Текст книги "Священный мусор (сборник)"
Автор книги: Людмила Улицкая
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Процесс вспоминания – попытка сопротивления времени, рывок в направлении, противоположном умиранию, желание высказать благодарность тем, кого уже нет. Это бескорыстное желание – потребность благородной души Наташи Парфентьевой. Из той же породы ее мама Анастасия Николаевна Полянская и бабушка Елизавета Николаевна Полянская. Наверное, и прабабушка, которой я не знала.
Елизавета Николаевна была классическая арбатская старушка (точнее, пречистенская) – маленькая, в крючком вязанном берете, приветливая и, на взгляд глупой пятнадцатилетней девочки конца пятидесятых годов, довольно незначительная. Тогда у меня еще не прорезалось чутье на великих людей.
Я ходила к Анастасии Николаевне Полянской, дочери Елизаветы Николаевны, за физикой – лучше места найти было невозможно: научили и механике, и оптике, а заодно и вправили еще неопытный на людей глаз. Попутно я еще влюбилась в сына Анастасии Николаевны Колю и подружилась на всю жизнь с ее дочкой Наташей, моей подругой полувековой давности. Я благодарна судьбе за то, что она мне показала в столь ранние годы людей такого редкого, гроссмейстерского класса, высшую пробу.
Есть один эпизод, которого я не нашла в воспоминаниях Натальи Парфентьевой. Она упоминает о том, что семья жила в доме на Пречистенке, боковым фасадом выходящем в Чистый переулок. В двадцатых годах семейная квартира была «уплотнена» соседями, в середине восьмидесятых всех Полянских-Парфентьевых переселили на окраину, и теперь в их заново отделанной и перестроенной квартире живут новые русские; и горечь и гнев я чувствую всякий раз, когда прохожу мимо их прежних окон. У меня дурной характер.
Несколькими домами вглубь по Чистому переулку расположена резиденция патриарха. В пятидесятые годы, когда резиденция уже там расположилась – патриарх был тогда Алексий Первый, – у патриарха был приличествующий ему выезд: две «Волги», черная и зеленая. Некоторые из моих друзей настаивают, что это были не «Волги», а ЗИСы, и есть один, который утверждает, что лимузины эти были иностранными. Мне всё же кажется – «Волги».
Вот обещанный эпизод: изредка пути соседей пересекались – Елизавета Николаевна возвращалась домой из булочной или из Смоленского гастронома, и патриарх замечал ее из окна «Волги» и выходил, чтобы ее поприветствовать и благословить. К великому изумлению почтеннейшей публики. Да и откуда этим прохожим было знать, что патриарх, будучи молодым священником, еще до революции, служил в домовой церкви матери Елизаветы Николаевны, известной московской благотворительницы, построившей на своем веку много церквей.
Откуда я об этом знаю? Да уж конечно не от Анастасии Николаевны, замечательного физика, материалиста, атеиста, унаследовавшей от своей матери все ее чудесные дарования, кроме одного – дарования веры. Наверное, от Наташи. А иногда мне приходит в голову: может, я это выдумала? Как останавливается патриарший выезд, выскакивает шофер, открывает дверцу, и выходит высокий и полный, в шелковой рясе, с белой рукой сам… Спросила у Наташи, она подтвердила: всё было именно так!
Признаюсь честно: Елизавета Николаевна, ее дом, ее мир в виде легких теней забредают иногда в мои рассказы и повести, и меня посещает чувство, что живые и мертвые встречаются там, и им хорошо.
Какие же они все талантливые! Были и продолжают быть, потому что потомки Елизаветы Николаевны – новые музыканты, и художники, и ученые, и педагоги – живут рядом с нами. И когда говорят что-то плохое и вполне заслуженное о нашем бедственном генофонде, у меня есть сильное возражение: а Парфентьевы и Полянские еще не перевелись, хотя девочки выходят замуж, их дети носят другие фамилии, и вообще все расползлись по свету… Потомки этой прекрасной купечески-дворянской, интеллигентной русской семьи, пережившей войны и революции, террор и унижения, тяжкий труд, лагеря, изгнание – словом, всё, что полагается честному человеку в нечеловеческих обстоятельствах, – сидят рядом с нами в вагоне метро. Не всегда их узнаём.
