Электронная библиотека » Людвиг Витгенштейн » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 14 февраля 2024, 07:00


Автор книги: Людвиг Витгенштейн


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

85. Правило выступает здесь как дорожный указатель. Разве последний не оставляет никаких сомнений относительно пути, который я должен избрать? Разве он указывает, когда я прохожу мимо него, в каком направлении мне идти по дороге ли, тропинкой или прямо через поле? А где обозначено, в каком смысле нужно следовать ему: в направлении ли его стрелки или же (например) в противоположном? А если бы вместо одного дорожного указателя имелась замкнутая цепь путевых знаков или меловых меток на земле, разве в этом случае проигрывалась лишь одна их интерпретация?

Итак, можно говорить, что дорожный знак все-таки не оставляет места сомнению. Или вернее: он иногда оставляет место сомнению, а иногда нет. Ну, а это уже не философское, а эмпирическое предложение.

86. Такая языковая игра играется с помощью таблицы. Знаки, которые A дает B, в данном случае письменные. У B имеется таблица. В первом ее столбце стоят используемые в игре письменные знаки, во втором изображения видов строительных камней. A показывает B такой письменный знак; B ищет его в таблице, смотрит на соотнесенный с ним рисунок и т. д. Выходит, таблица и служит правилом, подчиняясь которому он выполняет приказ. Поиску рисунка в таблице учатся путем тренировки, причем частично такая тренировка состоит, например, в том, что ученик обучается горизонтально водить пальцем в таблице слева направо; то есть как бы учится проводить ряд горизонтальных линий.

А с другой стороны, разве первая таблица без схемы стрелок была не полна? И разве не полны без таких схем другие таблицы?

87. Допустим, я поясняю: под «Моисеем» я понимаю человека, если только таковой был, который вывел израильтян из Египта, как бы его тогда ни называли и что бы еще, кроме этого, он, возможно, ни совершил. Усомниться же можно не только в имени «Моисей», но и в других словах этого пояснения (что называть «Египтом», кого «израильтянами», и т. д.?). Да, эти вопросы не иссякнут и при обращении к таким словам, как «красное», «темное», «сладкое». «А тогда как такое объяснение способствует пониманию, если оно не является окончательным? Ведь в таком случае объяснение никогда не завершается; и получается, что я все же не понимаю и никогда не пойму, что имеется в виду!» Объяснение как бы повисает в воздухе до тех пор, пока его не подкрепит другое. Между тем объяснение, хотя и может основываться на другом, располагай мы таковым, отнюдь не требует этого другого если мы не нуждаемся в нем во избежание непонимания. Можно сказать: объяснение служит устранению или предотвращению непонимания причем того непонимания, которое возникло бы без этого объяснения; не любого непонимания, какое только можно себе представить.

Вполне может показаться, будто каждое сомнение просто обнаруживает некий пробел в основаниях, так что достоверное понимание возможно лишь в том случае, если сперва усомниться во всем, в чем можно усомниться, а затем устранить все эти сомнения.

Дорожный знак в порядке, если он в нормальных условиях выполняет свою задачу.

88. Я говорю кому-то: «Стань приблизительно там!» разве это разъяснение не может успешно сработать? И разве не может не сработать и любое другое?

«А не является ли это разъяснение неточным?» Ну почему бы и не назвать его «неточным»! Только разберемся, что означает слово «неточный». Ведь оно не означает «неприменимый». И подумаем над тем, что, наоборот, называется «точным» разъяснением! Что-то вроде очерченной мелом области? Тут сразу же приходит в голову, что проведенная мелом линия имеет толщину. Так что точнее была бы цветовая граница. Но сработает ли в данном случае большая точность, не будет ли это работой вхолостую? Да мы еще не определили и что считать выходом за пределы точно заданных границ, не установили, как, с помощью каких инструментов их следует фиксировать. И так далее.

Мы понимаем, что значит поставить точное время на карманных часах или же отрегулировать их, чтобы они шли точно. Ну, а если бы нас спросили: идеальна ли эта точность или насколько она приближается к идеальной? Конечно, можно говорить об измерении времени с иной, скажем большей, точностью, чем его измерение с помощью карманных часов. Тогда слова «Поставь часы на точное время» имели бы другое, хотя и сходное значение, а выражение «отсчитывать время» было бы связано с другим процессом и т. д. Ну, а если я говорю кому-нибудь: «Тебе следовало бы приходить к обеду более пунктуально, ты знаешь, что он начинается ровно в час», разве при этом, по сути, не идет речь о точности? Ведь можно сказать: «Подумай об определении времени в лаборатории или в обсерватории: вот там ты увидишь, что означает «точность»».

