Текст книги "Казенный дом и другие детские впечатления (сборник)"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Мария Альтерман. Воскресенск[6]6
Мария Альтерман – переводчик с английского и иврита, редактор, журналист. Работала в изданиях «Грани.ру» и «Избранное. инфо», была выпускающим редактором в «РИА Новости», возглавляла русскоязычный отдел новых медиа в пресс-службе ЦАХАЛ (Армия обороны Израиля). Публиковалась в таких изданиях, как журнал «Огонек», «За рубежом», новосибирская газета «Студенческий город». Перевела с иврита пьесу «Марафон» Аарона Исраэля.
[Закрыть]
Эта история началась едва ли не мистически – родители купили нам с братом путевки в языковой лагерь в Подмосковье, но, когда мы приехали на место сбора, автобуса не было. Возможно, мы опоздали или приехали не туда. Не помню, звонили ли родители тем, у кого покупали путевки, но мы нашли товарища по несчастью – мальчика Диму. У мамы Димы была машина, она предложила нашим родителям отвезти нас за компанию, и они радостно согласились, отчалив домой.
Ехать было долго, и по дороге мы с Димой стали лучшими друзьями. Ему было 12, мне 11, а брату 9. Через пару часов езды по трассам мы приехали в пионерлагерь под Воскресенском. Он назывался «Дубравушка», как и международный языковой лагерь под Обнинском, куда родители купили путевки. Я не знаю, как мама Димы уговорила администрацию лагеря взять детей без путевок.
Нас немедленно по прибытии окрестили «детьми из Москвы» и распределили в один отряд – четвертый, где всем было по 10 лет. Все дети в нашем отряде, кроме нас и еще одной девочки из Люберец, были из Воскресенска и окрестных сел и поселков городского типа. Родители подавляющего большинства не купили путевки, а получили их на заводе, где работали. И потому главным объединяющим фактором для детей была нелюбовь к тем, кто попал в более престижный лагерь «Химик» – путевки туда давали детям инженеров, работников администрации завода и отличникам. Любимой темой для разговоров были многочисленные прелести «Химика»: поговаривали, что там есть бассейн.
Как только Димина мама скрылась из виду, Дима перестал быть нашим другом. Он поспешил стать главным среди гопников. Мы же не знали слова «гопник», не знали, где находится Воскресенск, и впервые в жизни столкнулись с тем, как простые русские люди относятся к москвичам. Москвичами мы на тот момент были ровно год.
Тем не менее провинциалами мы тоже не были, по крайней мере, понятия не имели, как живут простые русские дети, родители которых работают на заводе. Другим у них было решительно все, от зубных щеток и одежды, до снов и форм досуга. Например, одна из соседок, увидев мой шампунь в душе, сказала: «Ничего себе! Как в рекламе!» Ее шампунь был не как в рекламе, и я вообще такого никогда не видела в продаже – он был не в пластиковой бутылке, а в металлическом тюбике, и назывался, кажется, «Морской бриз».
Меня поселили в комнату рядом с вожатыми, где было три девчонки из Воскресенска и одна – из Люберец. С ней у меня было хоть что-то общее, с остальными оказалось непросто. Они боялись, что ночью придет маньяк и убьет их, ведь мы на первом этаже. Одной из них приснилось, что к нам приехал Путин и дал ей миллион рублей «на мороженое». У них была целая куча необъяснимых предрассудков и некоторые нормы, которые я не могла понять, как ни старалась, но в целом мы жили мирно.
Не могу сказать того же о мальчишках, к которым подселили моего брата и Диму. Я не особо обращала на них внимание, пока примерно на третий день они не позвали меня общаться в одну из мальчиковых комнат – я, естественно, пошла. Мы поговорили о чем-то, и в целом они мне нравились, пока один не сказал: «А давайте ее изнасилуем?»
Парни стали ржать, а я заявила несогласие. Я не испугалась, эта идея просто показалась мне дурацкой. Они налетели на меня вшестером и стянули вниз юбку вместе с трусами, но сразу после этого растерялись и застыли. Секунды через три неловкого молчания я натянула юбку обратно и ушла в молчаливом возмущении, но не стала ничего говорить вожатым. Мне казалось, пацаны слишком маленькие, чтобы насиловать, и это просто нелепая игра.