Бедный врагКонечно, эта история моей жизни давно уже проросла в разные тексты, которые мне приходилось писать. Но во всей правде – если смотреть моими глазами – она разыгралась в московском дворе ранне-послевоенного времени. Двор почти в центре Москвы был отчасти барачным, отчасти приличным. Семья моей бабушки занимала одну из двух самых лучших квартир нашего двора. Когда-то ее занимала семья застройщика соседнего огромного доходного дома, построенного до Первой мировой. Во второй этаж вела винтовая лестница, а если подняться еще на полвитка, то там был вход на чердак, где сушили белье и десятилетиями хранили ненужные вещи, перед тем как отнести их на помойку. Во всём нашем дворе я была единственным ребенком, которого водили в музыкальную школу и обучали немецкому языку. У меня была желтая шуба и желтая с двумя торчащими ушами шапка – оба предмета сшиты были бабушкой собственноручно из плюшевого покрывала. Несмотря на королевское великолепие одежды, гулять во двор меня выпускали одну, без сопровождения, лет с семи. Я играла в лапту и в горелки, прыгала через веревочку и в физическом отношении ничем не отличалась от сверстников: не хуже других. Тогда же у меня завелся враг – Витька Бобров. Он был сыном дворничихи Насти. Всё семейство – там было еще две девочки – было малорослым и кургузым, только отец был высоченным. Но я его помню смутно, во дворе он появился на короткое время между двумя посадками году в 48-м. Приблизительно в то же время от Витьки Боброва я узнала про себя очень интересную вещь – что я еврейка. И это стыдно…
Что со мной и моей семьей что-то не в порядке, я уже и раньше догадывалась. Тогда еще был жив мой прадед, и в семье праздновали еврейскую Пасху, и всегда не в тот день, что соседи. Позднее я разобралась с Пасхой, пасхалией и многими тонкостями иудеохристианских раздоров, но не в семь моих лет! Словом, Витька меня дразнил, даже травил слегка, я же морду отворачивала, ставя себя выше оправданий. Но в лапту играли вместе всей дворовой компанией.
Потом постепенно подоспело дело врачей, маму выгнали с работы. Врачом она не была, но была биохимиком, еще хуже! Сразу мерещатся ядовитые порошки и жидкости, подсыпаемые и подливаемые в кушанье вождям и всему остальному русскому человечеству. Витька меня постоянно задирал, а я с ним дралась на равных.
А потом про Витьку Боброва я забыла. Он исчез неизвестно куда.
Сначала Каляевскую улицу, нашу семисемейную коммуналку, покинули мы с мамой – дед купил нам кооператив на Новолесной, возле Белорусского вокзала. Вскоре выселили и бабушкину квартиру: они въехали в двухкомнатную квартиру на Башиловке, их последнее земное жилье. Их новый дом был минутах в пятнадцати ходу от Петровского парка, первого их московского дома, куда вселились они молодоженами в начале 1917 года. Там родилась моя мама в 1918 год у. Когда-то это было дачное место, потом оно стало предместьем, а сейчас здесь метро «Динамо», двенадцать минут до центра по зеленой ветке. Хороший район, почти центральный, а тогда стояли деревянные дачи, дровяные сараи и колонки.
Наше новое кооперативное жилье тоже было неподалеку: от Бутырского Вала через мостик над железнодорожной веткой, мимо комбината «Правда», минут десять ходу через путаную сеть проездов, переулков, гаражей – и мы у бабушки, на Башиловке. И последняя колонка на Нижней Масловке еще извергала пенную воду зимой и летом.
В старом дворе я не появлялась. Да и двор изменился до неузнаваемости: его залили асфальтом, исчезли палисаднички, сломали два полубарачных строения, белье больше не полоскалось на веревках и не играл пьяненький дядя Вася по праздникам на своей гармошке. Двор стал почти совсем приличным, и население поменялось: вымерли старухи в валенках, инвалиды на костылях. Почти никого из старых соседей не осталось во дворе.
Не помню, какая такая нужда занесла меня на Каляевскую улицу. Но прямо возле ворот моего бывшего дома я встретила Витьку Боброва. Я не сразу его узнала: он был маленький, почти как в детстве, щуплый, лысый, широченная его улыбка обнажила два ряда стальных зубов. Он раскинул руки и обнял меня:
– Люська! Ну ты прям!
Он уже отсидел и освободился. У меня дух перехватило: старенький мальчик, морщинистый, со шрамом через лоб, он был так рад, как будто встретил сестру родную…
– Небось институт закончила? А как мамка твоя, живая? А моя померла!