«Неточный» по сути дела, упрек, а «точный» похвала. То есть предполагается: неточное достигает своей цели с меньшим совершенством, чем более точное. Таким образом, здесь дело сводится к тому, что мы называем «целью». Значит ли, что я неточен, если указываю расстояние от нас до Солнца с допуском до 1 метра или заказываю столяру стол, ширина которого имеет допуск более 0,001 м.

Единый идеал точности не предусмотрен; мы не знаем, что нужно понимать под ним, пока сами не установим, что следует называть таковым. Но найти такое решение, которое бы тебя удовлетворяло, довольно трудная задача.

89. Эти рассуждения вплотную подводят нас к постановке проблемы: в каком смысле логика нечто сублимированное?

Ведь нам кажется, что логике присуща особая глубина универсальное значение. Представляется, что она лежит в основе всех наук. Ибо логическое исследование выявляет природу всех предметов. Оно призвано проникать в основания вещей, а не заботиться о тех или иных фактических событиях. Логика вырастает не из интереса к тому, что происходит в природе, не из потребности постичь причинные связи, а из стремления понять фундамент или сущность всего, что дано в опыте. А для этого не надо устремляться на поиски новых фактов: напротив, для нашего исследования существенно то, что мы не стремимся узнать с их помощью что-то новое. Мы хотим понять нечто такое, что уже открыто нашему взору. Ибо нам кажется, что как раз этого мы в каком-то смысле не понимаем.

Августин в «Исповеди» говорит: «Что такое время? Если никто меня не спрашивает, знаю; если же хочу пояснить спрашивающему, не знаю».

Этого нельзя было бы сказать о каком-нибудь вопросе естествознания (например, об удельном весе водорода). Что человек знает, когда никто его об этом не спрашивает, и не знает, когда должен объяснить это кому-то, и есть то, о чем нужно напоминать себе. (А это явно то, о чем почему-то вспоминается с трудом.)

90. Нам представляется, будто мы должны проникнуть в глубь явлений, однако наше исследование направлено не на явления, а, можно сказать, на «возможности» явлений. То есть мы напоминаем себе о типе высказывания, повествующего о явлениях. Отсюда и Августин припоминает различные высказывания о длительности событий, об их прошлом, настоящем, будущем. (Конечно, это не философские высказывания о времени, о прошлом, настоящем и будущем.)

Поэтому наше исследование является грамматическим. И это исследование проливает свет на нашу проблему, устраняя недоразумения, связанные с употреблением слов в языке, недопонимание, порождаемое в числе прочего и определенными аналогиями между формами выражения в различных сферах нашего языка. Некоторые из них можно устранить, заменив одну форму выражения другой, такую замену можно назвать «анализом» наших форм выражения, ибо этот процесс иногда напоминает разложение на составные элементы.

91. При этом может создаться впечатление, будто существует нечто подобное окончательному анализу наших языковых форм, следовательно, единственная полностью разобранная на элементы форма выражения. То есть впечатление таково, будто наши общепринятые формы выражения, по сути, еще не проанализированы, будто в них скрывается нечто такое, что нам следует выявить. Кажется, сделай мы это выражение совершенно ясным, наша задача будет решенной.

Это можно сформулировать и так: мы устраняем недоразумения, делая наше выражение более точным. Но при этом может показаться, будто мы стремимся к особому состоянию, состоянию полной точности; и будто именно в этом состоит подлинная цель нашего исследования.

92. Это находит свое выражение в вопросе о сущности языка, предложения, мышления. Что касается наших исследований, в которых мы тоже пытаемся понять сущность языка его функцию, его структуру, то в них под сущностью все же имеется в виду не то, что в приведенном вопросе. Дело в том, что вышеназванный вопрос не предполагает, что сущность нечто явленное открыто и делающееся обозримым при упорядочивании. Напротив, подразумевается, что сущность нечто скрытое, не лежащее на поверхности, нечто, заложенное внутри, видимое нами лишь тогда, когда мы проникаем в глубь вещи, нечто такое, до чего должен докопаться наш анализ.