На следующий день подруга из Люберец стала всем говорить, что я сплю со всеми парнями из отряда, кроме брата и Димы, о чем каждый из них рассказал девчонкам в деталях и подробностях. Девчонки, конечно, не поверили, да и я все отрицала. Вскоре эти ребята начали меня лапать и гонять. Я убегала от них. Один раз они пришли в нашу комнату, где я была одна, и мне пришлось сначала выскочить в окно, а потом долго убегать от них через пролесок. В тот раз я впервые испугалась и решила сказать вожатым.
Вожатые были довольно странными людьми. Они забрали наш с братом мобильник на зарядку, а потом не возвращали его, «чтобы никто не украл». Им не особо хотелось работать, но они не были злыми, хотя я часто слышала от них: «Эти москвичи!» Где-то через неделю мне захотелось объяснить, что это ошибка и мы не такие уж и москвичи, но было уже поздно.
Впрочем, на новость о том, что шестеро мальчиков из отряда обещали меня изнасиловать и периодически предпринимают какие-то попытки, вожатые отреагировали жестко – собрали всех в одной комнате, устроили нам очную ставку, вычислили зачинщика и довели его до слез. После этого меня оставили в покое.
Зато проблемы начались у брата – он был самым младшим и не отличался повышенными навыками адаптации. Подозреваю, что главарь гопников Дима не продешевил, продавая его доверие за авторитет у местных.
Если «изнасилование», при всей мерзости этой идеи, от начала и до конца было ролевой игрой, где даже у жертвы всегда было достаточно пространства для маневра, то моего брата подвергали настоящей травле – облегченной и упрощенной копией того, что ожидает простого русского человека в армии и тюрьме. Но я тогда не знала об этих вещах и не интересовалась жизнью брата.
Травля стала очевидной после лагерной спартакиады. Мы с братом не были особенно спортивными, в нашей семье главным развлечением для всех возрастных групп было чтение. Мне, девочке, вожатые сразу сказали «не хочешь – не участвуй». У брата же не было выбора – не знаю точно, что случилось во время эстафеты (забега по лесу с препятствиями, отжиманиями и еще чем-то армейским), но мальчишки сообщили нам, что мой брат подвел весь отряд.
Я решила с ним поговорить. Скорее из любопытства, потому что парни отказались что-то объяснять. Дима говорил за всех и был по-спартански лаконичен: мой брат слабак и всех подвел.
Я долго искала брата по всему лагерю, но не нашла. Спросила его соседей по комнате, где он.
«Мы его отпиздили и сидим на его кровати!» – радостно ответили они. Это был первый раз, когда я ощутила нечто вроде родственного чувства по отношению к брату. Я заорала. Я орала на пацанов, чтобы они немедленно слезли с его кровати, и если я узнаю, что кто-то из них хоть пальцем его тронул, он будет иметь дело со мной. Они повскакивали и засуетились, извинились и даже согласились помочь его найти.
Мы нашли его где-то в перелеске, заплаканного. Он не хотел со мной разговаривать – ему и в голову не могло прийти, что я за него только что заступилась. Я и правда раньше никогда так не делала, я привыкла, что взрослые защищают его от меня, старшей, другие дети прежде никогда не казались мне угрозой. Из состоявшегося между нами разговора я поняла, что брат не видел проблемы в других, он злился на себя, потому что он такой слабак и всех подвел.
Вскоре мальчишки из комнаты Димы начали отжимать у него вещи. Могли «взять примерить» часы, чтобы через секунду сообщить, что не собираются их возвращать. И у него и у меня украли много всего – комнаты не закрывались. Брата к тому же активно не любили и дразнили, а он страдал. Ему было плохо. Однажды ночью он проснулся от тошноты, побежал в туалет, но не добежал и наблевал в коридоре – всему отряду устроили выволочку, и все сразу подумали на брата. Я была готова его защищать, но он сам мне признался, что это он. Потом кто-то нагадил под их окном, и еще три дня по отряду ходили сплетни, будто и это сделал мой брат – естественно, ночью, из окна. И еще масса подробностей, даже сложные версии мотивов. Эту историю мы забрали домой – она научила нас смеяться над всеми непонятными сообществами простых людей, да и над собой тоже. «Насрал из окна» – это лучшее, самое абсурдное и бессмысленное обвинение, с которым совершенно невозможно спорить, да и незачем – но все-таки подруга из Люберец доказывала мне, что мой брат это сделал, она даже специально привела меня к куче под их окном. «Вот! Он это сделал! Вожатый из седьмого отряда шел мимо ночью и ясно видел, что это он!»
Правда, смешно мне стало только в Москве.
