение он охотно демонстрировал. Клопы же в дальнейшем, как оказалось, обнаружив блюдца с водой, пошли на таран, полезли по потолку и сваливались на умного маленького скрипача сверху, с высоты четырех с половиной метров, и затем дневали и ночевали в матрасе.
Додя впоследстви стал звездой берлинской филармонии, солистом и дирижером, но это произошло не скоро.
Сережа, таким образом, жил под звуки скрипочки из-за стены.
Из года в год звук становился все качественней. Но Сережа никогда так и не сказал маленькому Додику, что он играет лучше, чем Ойстрах по радио.
Сережа был молчаливым пришедшим с войны парнишкой.
Мать его тоже говорила мало – то ли по природе, то ли их ко всему приучила советская власть, в частности, в лице майора КГБ Калиновского, который, вселившись в комнату по соседству (перед войной оттуда взяли мужа и жену), всегда чистил сапоги, задирая ногу на столик у их с Сережей двери.
Мама Сережи горбатилась машинисткой, родных не осталось.
Сережа перед войной, лет в тринадцать, пошел в районный дом пионеров в кружок рисования, где и встретил титана Серебряного века, своего учителя.
Для будущей картины Сергей Иванович все собирал и собирал материал, пока однажды, в декабре, его не вызвал Савва, директор клуба:
– Поможешь там девочкам из кружка пластики, они требуют какую-то декорацию к своему концерту на Новый год. Достали мы им бязи двадцать метров. Так уже прямо нету моей мочи! – вдруг воскликнул этот темпераментный толстяк. – Сделал доброе дело – седлай коня! Как говорится. Провертели башку! Ковер им другой сразу амором подавай! Пианино настройщика! Всё под Новый год! Вобла сушеная!
– Вобла?
– Татьяна Вольфганговна, – запнувшись, пролаял Савва. – Эта, длинная.
– А, – ответил Сергей Иванович и пошел в зальчик, где занимались пластикой.
Уже издали, сквозь музыку, был слышен легкий топот множества ног. Настолько легкий и невесомый, что как будто бы это были вереницы танцующих кошек.
Пианист играл что-то знакомое, из детства – «В лесу родилась елочка».
У Сережи защемило сердце. Додик уехал в апреле. Мама умерла полгода назад. Новый год будет без них…
Мама так любила испечь пирог с капустой, он у нее получался легкий-легкий. Додик обожал мамины пироги.
Сергей Иванович на этом вошел в репетиционную. Навстречу ему по полуистертому красному ковру, приплясывая на цыпочках и при этом обернувшись к пианино, летела с поднятыми вверх худыми руками девушка в белом.
– Вы к кому? – вдруг увидев его и остановившись, сказала девушка. – Вам кого? Сюда нельзя!
У пианино толпились тощенькие, как цыплята, девочки, все до единой в белом и тоже босые.
Да. И пруд с отражением кустов, и лиловая сирень, и розовеющие колонны на закате, и зеленое вечернее небо…
– Будьте добры, покиньте нас, – говорила тем временем чудесная девушка, подходя. У нее были бледные щеки и слегка растрепанная кудрявая головка. Босые ноги идеальной формы выделялись на темно-красном ковре, сияя как мраморные слепки.
Она стояла перед ним, возвышаясь, словно бы богиня.
– Савва, – после паузы вымолвил Сергей Иванович.
– Это дирекция, вам на первый этаж.
– Савва декорации, – произнес Сергей Иванович с трудом.
– Что Савва декорации?
– Велел.
Она оглянулась на пианиста.
Молодой человек с шапкой кудрявых волос (вылитый Додик) махнул рукой:
– Ну мы же Савве говорили, что нужен настройщик, ковер и художник. Так, вы кто?
– Это, – сказал Сережа.
– А, – выдохнула, вдруг неизвестно почему заволновавшись, девушка. – Вы декорации?
Сережа кивнул.
Ему велели снять сапоги.
С войны Сергей Иванович ходил только в сапогах.
Хорошо, что носки были целые и чистые.
Ему объяснили, что нужно.
Ему показали двадцать метров солдатской бязи, сшитые по размерам задника сцены.
Всю ночь он ворочался на своем топчане.
Затем директор Савва вынужден был выписать Сергею Ивановичу краску. На складе была желтая, грубо-зеленая и ярко-синяя, в которую красили обычно кухни, с добавлением белил. Вот белил-то как раз и не было. Не было и краплака.
Сергей Иванович на свои последние купил недостающее.
Пять ночей, вплоть до субботы, Сергей Иванович малевал декорацию.
Еще одну ночь она сохла.
К утру он ее повесил в виде задника на клубную сцену и никуда не пошел – все равно сегодня занятия по рисунку и вечером должен быть их концерт.
ОНА пришла в три часа дня. Открылась дверь, и вместе с боем часов на Спасской башне (так ему показалось, а на самом деле это забилось его сердце) появился тонкий силуэт, бледное лицо.
Серые глаза вдруг вспыхнули:
– Боже! Какое чудо! Усадьба! Пруд! Сирень!
И ни слова о том, что нет Деда Мороза и леса.