«Сущность скрыта от нас» вот форма, которую тогда принимает наша проблема. Мы спрашиваем: «Что такое язык?», «Что такое предложение?». И ответ на эти вопросы нужно дать раз и навсегда; притом независимо от любого будущего опыта.

93. Один может сказать: «Предложение да ведь это самое обычное, что есть на свете!», а другой: «Предложение нечто весьма странное!». И этот второй просто не может проследить, как функционируют предложения. Потому что ему мешают формы наших высказываний о предложениях, мышлении.

Почему мы говорим, что предложение нечто удивительное? С одной стороны, из-за той огромной роли, какую оно играет. (И это верно.) С другой стороны, эта его роль плюс непонимание логики языка побуждают думать, будто предложению должны быть присущи какие-то необычайные, исключительные деяния. Впечатление, будто предложение совершает нечто необычайное, следствие недопонимания.

94. «Предложение вещь странная!»: уже в этом кроется сублимация речевого представления в целом, склонность признавать наличие чистой сущности посредника между знаком предложения и фактом. Или даже стремление очистить, сублимировать сам знак предложения. Дело в том, что наши формы выражения всячески мешают видеть, что происходят обычные вещи, отправляя нас в погоню за химерами.

95. «Мышление должно быть чем-то уникальным». Говоря, полагая, что происходит то-то, мы с этим нашим полаганием не останавливаемся где-то перед фактом, но имеем в виду: это происходит так. А этот парадокс, конечно же, имеющий форму трюизма, можно выразить и так: «мыслимо и то, что не происходит».

96. К своеобразной иллюзии, о которой идет речь, с разных сторон примыкают и другие. Мышление, язык кажутся нам теперь единственным в своем роде коррелятом, картиной мира. Понятия «предложение», «язык», «мышление», «мир» представляются рядоположенными и эквивалентными. (Но для чего же тогда использовать эти слова? Недостает языковой игры, в которой их следует применять.)

97. Мышление окружено неким ореолом. Его сущность, логика, представляет порядок мира, притом порядок априорный, то есть порядок возможностей, который должен быть общим для мира и мышления. Но кажется, что этот порядок должен быть крайне прост. Предваряя всякий опыт, он должен всецело пронизывать его; сам же он не может быть подвластен смутности или неопределенности опыта. Напротив, он должен состоять из чистейшего кристалла. Но кристалла, явленного не в абстракции, а как нечто весьма конкретное, даже самое конкретное, как бы наиболее незыблемое из всего существующего.

Нами владеет иллюзия, будто своеобразное, глубокое, существенное в нашем исследовании заключено в стремлении постичь ни с чем не сравнимую сущность языка, то есть понять порядок соотношения понятий: предложение, слово, умозаключение, истина, опыт и т. д. Этот порядок есть как бы сверх» порядок сверх» понятий. А между тем, если слова «язык», «опыт», «мир» находят применение, оно должно быть столь же непритязательным, как и использование слов «стол», «лампа», «дверь».

98. С одной стороны, ясно, что каждое предложение нашего языка «уже в том виде, как оно есть, в порядке». То есть мы не стремимся к идеалу: как если бы наши обычные, расплывчатые предложения еще не имели своего вполне безупречного смысла и требовалось конструировать совершенный язык. С другой стороны, кажется очевидным: там, где есть смысл, должен быть совершенный порядок. Выходит, даже в самом расплывчатом предложении должен быть совершенный порядок.

99. Конечно, смысл предложения может скажем так оставлять открытым то или другое, однако предложение должно иметь какой-то определенный смысл. Неопределенный смысл, по сути, вообще не был бы смыслом. Так же как нечеткая граница, собственно говоря, вовсе не граница. Ведь, заяви я, что «крепко запер человека в комнате, оставив открытой только одну дверь», подумали бы: выходит, он его вообще не запер. Его закрыли в комнате лишь для виду. Мне в таком случае могли бы сказать: «Ты вообще ничего не сделал». Ограждение с дырою это то же самое, что и полное отсутствие ограды. Но так ли это?

100. «Но это же не игра, если в правилах есть какая-то неопределенность». А действительно ли это совсем не игра? «Может быть, ты и будешь называть ее игрой, но, во всяком случае, это же не совершенная игра». Это значит, что такая игра не может считаться вполне «чистой» игрой, меня же сейчас интересует данное явление в его «чистом виде». Но я хочу сказать: мы превратно понимаем роль, какую играет идеал в наших способах выражения. То есть: мы и это назвали бы игрой, только нас ослепляет идеал и поэтому мы неясно понимаем действительное употребление слова «игра».