Первая смена длилась три недели, и на выходных родители могли нас проведать. В первые пять дней ничего особенно страшного еще не происходило, игры в изнасилование были пока просто догонялками без зажимания по углам, Дима еще зарабатывал социальный капитал, а мой брат был просто младшим и недотепой. Мне, по крайней мере, казалось, что так ему и надо. Поэтому в первый визит родителей мы старались сгладить неприятные моменты и всячески демонстрировали, что абсолютно всем довольны.
Вторая неделя была адом. Лагерная еда и дежурства в столовой перестали быть приключением и превратились в сплошное испытание. Конфликты в отряде обострились после визита родителей: они привезли нам каких-то вещей и вкусной еды, но угостить весь отряд нам, конечно, не удалось, что закрепило за нами с братом славу «москвичей». Мама Димы в тот раз не приехала.
С родителями мы созванивались редко, телефон был в комнате вожатых. Не помню, что конкретно меня дожало, но в какой-то момент я поняла, что нам с братом надо срочно сваливать. Ходили слухи, что двое ребят из другого отряда сбежали после спартакиады, чтобы через лес добраться домой в Воскресенск, но их поймали и исключили из лагеря. Сбежать в Москву через лес со всеми вещами не казалось мне реальной идеей, но в безвыходном состоянии все средства хороши. Я пошла к вожатым и сказала, что мне нужен мой телефон, потому что мне срочно нужно поговорить с родителями.
Вожатые сказали, что не знают, где мой телефон, но я могу позвонить из кабинета директора лагеря. Я пошла туда, но меня не пустили, а узнав, что мне нужно поговорить с родителями и что вообще-то у меня был свой мобильный, но вожатые его потеряли, женщина из администрации пошла в наш корпус разбираться.
Телефон сразу нашелся. На балансе было денег ровно на полторы эсэмэски. Я написала маме: «Заберите нас отсюда, пожалуйста! Нам здесь очень плохо!»
Мама ответила не сразу, и я не могла послать ей еще одно сообщение или перезвонить, потому что денег на счету не оставалось. Она приехала на следующий день, думая, что мы просто канючим вдали от дома. И тогда мы все рассказали – и про тошноту от местной еды, и про то, что меня пытались изнасиловать шестеро, и про то, что дозвониться до нас она не могла потому, что вожатые снова забрали телефон и не возвращали, а сами позвонить мы не могли потому, что они проговорили все деньги.
Мама поговорила с вожатыми и дипломатично объяснила им, что мы сейчас просто уезжаем. Собирая вещи, она подсчитывала убытки – у нас очень много всего украли, и ее возмущало спокойствие вожатых, которые, правда, сразу отдали ей наш мобильный, но излучали невинность и спокойствие. Для нее происходящее было шоком и ударом – она вдруг поняла, в какой ад мы попали по воле их с отцом благого намерения отправить нас в языковой лагерь.
Обратно мы ехали на электричке. Я пыталась шутить и воспринимать все произошедшее как безумное приключение. Брат был угрюм. Мама говорила «нет, нет, это кошмар, как я только допустила». Дома нам радовался любимый пес и обнимал обеспокоенный отец, который тоже с трудом мог поверить – сам он избежал пионерских лагерей и всегда завидовал маминым развеселым поездкам в «Артек». А тут такое. Ну как так.
Еще я помню, что по возвращении мама кормила нас овощным супом. В нем было очень много сельдерея, а я ненавижу сельдерей. Помню, как было невкусно и неприятно, но я ощущала, насколько мне просто после лагеря проглотить буквально что угодно.
Дети в лагере разговаривали исключительно матом, но без выдумки. Мы тогда знали все эти слова, но еще не слышали, чтобы родители при нас матерились. Мне потребовалось дня три, чтобы снова научиться выражать мысли без мата. С тех пор я стала воспринимать брата как союзника перед лицом всего остального человечества.
Я не считала родителей виноватыми в произошедшем, потому что они вызволили нас по первому требованию. Брат тоже не особо их винил, но его травмировала эта поездка, так что любые разговоры о ней вызывали в родителях чувство вины. Весь учебный год одноклассники недолюбливали нас за то, что мы приехали из другого города, но фактически мы уже были москвичами, и лагерь позволил нам это почувствовать.