– Да что ты! Тетя Настя ведь нестарая была!
– А под трамвай попала, на Делегатской! Нам там комнату дали, ты не знаешь? А Нинка замуж вышла! – вывалил он все семейные новости.
Мой детский враг стоял передо мной, улыбался сморщенным лицом, радовался встрече.
– А как я в тебя влюблен был, помнишь?
Ничего такого я не помнила. Но и он, видно, начисто забыл, как мы отчаянно дрались в детстве.
Бедный мой враг! Больше я его не встречала. Последнее, что я о нем слышала, что он недолго гулял на свободе, снова загремел в тюрьму за какое-то неудачливое воровство. Не думаю, что он жив. Бедный мой враг!
Про Андрея
Искусство неделанияЕсть причина, которая удерживает меня от того, чтобы писать об Андрее Красулине, – он мой муж, и потому страшно перейти границу частной жизни, перевести в область публичного мысли и чувства, выросшие в пространстве интимном. Но эта же самая причина и побуждает к высказыванию: тридцать лет разнообразного общения – напряженного и бурного, глубокого и содержательного – довольно долгого брака, в конце концов, так взаимно изменили нас обоих, что всё чаще мы попадаем в зону удивительного единомыслия, где совершенно невозможно вычленить «твое» и «мое». Порой мы уже не знаем, да и не интересуемся знать, кто из нас двоих впервые высказал мысль, сформулировал отношение к тому или иному предмету, заметил нечто на первый взгляд незначительное, имеющее отношение к «совместному проживанию момента». Это случается не каждый день, не каждый час – изредка, – но всегда с радостью осознается. Неважно, в какой именно точке происходит это единение, но с годами оно располагается всё ближе к природе, к миру, к области спонтанных движений, которые называют творчеством.
Вот произнесено это ключевое слово – «творчество». Оно имеет природу, сродную радиоактивности. Заряд, который излучает. Я, как и многие другие, попала в зону воздействия Андрея Красулина.
Творческий заряд – мощный или слабенький, зародышевый – присутствует в каждом человеке. Собственно, это видовой знак, одна из отличительных особенностей человека. Он, этот заряд, не сопряжен ни с силой интеллекта, ни с нравственными качествами; иногда он не связан даже с талантом.
В русском языке нет даже точного слова: мы не говорим «творческость», а используем английское, очень бледное и рационализированное понятие «креативность». Так вот Андрей наполнен до краев творческой энергией, креативность – его основное качество. И потому всё, что он делает – готовит еду, ест, пьет, смотрит в окно, стирает рубашку, чинит велосипед, играет с ребенком, – является творческим актом. Полная укорененность в данном мгновении уравнивает действия бытовые и профессиональные. Необходимость написать вот эту картину совершенно равна необходимости наскоро, к обеду вырезать еще одну деревянную ложку, потому что людей за столом в мастерской оказалось больше, чем ложек на столе. Только необходимое, ничего лишнего. Отсюда же – отвращение к рутине, к суете. Не декларированное, а изнутри выявляющееся. В выставках он долгие годы почти не участвовал – даже такой естественный и законный для художника жест казался ему излишней манифестацией. Впрочем, этому способствовало то обстоятельство, что участие в выставках было для него невозможным: за тридцать лет, не считая молодежных, с 60-го по 90-й, его допустили к участию лишь в одной групповой выставке в 1979 году, на Кузнецком Мосту, в зале московского Союза художников.
В общении с Андреем мне открывались важные вещи, о которых знаешь чуть ли не с рождения, но не осознаёшь их: через Андрея открылась система координат, та культурная азбука, без которой не существует никакое творчество. Эти новые открытия требовали от меня самоопределения: в мастерской Андрея я становилась писателем…
У Андрея есть излюбленные темы, к которым он постоянно возвращается. Это основные знаки – круг, квадрат, крест. И параллельно этому – органическая тема: дерево, движение роста, раскручивания, прорастания…
Почему я говорю об этих знаках – круг, квадрат, крест, – находящихся исключительно в ведении искусствоведов? Потому что Андрей, взяв за руку, ввел меня в этот мир, по сути, за пределы живописного, пластического, и подтвердилась догадка, что наука и искусство – одно и то же, всего лишь инструментарий для вхождения в жизнь.