101. Мы хотим сказать, что в логике не может быть неопределенности. Нами тут владеет представление: идеал должен обнаружиться в действительности. И в то же время мы не видим, каким образом он может там обнаружиться, и не понимаем природы этого «должен». Мы верим: идеал должен скрываться в реальности, ибо полагаем, что уже усматривали его там.

102. Строгие и ясные правила логической структуры предложения представляются нам чем-то скрывающимся в глубине, в сфере понимания. Я их уже вижу (хотя и через посредничество понимания): ведь я же понимаю знак, мыслю нечто с его помощью.

103. Этот идеал, по нашим представлениям, непоколебим. Ты не можешь выйти за его пределы. Ты всегда должен возвращаться к нему. Нет ничего вне его; в этом вне не хватает воздуха для дыхания. Откуда пришло к нам такое представление? Похоже, оно сидит в нас, как очки на носу, на что бы мы ни смотрели, мы смотрим через них. Нам никогда не приходит в голову снять эти очки.

104. Мы делаем предикатами вещей то, что заложено в наших способах их представления. Под впечатлением возможности сравнения мы принимаем эти способы за максимально всеобщее фактическое положение дел.

105. Когда мы считаем, что должны найти вышеуказанный порядок, идеал в действительном языке, нас перестает удовлетворять то, что в обыденной жизни называется «предложением», «словом», «знаком».

Предложение, слово с точки зрения логики должны быть чем-то чистым, четко очерченным. И мы тут ломаем голову над сущностью подлинного знака. Является ли она представлением о знаке как таковом или же представлением, связанным с данным моментом?

106. При этом, как бы витая в облаках, с трудом понимаешь, что надлежит оставаться в сфере предметов повседневного мышления, а не сбиваться с пути, воображая, будто требуется описать крайне тонкие вещи, не имея в своем распоряжении средств для такого описания. Нам как бы выпадает задача восстановить разорванную паутину с помощью собственных пальцев.

107. Чем более пристально мы приглядываемся к реальному языку, тем резче проявляется конфликт между ним и нашим требованием. (Ведь кристальная чистота логики оказывается для нас недостижимой, она остается всего лишь требованием.) Это противостояние делается невыносимым; требованию чистоты грозит превращение в нечто пустое. Оно заводит нас на гладкий лед, где отсутствует трение, стало быть, условия в каком-то смысле становятся идеальными, но именно поэтому мы не в состоянии двигаться. Мы хотим идти: тогда нам нужно трение. Назад, на грубую почву!

108. Мы узнаем: то, что называют «предложением», «языком», это не формальное единство, которое я вообразил, а семейство более или менее родственных образований. Как же тогда быть с логикой? Ведь ее строгость оказывается обманчивой. А не исчезает ли вместе с тем и сама логика? Ибо как логика может поступиться своей строгостью? Ждать от нее послаблений в том, что касается строгости, понятно, не приходится. Предрассудок кристальной чистоты логики может быть устранен лишь в том случае, если развернуть все наше исследование в ином направлении. (Можно сказать: исследование должно быть переориентировано под углом зрения наших реальных потребностей.)

Философия логики трактует о предложениях и словах в том же смысле, как это делают в повседневной жизни, когда мы говорим, например: «Вот предложение, написанное по-китайски»; «Нет, это лишь похоже на письмена, на самом же деле это орнамент».

Мы говорим о пространственном и временном феномене языка, а не о каком-то непространственном и невременном фантоме. Мы же говорим о нем так, как говорят о фигурах в шахматной игре, устанавливая правила игры с ними, а не описывая их физические свойства.

Вопрос «Чем реально является слово?» аналогичен вопросу «Что такое шахматная фигура?».