Воскресенск стал в нашей семье именем нарицательным, теперь родителям было проще ответить на вопросы о том, кто голосует за Путина, много ли в России бедных и к какому социальному классу мы принадлежим. У этой медали было две стороны, и одна из них – это привычка помнить о том, что как бы трудно нам ни приходилось, подавляющему большинству повезло гораздо меньше. Мы – «москвичи», и у нас всё «как в рекламе», которую снимают в Москве. Возможно, наша реальная жизнь не показалась бы соседям по комнате такой уж роскошной, ведь у нас даже не было машины, но в целом они же мне указали на разницу – по сравнению со мной они жили «просто».
Все же эта история сделала меня мизантропом и даже русофобом. Зная, что с «простыми людьми» всегда можно более-менее договориться, я уже больше не ждала от них ничего хорошего и не удивлялась никакому совку, так естественно растущему в ровесниках, не читающих книг и готовящихся к армии. Я раз и навсегда убедилась, что в этом мире есть густонаселенные места, в которых у меня никогда не будет друзей. Мало того, в таких социумах человеческая личность не стоит на первом месте, и по моим меркам друзей там нет практически ни у кого. Я потом долго старалась быть непохожей на них. Я возненавидела так называемый «московский акцент», присущий жителям Воскресенска.
Записав эту историю, я дала брату ее прочитать, может быть, что-то исправить, добавить или уточнить. Попросила его подробно поделиться со мной воспоминаниями. Он честно прочитал, внеся пару-тройку фактических уточнений, а потом сказал, что не хочет даже мысленно возвращаться в это время и место, никогда не хочет об этом думать и вспоминать.
Алена Солнцева. Травма социализации[7]7
Алена Солнцева – журналист, театровед, кинокритик. Окончила ГИТИС им. Луначарского, театроведческий факультет. Работала в журналах «Театр» и «Огонек», в газетах «Время новостей» и «Московские новости». Была шеф-редактором телевизионной программы «Ничего личного» канала ТВЦ. Статьи, эссе и рецензии публиковала в газетах «Сегодня», «Коммерсантъ», «Ведомости», журналах «Театральная жизнь», «Знамя», «Октябрь», «Искусство кино», «Сеанс», Петербургский театральный журнал» и др. Кандидат искусствоведения, доцент кафедры современного искусства РГГУ.
[Закрыть]
Я росла одиноким ребенком среди взрослых и больше всего на свете хотела попасть в компанию сверстников.
Когда мне исполнилось шесть лет, возник разговор про детский сад. Предложила меня туда отдать наш педиатр из детской поликлиники Наталья Семеновна, которую мои заботливые дедушка и бабушка приглашали к нам домой, угощали чаем и вообще всячески ухаживали. Я очень плохо ела, была худая и бледная – теперь-то я знаю, что у меня были проблемы с поджелудочной, с недостатком ферментов. А тогда доктор посоветовала верное средство: детский коллектив. Дескать, пусть ребенок пойдет в детский сад и там, глядя на других, сам начнет есть, как бы за компанию. Может быть, Наталья Семеновна подозревала, что дома меня слишком балуют, и хотела погрузить изнеженное дитя в спартанскую обстановку? Или она действительно верила в предписания государственного здравоохранения, рекомендовавшего детям твердый распорядок дня и сбалансированную пищу?
Мой дедушка верил специалистам, поэтому идею приняли в разработку. Дедушка был старым большевиком «с дореволюционным стажем», по профессии авиаконструктор, то есть техника и прогресс были для него главной ценностью, так что мысль о здоровом влиянии коллектива, пусть и детского, ему была близка. И он нашел для меня экспериментальный детский сад.
Дело было в начале 60-х, в пору социального оптимизма и возвращения к общественной инициативе, а впрочем, может быть, это были как раз последние остатки старого дореволюционного еще духа, но одна очень пожилая дама из общественных активисток района организовала детский сад «на общественных началах». Нашли подвальный этаж, оборудовали его, наняли повариху, уборщицу, а в качестве воспитательниц выступали студентки педагогического института, это у них было вроде практики. Воспитательницы все время менялись, но они были молодые и иногда симпатичные, играли с нами в самолет и стюардесс: кто-то из детей сидел на стульях, как в самолетных креслах, а другие разносили им воображаемые леденцы «Взлетные».
В этом детском саду была всего одна общая группа и три комнаты: спальня, игровая и столовая. Еще туалет с горшками, куда ходили писать все разом – перед дневным сном, перед прогулкой.