Сколько умных ненужных книжек я прочитала в молодости, прослушала лекций, в какие только эзотерические кухни не совалась носом, пока не обнаружила, что надо всё отодвинуть и просто посидеть… Возможно, мы обнаружили это совместно в один прекрасный день… Но согласованно и с чувством благодарности друг другу.
И вот мы сидим и ничего не делаем. И я постепенно стала догадываться, что «ничегонеделанье» Андрея – серьезное и осмысленное занятие. На первый взгляд оно нерезультативно, если результат – видимое и материальное достижение. Мы все в большей или меньшей степени заражены этой тайной болезнью материализма: результат нужно пощупать руками. Результат сосредоточенного неделания нельзя пощупать руками, его невозможно описать. Он заключается в достижении определенного состояния покоя и внимательного присутствия в мире. Это не имеет никакого отношения к экстазу, эйфории, возвышенности. Одним словом, описать невозможно, но от Андрея идет эта волна. И я стараюсь ее уловить, я пытаюсь научиться от него ничего не делать этим самым способом. Неделание – великое искусство. И уж во всяком случае, неделание лишнего.
Зато когда он делает что-то, он полностью принадлежит тому, что делает, единое целое составляет намерение и исполнение, ни тени рассеяния, ни на волосок посторонней мысли, полная концентрация. Так он ест, пьет, рисует, слушает музыку, любит, читает.
Наверное, я думаю об Андрее гораздо больше, чем он обо мне. Зато я его и лучше знаю. И отца его, Николая Петровича, хорошо помню. Он умер девяноста пяти лет, ветеран трех войн – империалистической, Гражданской, Отечественной, – потерявший на последней войне ногу, биолог, специалист по лесу, человек образцового достоинства, красоты и большой физической силы. Очень педантичный, организованный, западного, даже, пожалуй, немецкого склада.
От отца Андрей унаследовал красоту и силу, а от деда, священника и пьяницы, – ту русскую размашистость, неуправляемость, азарт до самозабвения, из которых произрастает «священная русская болезнь». Каким-то образом это было связано с самозабвением творческим.
Работы последних лет – холодные монохромные пространства, полные волнующего, но абсолютно невысказуемого содержания, – и являются тем местом созерцания, молчания и тишины, о котором мы тоскуем посреди удушающего города, в гонке, в одышке, в коллапсе… Смотрю, пытаюсь подобрать слова: изнанка неба? вход за предел? смерть координат?
Глупое занятие – нет названия. Разве что номер опуса… На мгновение оказываешься там, где очертания прекрасных муз расплываются: музыка, слово, объем, цвет переходят одно в другое с легкостью, известной из сновиденья. Но в любую минуту можно отвернуться ото всего этого, и Андрей сварит чай, поставит на стол курагу и орехи, включит музыку. Дома хозяйничаю я, в мастерской – он. Остановка. Кажется, мы сейчас ничего не делаем…
Одна его мастерская, в начале шестидесятых, была в Тимирязевке, рядом с моим тогдашним домом. Но мы не были знакомы, просто ходили по одной улице. Другая, на Масловке, много лет была центром моей жизни – окна почти вровень с землей, пивнушка за стеной, звон трамвая, блестки счастья и горя, лучшее место на земле, как мне представлялось. Теперешняя мастерская – в Сокольниках. Я могу туда прийти, когда упадок сил, потеря энергии, просто плохое настроение. Посидишь, посмотришь по сторонам, пошаришь глазом по стенам и по полкам, и возвращается система координат, восстанавливаются масштабы происходящего: важное остается, мелочь и мусор высыпаются.
Андрей отбрасывает большую тень – мне хорошо в этой тени.
«Восход солнца в Сокольниках»Это любимая картина. А это любимый художник. Он же – любимый друг и любимый собеседник. Картина – одна из множества заполняющих мастерскую. Вчерашняя. Завтрашняя. Почти любая. На картине нечто происходит. Происходит с художником, и след происходящего запечатлен. Не всегда удается расшифровать и обозначить словами происшедшее между художником и внешним миром. Изображена связь человека и мира, и не статическая, раз навсегда заданная, а живая, ежеминутно рождающаяся.
Я смотрю на картину – и совершается открытие.
Название картины, как она представлена в каталоге художника, – «Восход солнца в Сокольниках». Тысячи раз каждым из людей виденная картина восхода солнца. Тысячи раз многими художниками запечатленная. На этот раз – единственная, где указано точное место и время космического события.