109. Что верно, то верно: нашим изысканиям не обязательно быть научными. У нас не вызывает интереса опытное знание о том, что «вопреки нашим предубеждениям нечто можно мыслить так или этак», что бы это ни означало. (Понимание мышления как особого духовного посредника.) И нам не надо развивать какую-либо теорию. В наших рассуждениях неправомерно что-то гипотетическое. Нам следует отказаться от всякого объяснения и заменить его только описанием. Причем это описание обретает свое целевое назначение способность прояснять в связи с философскими проблемами. Таковые, конечно, не являются эмпирическими проблемами, они решаются путем такого всматривания в работу нашего языка, которое позволяет осознать его действия вопреки склонности истолковать их превратно. Проблемы решаются не через приобретение нового опыта, а путем упорядочения уже давно известного. Философия есть борьба против зачаровывания нашего интеллекта средствами нашего языка.

110. Утверждение «Язык (или мышление) есть нечто уникальное» оказывается неким суеверием (а не ошибкой!), порождаемым грамматическими иллюзиями.

Его патетика отсвет именно этих иллюзий, этой проблемы.

111. Проблемы, возникающие в результате превратного толкования форм нашего языка, носят глубокий характер. Это глубокие беспокойства; они столь же глубоко укоренены в нас, как и формы нашего языка, и их значение столь же велико, сколь велика для нас важность языка. Зададимся вопросом, почему грамматическая шутка воспринимается нами как глубокая. (А это как раз и есть философская глубина.)

112. Обманчивое впечатление производит закрепившееся в формах нашего языка подобие облика [выражений]; оно нас беспокоит. «Это же не так!» говорим мы. «Но это должно быть так!»

113. «Однако это так», повторяю я себе вновь и вновь. Мне кажется: сумей я полностью сосредоточиться на этом факте, сфокусировать на нем все свое внимание, я понял бы суть дела.

114. «Общая форма предложения такова: дело обстоит так». Предложение такого рода люди повторяют бесчисленное множество раз, полагая при этом, будто вновь и вновь исследуют природу. На самом же деле здесь просто очерчивается форма, через которую мы воспринимаем ее.

115. Нас берет в плен картина. И мы не можем выйти за ее пределы, ибо она заключена в нашем языке и тот как бы нещадно повторяет ее нам.

116. Когда философы употребляют слово «знание», «бытие», «объект», «я», «предложение», «имя» и пытаются схватить сущность вещи, то всегда следует спрашивать: так ли фактически употребляется это слово в языке, откуда оно родом?

Мы возвращаем слова от метафизического к их повседневному употреблению.

117. Мне говорят: «Ты понимаешь это выражение, не так ли? Выходит, я использую его в том значении, которое тебе знакомо». Как будто значение это некая аура, присущая слову и привносимая им с собой в каждое его употребление.

Если, например, кто-то говорит, что предложение «Это здесь» (причем показывает на предмет перед собой) имеет для него смысл, то ему следует спросить себя, при каких особых обстоятельствах фактически пользуются этим предложением. При этих обстоятельствах оно и имеет смысл.

118. В чем же значимость нашего исследования, ведь оно, по-видимому, лишь разрушает все интересное, то есть все великое и важное. (Как если бы оно разрушало все строения, оставляя лишь обломки, камни и мусор.) Но разрушаются лишь воздушные замки, и расчищается почва языка, на которой они стоят.

119. Итог философии обнаружение тех или иных явных несуразиц и тех шишек, которые набивает рассудок, наталкиваясь на границы языка. Именно эти шишки и позволяют нам оценить значимость философских открытий.

120. Говоря о языке (слове, предложении и т. д.), я должен говорить о повседневном языке. Не слишком ли груб, материален этот язык для выражения того, что мы хотим сказать? Ну, а как тогда построить другой язык? И как странно в таком случае, что мы вообще можем что-то делать с этим своим языком!

В рассуждениях, касающихся языка, я уже вынужден был прибегать к полному (а не к какому-то предварительному, подготовительному) языку. Само это свидетельствует, что я в состоянии сообщить о языке лишь нечто внешнее [наружное].

Да, но как могут удовлетворить нас подобные пояснения? Так ведь и твои вопросы сформулированы на этом же языке; и если у тебя было что спросить, то это следовало выразить именно этим языком!

А твои сомнения плод непонимания.

Твои вопросы относятся к словам; следовательно, я должен говорить о словах.

Говорят: речь идет не о слове, а о его значении; и при этом представляют себе значение как предмет того же рода, что и слово, хоть и отличный от него. Вот слово, а вот его значение. Деньги и корова, которую можно купить на них. (Но с другой стороны: деньги и их использование.)