И тут выяснилось, что при всем моем стремлении к коллективу, к общению я не умею жить в обществе. То есть я старалась: в первый же день, в полном соответствии с ожиданиями, на обед съела полную тарелку молочной лапши, и даже вылизала ее, пустую, чтобы подчеркнуть свою готовность к достижениям. Но это был первый и последний мой подвиг.
Есть столовскую еду мне не понравилось так же, как и домашнюю. Во-первых, было невкусно, во-вторых – нервно. Но меня не заставляли, не мучили, не было никакого насилия, и вообще, кроме собственного разочарования в волшебной силе детского сада, не помню никаких последствий – как и дома, я просто долго-долго сижу над едой, пока надо мной не сжалятся и не заберут ее.
Мучения были и с тихим часом. Всех нас, раздетых до трусов и маек, укладывали в спальне на раскладушки, руки велели класть сверху на одеяло, глаза – закрывать и не разговаривать. Закрыть глаза не удавалось. Помню, как мы с соседкой крутили на нитке пуговицы – видимо, оторванные от наволочек. Подходила воспитательница, отнимала игрушку, но мы снова выдергивали нитки из простыней, вдевали их в пуговицы и снова раскручивали – хоть какое-то развлечение. Многие дети, впрочем, засыпали, но мне так и не удалось. Однажды дедушка должен был забрать меня пораньше, во время дневного сна, и мне тогда постелили отдельно, в игровой комнате. Оставшись в тишине и одиночестве, я ненадолго заснула, в первый и в последний раз.
Но хуже всего получилось с другой потребностью. Выяснилось, что в коллективе я не могу не только есть, спать, но и писать. Пока все мои сверстники дружно опорожняли свои мочевые пузыри в маленькие, стоящие рядом горшки, я тщетно тужилась, но не могла выдавить из себя ни капли. Кончилось тем, что мне разрешили пользоваться взрослым туалетом для сотрудников, и я – единственная – ходила туда когда хотела, запиралась на задвижку и там наслаждалась одиночеством и приватностью. Я до сих пор помню этот туалет, и эту задвижку, масляной краской заляпанную, – знак индивидуальной свободы, – и, между прочим, свою первую привилегию.
Больше ничего особенного про этот детский сад я не помню: ни радостей, ни ужасов. Только утренние вставания в зимней темноте, полные нервного напряжения, почему-то всегда болело, саднило горло – потом проходило, пока мы с дедом шли темными улицами по заснеженному городу в «садик». Кажется, ранней весной меня оттуда забрали на дачу, на «свежий воздух», что считалось для здоровья еще полезней, чем коллектив.
Школа тоже начиналась очень рано, поэтому первые часы – пока за окнами еще темнеет, а потом синеет улица – давались с трудом. Дальше было легче. В школе появились подруги. Учительница, с которой дедушка тоже дружил, меня много хвалила. Неприятны были завтраки: их приносили в класс на подносах, и мы, вытащив специально для этого принесенные из дома салфетки, их ели. Давали кусочки хлеба – половину ломтя большого серого батона за 28 копеек, кисловатого, пахнущего дрожжами, и сладкие творожные сырки. Или сосиску – сероватую, в прилипшем целлофане, холодную. Или песочный коржик – с очевидным привкусом соды. Никакого чая, кофе или сока, которыми можно было все это запить, не полагалось. Сосиски есть я не могла, но честно давилась сырком – до сих пор мгновенно вспоминаю тошноту, которую при этом испытывала…
Однако все эти, бесспорно, неприятные физиологические ощущения не убили во мне мечту о самостоятельной жизни вне дома в большом коллективе ровесников. Где меня, конечно же, ждут верная дружба, первая любовь и вообще все те прекрасные вещи, которые описывают в повестях для школьников среднего возраста из детской библиотеки, где мне, как образцовой читательнице, позволяют брать книги для более старших возрастных групп.
И вот в пятом классе я впервые в жизни уезжаю в пионерский лагерь. В Москву вернулась моя мама, мы живем вместе, и с ее разрешения мне достали путевку на зимнюю смену, десять дней, в подмосковный лагерь для детей служащих КГБ (там работала переводчиком моя родственница). Собираясь в лагерь, я по совету мамы взяла минимум вещей – одну юбку, два свитера, рейтузы, все уместилось в желтую дерматиновую сумку, на которой мама шариковой ручкой написала «Солнцева Лена».
Потная от волнения, я как-то доехала до лагеря (ничего про это не помню) и очутилась в комнате на пятерых девочек. Успела занять кровать у окна и стала ждать чудес.