Вперед были высланы ангелы. Деревянные, сделанные из древесных щепок и тонких планок, с воздетыми и опущенными деревянными крыльями, они встречались мне в домах общих знакомых, и я спрашивала: откуда? Андрей Красулин подарил, – отвечали…
В одном из домов, заселенных ангелами, мы и познакомились в середине шестидесятых. Познакомились – сильно сказано. Потом нас знакомили по меньшей мере раз пять, прежде чем он меня начал узнавать. Точно помню, когда он впервые со мной поздоровался: я была в конце беременности, сидела, сложив руки на большом животе, и он улыбнулся. Тогда я не знала о его пристрастии к беременным женщинам, они вызывали в нем почти религиозное умиление…
Несколько лет спустя, когда я впервые оказалась в его мастерской, я поняла, откуда взялись те деревянные ангелы: они были потомками народной игрушки, архаической скульптуры, над ними стояла тень русского авангарда. Именно тогда я и увидела первые репродукции кикладской пластики, примитивные человеческие фигурки древней островной культуры. Тогда же я и поняла, как важна генеалогия в искусстве: что из чего рождается, кто кем оплодотворяется… Андрей тогда числился в скульпторах, много рисовал, но к настоящей живописи еще не приближался.
Однако что бы он ни делал, особые качества его личности угадывались всегда: внутренний аскетизм, минимализм жеста, внутренняя сдержанность и отвращение к любому виду пафоса… Эти качества прочитывались и в общей стилистике его жизни тех лет: на столе – закопченный чайник, несколько деревянных ложек, каша, картошка, зелень. Непременная бутылка водки. Крепкий чай. На нем телогрейка, сапоги. Единственные джинсы в кожаных, собственноручно пришитых заплатах – задолго до «лоскутной» моды. И полное нежелание идти на компромисс. И независимость, гарантировавшая одинокий путь художника, никогда не входившего ни в какие групповые взаимоотношения… Одинокий художник.
Чем поразила меня эта картина? Это восходящее солнце было как будто с русской иконы. На иконах солнце изображается обычно в углу, и только четверть солнечного диска украшает угол доски, а здесь художник как будто вытащил иконописное солнышко в центр и сделал его главным действующим лицом. Старый монах-иконописец усмотрел бы в этом сюжете языческое преклонение перед космическими силами, но Красулина это не беспокоит – он глубоко вник в иконопись, до некоторой степени усвоил ее внутреннюю методику. Икона – картина преображенного мира. Преображение касается не только самих святых, изображенных с нимбами, но и ткани их одежд, мебели, цветов, животных, деревьев и деталей пейзажа, попадающих в поле зрения иконописца.
«Восход солнца» я увидела именно как современную икону. Фон, разбитый на четыре цвета, как символ сторон света, четырех стихий, четырех столпов – всего, что в нашем мире кратно четырем, – и солнце, чуть смещенное от центра картины так, что смещение это означает движение, начало некоторой траектории, по которой движется и само солнце, и мир, им согреваемый, и мы сами…
Может быть, это высочайший уровень обобщения. А возможно – непосредственное ви́дение космических начал…
«Иногда еду в метро, посмотрю по сторонам и поражаюсь: вокруг – ангельские лики», – говорит он. Я только головой качаю: не вижу никаких ангельских ликов в толпе моих соотечественников, усталых, серых, возвращающихся домой после тяжелого рабочего дня.
У Красулина мало портретов. Зато много деревьев. Портреты деревьев не всегда узнаваемы, зато древесных мотивов – множество. Наверное, дерево – первая любовь художника. Дерево появляется уже в самом начале его художнической биографии: первые работы, которые были замечены зрителями и критиками в ранних шестидесятых, – деревянные деревья. Многие годы он считался одним из лучших скульпторов-«деревянщиков». Приемы его работы были самыми что ни на есть «народными»: никакого «вышивания», мелочной резьбы. Прикосновение к дереву почтительное, но твердое, как у деревенского плотника. Инструмент часто он выбирал тоже самый грубый: топор. И скульптуры свои делал иногда топором.
Но постепенно в мастерской всё меньше стало появляться скульптуры, всё больше – рисунков, холстов.
«Я – начинающий художник», – говорил о себе Андрей, приближаясь к семидесяти годам. Давно признанный мастер, работы которого экспонируются в лучших русских музеях – в Русском музее в Петербурге, в Третьяковской галерее в Москве, а также в музеях провинциальных городов.
Живопись началась в середине семидесятых. И с первых работ стало видно, что Красулин обладает колористическим «абсолютным слухом». Хорошо помню, как это начиналось. С помойки. Ящики из-под фруктов Андрей разбивал на планки, выкрашенные планки образовывали композиции, в которых угадывался то забор, то пейзаж. На выставках в семидесятых эти «заборные» работы еще сосуществовали рядом со скульптурой, с годами цвет занимал всё большее место. Наверное, самой крупной и значительной работой в этом переходном жанре была стена в Рязанской филармонии – деревянная скульптурная работа, напоминающая об органе. Живописная поверхность органа как будто несколько смещена, не полностью совпадает со структурой органных труб, и золотые письмена выступают на живописи как тайные знаки… «Хвалите Господа с небес…» – первые слова 148-го псалма.
Наверное, картину «Восход солнца» я так полюбила потому, что в ней реализуется полное отрицание разделения искусства на фигуративное и абстрактное. Картина эта вполне может рассматриваться как абстрактная. Как очень емкий иероглиф. С другой стороны, что есть реальнее, чем солнце, когда мы сами, человеческие существа, – его отдаленные плоды? Изображенный на картине огненный шар вполне реалистичен. Но как бы мы эту картину ни рассматривали, от нее идет мощная энергия, и энергия радостная, очень сильная.
Обычно первичное восприятие картины связано с ее сюжетом. Что нарисовано? На этом уровне важна узнаваемость сюжета, житейские или литературные ассоциации, которые она вызывает.
Восприятие эстетическое предполагает более развитого зрителя. Такой зритель видит, как это сделано. Оценивает точность рисунка, технику живописи, стройность композиции. Такой зритель замечает многослойность пространства голландского пейзажа, волшебство света Рембрандта, чудо человеческого лица, запечатленного Мемлингом. И многие, многие другие детали… Эти зрители составляют некоторую часть посетителей художественных галерей, и я узнаю их лица, когда они смотрят картины… Такой зритель смотрит далее сюжета.
Существует еще один способ взаимодействия с живописью, которому я училась в течение десятилетий, очень медленно, и именно благодаря Андрею, который был моим учителем. Собственно, он шел сам по этому пути, мне только иногда удавалось быть свидетелем его открытий. Слово «открытие» – ключевое. Художник совершает открытие, зритель его видит. И здесь оба участника процесса – зритель и художник – оказываются связаны воедино. Если открытия нет, то мы имеем дело с голым мастерством. С ремеслом. И это тоже очень важная тема: последние десятилетия концептуальное искусство почти вытеснило старое, честное искусство, связанное с высоким ремеслом. Мастерству отказали в значении, его разжаловали настолько, что многие современные художники академическому рисованию вообще не обучены. С точки зрения концептуального художника, открытие совершается исключительно интеллектуальным способом. Андрей же уважает рукоделие, продолжает оставаться мастером, и его открытия, где бы они ни происходили – в скульптуре, живописи или графике, всегда выполнены на чрезвычайно высоком техническом уровне. И всё рукотворно: подрамник, грунтовка…
«Восход солнца» недолго украшал мастерскую. В какой-то момент Андрей сказал мне, что приходил американский коллекционер и купил картину. Я расстроилась. С другой стороны, чего же расстраиваться? Художники рано или поздно расстаются со своими работами. Я скучала по картине. Ее фотография, как портрет любимого человека, стояла на столе. Полгода тому назад, когда младший сын обзавелся отдельным жильем, я попросила Андрея написать «дубль». Он долго отказывался, говорил, что ничего повторить нельзя, всё существует только один раз. Но в конце концов согласился. Написал «Восход солнца–2». Это хорошая картина. Но не такая напряженно-радостная, как первая. О чем я Андрею и сказала.
– Так можно повесить первую, – сказал Андрей.
– Ты же ее давным-давно продал! – изумилась я.
– Мне тоже так казалось. Но я недавно залез на антресоли, а она там лежит. Видно, я тогда американцу какую-то другую работу продал.
– А ты мне ее не подаришь? – спросила я, сама себе не веря.
– Да ради бога, – ответил Андрей.
И вот теперь я обладатель любимой картины.
С Андреем мне иногда бывает тяжеловато. Зато с его картинами – всегда прекрасно: они висят на стене очень тихо, ничего не говорят, а что-то меняется в воздухе от их присутствия.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?