121. Можно подумать: коли философия трактует об употреблении слова «философия», то должна существовать некая философия второго порядка. Но это как раз не так; данная ситуация скорее уж соответствует случаю с орфографией, которая должна заниматься и правописанием слова «орфография», не превращаясь при этом в нечто, относящееся ко второму порядку.

122. Главный источник нашего недопонимания в том, что мы не обозреваем употребления наших слов. Нашей грамматике недостает такой наглядности. Именно наглядное действие рождает то понимание, которое заключается в «усмотрении связей». Отсюда важность поисков и изобретения промежуточных звеньев.

Понятие наглядного взору действия имеет для нас принципиальное значение. Оно характеризует тип нашего представления, способ нашего рассмотрения вещей. (Разве это не «мировоззрение»?)

123. Философская проблема имеет форму: «Я в тупике».

124. Философия никоим образом не смеет посягать на действительное употребление языка, в конечном счете она может только описывать его.

Ведь дать ему вместе с тем и какое-то обоснование она не может.

Она оставляет все так, как оно есть.

И математику она оставляет такой, как она есть, не может продвинуть ни одно математическое открытие. «Ведущая проблема математической логики» остается для нас проблемой математики, как и любая другая.

125. Не дело философии разрешать противоречие посредством математического, логико-математического открытия. Она призвана ясно показать то состояние математики, которое беспокоит нас, состояние до разрешения противоречия. (И это не значит уйти от трудностей.)

Главное здесь вот что: мы устанавливаем правила и технику игры, а затем, следуя этим правилам, сталкиваемся с тем, что не все идет так, как было задумано нами. Что, следовательно, мы как бы запутались в наших собственных правилах.

Именно эту «запутанность в собственных правилах» мы и хотим понять, то есть ясно рассмотреть.

Это проливает свет на наше понятие полагания. Ибо в таких случаях дело идет иначе, чем мы полагали, предвидели. Ведь говорим же мы, например, столкнувшись с противоречием: «Я этого не предполагал».

Гражданское положение противоречия, или его положение в гражданском обществе, вот философская проблема.

126. Философия просто все предъявляет нам, ничего не объясняя и не делая выводов. Так как все открыто взору, то нечего и объяснять. Ведь нас интересует не то, что скрыто.

«Философией» можно было бы назвать и то, что возможно до всех новых открытий и изобретений.

127. Труд философа это [осуществляемый] с особой целью подбор припоминаний.

128. Пожелай кто-нибудь сформулировать в философии тезисы, пожалуй, они никогда не смогли бы вызвать дискуссию, потому что все согласились бы с ними.

129. Наиболее важные для нас аспекты вещей скрыты из-за своей простоты и повседневности. (Их не замечают, потому что они всегда перед глазами.) Подлинные основания исследования их совсем не привлекают внимания человека. До тех пор пока это не бросится ему в глаза. Иначе говоря: то, чего мы [до поры] не замечаем, будучи увидено однажды, оказывается самым захватывающим и сильным.

130. Наши ясные и простые языковые игры не являются подготовительными исследованиями для будущей регламентации языка, как бы первыми приближениями, не принимающими во внимание трение и сопротивление воздуха. Скорее, уже эти языковые игры выступают как некие модели, которые своими сходствами и несходствами призваны пролить свет на возможности нашего языка.

131. Избежать неправильности или пустоты наших утверждений можно, лишь представляя образец тем, что он есть, то есть в качестве модели как бы некоего мерила, а не заведомо верной идеи, которой должна соответствовать действительность. (Догматизм, в который мы столь легко впадаем, занимаясь философией.)

132. Свои познания об употреблении языка мы стремимся привести в порядок: порядок, служащий определенной цели, один из множества возможных порядков, а не единственно возможный порядок как таковой. С этой целью мы вновь и вновь подчеркиваем различия, которые легко упускаются из виду в наших обычных языковых формах. При этом может сложиться впечатление, будто бы нашей задачей является реформа языка.

Подобная реформа, служащая определенным практическим целям усовершенствованию нашей терминологии во избежание недоразумений в практике словоупотребления, конечно, возможна. Но не такие случаи служат предметом нашего рассмотрения. Путаницы, занимающие нас, возникают тогда, когда язык находится на холостом ходу, а не тогда, когда он работает.

133. Мы не собираемся каким-то неслыханным образом очищать или дополнять систему правил употребления наших слов.