Но ничего из тех приключений, на которые я рассчитывала, вернее, про которые я вычитала в книгах, не случалось. Соседки у меня были не очень интересные, а одна и вовсе противная, мы с ней ссорились, она меня дразнила, и я, разозлившись, кинула в нее книгой «Дети капитана Гранта», довольно толстой, и даже попала краешком ей в голову. Был крик, жалобы, но соседки по комнате свидетельствовали, что начала не я, так что меня не наказали и даже, напротив, жалели как жертву.
И тут же мне предложили перейти в другую палату, предложили знакомые девочки. С ними я так познакомилась: в этом лагере для старших детей устраивали танцы. Младших тоже пускали, однако почему-то никто туда не ходил. А я пошла. Не помню, что я там делала, танцевала ли, как и с кем – все это не осталось в памяти. Но зато хорошо помню, что у меня была проблема с тем, что надеть. Ведь из одежды у меня была одна юбка. Складки на ней от постоянной носки разошлись, подол висел, в общем, никакой нарядности.
И тут мои соотрядницы, которые сами на танцы ходить стеснялись, но воспринимали их как волнующее приключение, были готовы снарядить туда меня как бы своим представителем. И уже через меня пережить это событие всем коллективом. Вот подходит время танцев, меня зовут, я вхожу – и вижу разложенную на кровати юбку: точную копию моей, только другого, коричневого цвета. Разочарование было так велико! Я-то надеялась если не на волшебный золушкин наряд, то хотя бы на нечто модное и взрослое! Невозможно было обмануть ожидания девиц, и я напялила эту дурацкую коричневую юбку со своим салатовым свитером и так пошла на танцы.
После нашей ссоры с моей противной соседкой мои благодетельницы с большим сочувствием предложили свободное место в своей комнате, куда более населенной, там помещалось человек десять. И я была так им признательна за поддержку, что тут же перетащила свою сумку, и мы чудесно провели вечер и ночь, болтая о разных интересных вещах. И в знак благодарности и ощущения себя частью этой новой компании я на следующее утро написала на подоконнике наши имена – в столбик, вместе.
Это и стало причиной моего краха.
Начать с того, что по каким-то теперь не очень мне понятным соображениям, приехав в лагерь, я назвалась чужим именем. Сказала, что меня зовут Оля, Оля Солнцева, а на сумке написано имя моей сестры Лены. Таким образом я соврала дважды, ни сестры у меня не было, ни красивого имени. Дома звали меня Аленкой, а к официальной форме моего имени отношение у меня было как у Тома Сойера, помните, он говорил Бекки: «Не зовите меня Томасом, меня так называют, когда хотят высечь». Леной меня звали в поликлинике, в школе на уроках, в больнице, где я лежала с подозрением на аппендицит, и в других малоприятных местах.
Имя Оля мне казалось куда красивей. Тем более я тогда прочла детскую книжку «Коля пишет Оле, Оля пишет Коле», и хотя никакого Коли поблизости не было, быть Олей приятно волновало. И ведь я ни разу не ошиблась, отзывалась на Олю исправно. И только скрепив наподоконничной надписью нашу взаимную общность, то ли от полноты чувств, то ли в приступе честности, я подписалась настоящим именем. Соседки по палате немедленно обратили внимание на надпись и в первую очередь осудили меня за порчу подоконника. «Теперь он испорчен, и надо будет его мыть», – так строго отчитывали меня те, кто недавно так мною восхищался и так утешал.
Но потом одна из них обратила внимание на список имен и спросила, что это за Лена, откуда. И я малодушно призналась, что на самом деле меня так зовут. Осуждение стало тотальным. «Ты нам наврала», – приговорили соседки, ужасно сокрушаясь о таком преступлении и глядя на меня с полным презрением. Я пыталась оправдаться, лепетала что-то насчет того, что дома мама зовет меня Олей, и я к этому привыкла, но все было тщетно, вранье и оправдание слились в одно стыдное чувство.
Я до сих пор помню то резкое чувство сожаления от внезапно разрушенной дружбы и наступившие одиночество, безнадежность, холод.
На следующий день снова были танцы, но я вовсе не собиралась на них идти. Гуляла одна по коридору, когда меня разыскали другие девочки, привели в другую комнату и торжественно предъявили новую юбку – на этот раз прямую и пеструю, серую с красным. Дескать, вот, наряд готов, одевайся. Так я поняла, что дружба, может быть, и расторгнута, но на танцы я обречена до конца смены. И я пошла одеваться.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?