Она снимала варежки, пальто, а сама все смотрела на декорацию Сережи, не в силах оторвать от нее своих небольших сияющих глаз.
Она была похожа теперь на какой-то из портретов Тёрнера – нежное продолговатое лицо, нос с небольшой горбинкой, туманный взгляд…
– Я вас буду писать, – вдруг произнес он те самые слова, которые приходят на ум каждому художнику, которому надо приударить за девушкой.
Она ему что-то радостно ответила.
Тем же вечером он привел на концерт свой выводок – десяток мальчиков с папками.
Найдя Татьяну за кулисами, он ей коряво объяснил, что его ученикам необходимо рисовать живую натуру в движении.
Потом спустился в зал, к мамам и бабушкам выступающих, и сел в первом ряду, держа на коленях заветный толстый альбом.
Сергей Иванович буквально следовал глазами за танцующей Татьяной Вольфганговной. Глаза у него бегали, как шарики пинг-понга, туда-сюда: в альбом – на сцену.
Он изрисовал почти всю бумагу.
Дома, ночью, Сергей Иванович наконец натянул холст на подрамник и начал писать портрет Татьяны Вольфганговны.
Стоит ли говорить, что перед тем он дождался, пока кончится концерт, все уйдут (пианист особенно долго копался) и Татьяна запрет зал, и затем проводил девушку до самого ее подъезда.
Они оба всю дорогу молчали. У дверей Сергей Иванович взял ее за варежку и прижал эту варежку к своей груди обеими руками.
Через недельку, на Новый год, дело было уже сделано, Сергей Иванович сидел у своей любимой в маленькой комнате и кургузо беседовал с ее бабушкой Верой Антоновной.
Вдруг выяснилось, что эта бабушка знавала семью его бабушки, нашлись даже какие-то (в пятом колене) общие родственнички Синцовы, ничего хорошего, кстати.
– Москва такой маленький город, – удовлетворенно говорила неходячая бабушка, сидя в кровати. – У нас была мануфактура и пароходы, эфто у дедовой родни в Нижнем, а у бабушки тверское поместье, таврические земли. Дача в Крыму сгорела. Дед был товарищ министра, адвокат… А у вас был генерал-губернатор со стороны прадеда… Черниговский, кажется…Вы скрывали, конечно, но мы-то знали! А с вашей бабушкиной стороны ее бабка из города Нассау какая-то мелкая баронесса… Да половина все немцы у вас в роду, – горделиво произнесла бабушка. – Я сама преподавала немецкий.
Неожиданно для себя Сергей Иванович произнес на этом языке некоторую фразу, которая вдруг всплыла в его памяти.
Май сорок пятого года, Потсдам. Сергею Ивановичу как раз исполнилось накануне девятнадцать лет…
Из соседней комнаты вдруг так чудесно запахло, что у Сергея Ивановича заболело под щеками и выступила слеза.
– Опять у них пирог с капустой перестоял! – покачала головой бабушка.
– Доннер веттер, – откликнулся Сергей Иванович.
– Я-я, – подтвердила бабушка и помолчала. – Вы знаете, – вдруг заговорила она. – У нас был такой смешной случай. Мой папа Митя, Дмитрий Николаевич, шел как-то из своей адвокатской конторы… Дело было как сейчас, под Новый год… Под девятнадцатый, кажется. При новом уже прижиме. Папа Митя потом умер в Бутыгичаге, царство ему небесное…
И бабушка рассказала Сергею Ивановичу всю историю про доху, но мы уже с вами ее знаем.
Затем бабушка велела ему достать из комода шкатулку, открыла ее ключиком, вынутым из недр халата, ключик же был привязан на грязноватом белом шнурке (явно из-под довоенных парусиновых туфель) к булавке, приколотой с изнанки кармана.
Сергею Ивановичу живо припомнилась старушка мама, которая все карманы закалывала булавками, свято хранила старые ключи и благоговейно относилась к картонным пакетам из-под молока, мыла их дочиста и использовала как хранилища…
Затем на свет божий явились две сероватые тускло-голубенькие сережки с золочеными дужками.
– Это вам с Таней на квартиру. Я берегла. Кто ей поможет в эфтом деле, кроме меня. Кооператив построите. Я скоро уйду, комната освободится, эфти поживут хоть не на кухне.
Сергей Иванович отвел глаза. Сережки стоили ровно три копейки в базарный день. В училище им преподавали ювелирку.
Бабушка говорила:
– Я тороплюсь, не ровен час. Это тесто с масляной краской ты смоешь керосином. Там внутри бриллианты. Понял? Только ты будешь знать этот секрет. Таня немедленно все раздаст. Ты уже сделал ей предложение?
– Да, вчера.
– Она мне призналась. Я же вижу, что с ней происходит. Не спит. Так что это ее приданое.
Глаза бабушки сияли. Она вдруг громко заорала:
– Кушать подано?! Сколько можно! Хочу шампанского и дьявольски хочу винегрета!
И она вложила в руки Сережи коробочку своими холодными лапками. И пожала.
P. S. Недавно я надписывала книги сказок двум внукам Татьяны Вольфганговны и Сергея Ивановича. Внуки, Вава и Митя, носились как бешеные с новым оружием: из дома только что уехала шумная французская родня…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.