Ибо ясность, к которой мы стремимся, это, право же, исчерпывающая ясность. А это просто-напросто означает, что философские проблемы должны совершенно исчезнуть.

Подлинное открытие заключается в том, что, когда захочешь, обретаешь способность перестать философствовать. В том, что философия умиротворяется, так что ее больше не лихорадят вопросы, ставящие под сомнение ее самое. Вместо этого мы на примерах покажем действие того или иного метода, причем череду этих примеров можно прерывать. Решается не одна проблема, а проблемы (устраняются трудности).

Пожалуй, нет какого-то одного метода философии, а есть методы наподобие различных терапий.

134. Рассмотрим предложение: «Дело обстоит так-то». На каком основании о нем можно говорить как об общей форме предложения? Прежде всего, оно само является предложением, в нем есть подлежащее и сказуемое. Но как применяется это предложение в нашем повседневном языке? Ведь я взял его именно оттуда.

Мы говорим, например: «Он объяснил мне свою ситуацию, сказал, что дело обстоит вот так, и поэтому он нуждается в задатке». В таком случае выходит, можно утверждать: вышеприведенное предложение соответствует любому высказыванию. Оно применяется как предложение-схема, но только потому, что имеет структуру немецкого предложения. Вместо него можно просто сказать: «Случилось то-то» или же «Ситуация такова» и т. д. И можно, как в символической логике, просто воспользоваться какой-то буквой, некой переменной. Однако букву p никто бы не назвал общей формой предложения. Как уже говорилось, предложение «Дело обстоит так-то» было признано такой формой лишь потому, что и оно само является тем, что называют предложением. Но, будучи предложением и само по себе, оно при всем том используется только как предложение-переменная. Утверждать, что это предложение соответствует (или не соответствует) действительности, было бы явной бессмыслицей. Тем самым иллюстрируется, что одним из признаков нашего понятия о предложении является звучание его как предложения.

135. Но разве у нас нет понятия о том, что такое предложение, что мы понимаем под «предложением»? Ну разумеется, есть, так же как есть и понятие о том, что понимается под «игрой». В ответ на вопрос, что такое предложение отвечаем ли мы другим или самим себе, мы приведем примеры и включим в них то, что можно назвать индуктивным рядом предложений. Вот таким-то вот образом мы и имеем некое понятие предложения. (Сравни понятие предложения с понятием числа.)

136. Представить фразу: «Дело обстоит так-то» как общую форму предложения в принципе все равно что заявить: «Предложением является все то, что может быть истинным или ложным». Ведь вместо «Дело обстоит…» можно сказать: то-то истинно». (А также сказать: то-то ложно»). Но здесь имеет место следующая зависимость: p истинно = p; p ложно = не p.

А значит, фраза: предложение есть все то, что может быть истинным или ложным, равносильна утверждению: предложением называется то, к чему в нашем языке применяется исчисление функций истинности.

При этом может показаться, будто данная дефиниция предложение есть то, что может быть либо истинным, либо ложным, устанавливает, что такое предложение, ибо она гласит: предложение это то, к чему применимо понятие «истинный» или что соответствует понятию «истинный». То есть у нас уже как бы имеется какое-то понятие истинного и ложного, позволяющее определять, что является, а что не является предложением. Предложение то, что сцеплено с понятием «истинный» (как зубчатое колесо).

Но это неудачная картина. Она как бы равносильна вот такому утверждению: «Король в шахматах это та фигура, которой можно объявить шах». А это всего лишь означает, что в нашей шахматной игре шах можно объявить только королю. Равным образом утверждение, что только предложение может быть истинным, говорит нам не более того, что предикаты «истинный» и «ложный» мы приписываем лишь тому, что называем предложением. А что есть предложение, определяется, с одной стороны, правилами его построения (скажем, правилами немецкого языка), а с другой употреблением знака в языковой игре. И применение слов «истинный» или «ложный» также может быть составной частью этой игры; и в этом случае такое употребление характеризует для нас предложение, но отнюдь не совпадает с ним. Точно так же можно сказать, что объявление шаха принадлежит нашему понятию шахматного короля (как бы является его составляющей). Сказать же, что объявление шаха не соответствует нашему понятию пешки, означало бы, что игра, где пешке объявляют шах, где проигрывает потерявший все пешки, была бы неинтересной, примитивной или слишком усложненной и т. п.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации