Текст книги "Охота на Снарка и другие стихи"
Автор книги: Льюис Кэрролл
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Из ранних стихов
Моя фея
Среди других волшебных фей
Одну я знаю фею;
Она мне говорит: – Не смей! —
И я уже не смею.
Захочется ли мне вздремнуть,
– Не спи! – она внушает.
Вина ли вздумаю глотнуть,
– Не пей! – предупреждает.
Порою станет мне смешно,
Она грозит: – Не смейся!
На Кэти загляжусь в окно,
Бормочет: – Не надейся!
– Так что же делать? – я вскричал,
От возмущенья розов.
Но тот же голос отвечал:
– Не задавай вопросов!
Мораль: Нельзя, и точка!
Загадочный гость
Помнится, я отдыхал за чтеньем какой-то брошюры,
Как вдруг: тук-тук-тук! – тихий звук, как ветерка дуновенье,
Раздался за дверью. Я крикнул сердито и громко: «Эй, кто там,
Хватит за дверью переминаться – входите!»
Робко вошел он, держа в руках цилиндр и перчатки,
И чрезвычайно учтиво, почтительно мне поклонился.
«Кто вы?» – вскричал я, озлясь. А он любезнейшим тоном,
Руку к сердцу прижав и кланяясь низко, ответил:
«Ваш препокорный слуга, господин Прикурамшувель”,
В бешенстве я колокольчик схватил и затряс им: «Эй, Энди,
Джордж, Томми, Дик! – завопил я. – Выставьте тотчас за двери
Этого господина!» Мой гость на меня без упрека, но с грустью
Тихо взглянул, смиренно попятился к двери,
Низко опять поклонился – и так, держа руку у сердца,
Со всевозможной учтивостью кротко навек удалился.
Мелодии
1
Один рядовой втихомолку
Втыкал себе в ухо иголку.
Но потом это дело
Ему надоело,
И бедняга ушел в самоволку.
2
Смастерил безобидный чудак
Из газетной бумаги колпак.
Но колпак зашатался,
И бедняк разрыдался:
«Видно, время пошло враскосяк!»
Из сб. «Фантасмагория»
Морские жалобы
Немало в мире гадких есть вещей —
Налоги, пауки, долги и хвори…
Но всех вещей несносней и глупей
Та, что зовется – Море.
Что значит море? Вот простой ответ:
Ведро воды разлейте в коридоре,
Теперь представьте – луже краю нет.
Вот что такое Море.
Ударьте палкой пса, чтоб он завыл;
Теперь представьте, что в едином хоре
Сто тысяч псов завыло что есть сил, —
Вот что такое Море.
Предстало мне виденье: длинный ряд
Мамаш и нянь, влекущих за собою
Лопатками вооруженных чад, —
Вот зрелище морское!
Кто деточкам лопатки изобрел?
Кто настрогал их столько, нам на горе?
Какой-нибудь заботливый осел —
Осел, влюбленный в Море.
Оно, конечно, тянет и манит —
Туда, где чайки реют на просторе…
Но если в лодке вас, пардон, тошнит,
На что вам это Море?
Ответьте мне: вы любите ли блох?
Не знаете? Тогда поймете вскоре,
Когда поселитесь – тяжелый вздох! —
В гостинице у Моря.
Охота вам скользить на валунах,
Глотать, барахтаясь, хинин в растворе
И вечно сырость ощущать в ногах? —
Рекомендую Море.
Вам нравится чай с солью и песком
И рыбный привкус даже в помидоре?
Вот вам совет – езжайте прямиком
Туда, где ждет вас Море;
Чтоб, вдалеке от мирных рощ и рек
Стоять и думать со слезой во взоре,
Зачем тебе, безумный человек,
Сия морока – Море?
Лук, седло и удила
Рыцарская баллада
Слуга, подай сюда мой лук,
Неси его скорей!
Конечно лук, а не урюк —
Зеленый лук-порей.
Да нашинкуй его, мой друг,
И маслицем полей!
Слуга, подай сюда седло —
Я гневом разогрет!
Не говори, что не дошло,
Ждать больше мочи нет.
Седло барашка, я сказал,
Подай мне на обед!
Слуга, подай мне удила —
Мне некогда шутить!
Пора! – была иль не была…
Что, что? Не может быть!
Как «нет удил»? Ну и дела…
А чем же мне удить?
Гайавата-фотограф
Гайавата изловчился,
Снял с плеча волшебный ящик
Из дощечек дикой сливы —
Гладких, струганых дощечек,
Полированных искусно;
Разложил, раскрыл, раздвинул
Петли и соединенья,
И составилась фигура
Из квадратов и трапеций,
Как чертеж для теоремы
Из учебника Эвклида.
Этот ящик непонятный
Водрузил он на треногу,
И семья, благоговейно
Жаждавшая фотографий,
На мгновение застыла
Перед мудрым Гайаватой.
Первым делом Гайавата
Брал стеклянную пластинку
И, коллодием покрывши,
Погружал ее в лоханку
С серебром азотнокислым
На одну иль две минуты.
Во-вторых, для проявленья
Фотографий растворял он
Пирогал, смешав искусно
С уксусною кислотою
И известной долей спирта.
В третьих, брал для закрепленья
Он раствор гипосульфита
(Эти дикие названья
Нелегко в строку ложатся,
Но легли, в конечном счете).
Вся семья поочередно
Пред фотографом садилась,
Каждый предлагал подсказки,
Превосходные идеи
И бесценные советы.
Первым сел отец семейства,
Предложил он сделать фоном
Бархатную драпировку,
Чтоб с классической колонны
Складками на стол стекала, —
Сам бы он сидел на стуле
И сжимал одной рукою
Некий свиток или карту,
А другую бы небрежно
На манер Наполеона
Заложил за край жилета,
Глядя вдаль упорным взором —
Как поэт, проснувшись в полдень,
В грезах смутных и виденьях
Ждущий завтрака в постели,
Или над волнами утка,
Гибнущая в урагане.
Замысел был грандиозен,
Но увы, он шевельнулся:
Нос, как видно, зачесался —
Мудрый план пошел насмарку.
Следующей смело вышла
Мать почтенная семейства,
Разодетая так дивно,
Что не описать словами,
В алый шелк, атлас и жемчуг —
В точности императрица.
Грациозно села боком
И осклабилась жеманно,
Сжав в руке букетик белый —
Пышный, как кочан капустный.
И пока ее снимали,
Дама рта не закрывала:
«Точно ли сижу я в профиль?
Не поднять ли бутоньерку?
Входит ли она в картину?
Может быть, мне повернуться?»
Непрерывно, как мартышка,
Лопотала – и, конечно,
Фотография пропала.
Следующим сел сниматься
Сын их, кембриджский студентус,
Предложил он, чтоб в портрете
Было больше плавных линий,
Направляющих все взоры
К средоточию картины —
К золотой булавке, – эту
Мысль у Раскина нашел он
(Автора «Камней Венецьи»,
«Трех столпов архитектуры»,
«Современных живописцев»
И других великих книжиц),
Но, быть может, не вполне он
Понял критика идею —
В общем, так или иначе,
Все окончилось прискорбно:
Фотография не вышла.
Старшей дочери желанье
Было очень, очень скромным:
Ей отобразить хотелось
Образ «красоты в страданье»:
Для того она старалась
Левый глаз сильней прищурить,
Правый закатить повыше —
И придать губам и носу
Жертвенное выраженье.
Гайавата поначалу
Хладнокровно не заметил
Устремлений юной девы,
Но к мольбам ее повторным
Снизошел он, усмехнувшись,
Закусив губу, промолвил:
«Все равно!» – и не ошибся,
Ибо снимок был испорчен.
Так же или в том же роде
Повезло и младшим дочкам:
Снимки их равно не вышли,
Хоть причины различались:
Толстенькая, Гринни-хаха,
Пред открытым объективом
Тихо, немо хохотала,
Просто корчилось от смеха;
Тоненькая, Динни-вава,
Беспричинно и беззвучно
Сотрясалось от рыданий, —
Снимки их не получились.
Наконец, пред аппаратом
Появился младший отрок;
Мальчик прозывался Джоном,
Но его шальные сестры
«Маминым сынком» дразнили,
Обзывали «мелкотою»;
Был он так всклокочен дико,
Лопоух, вертляв, нескладен,
Непоседлив и испачкан,
Что в сравнении с ужасной
Фотографией мальчишки
Остальные снимки были
В чем-то даже и удачны.
Наконец, мой Гайавата
Все семейство сгрудил в кучу
(Молвить «в группу» было б мало),
И последний общий снимок
Удался каким-то чудом —
Получились все похожи.
Но, едва узрели фото,
Принялись они браниться,
И браниться, и ругаться:
Дескать, хуже и гнуснее
Фотографий не бывало,
Что за лица – глупы, чванны,
Злы, жеманны и надуты!
Право, тот, кто нас не знает,
Нас чудовищами счел бы!
(С чем бы спорил Гайавата,
Но, наверное, не с этим.)
Голоса звенели разом,
Громко, вразнобой, сердито —
Словно вой собак бродячих —
Или плач котов драчливых.
Тут терпенье Гайаваты,
Долгое его терпенье
Неожиданно иссякло,
И герой пустился в бегство.
Я хотел бы вам поведать,
Что ушел он тихо, чинно,
В поэтическом раздумье,
Как художник светотени.
Но признаюсь откровенно:
Отбыл он в ужасной спешке,
Бормоча: «Будь я койотом,
Если тут на миг останусь!»
Быстро он упаковался,
Быстро погрузил носильщик
Груз дорожный на тележку,
Быстро приобрел билет он,
Моментально сел на поезд —
Так отчалил Гайавата.
Из повести «Сильвия и Бруно»
Песня безумного садовника
Он думал – перед ним Жираф,
Играющий в лото;
Протер глаза, а перед ним —
На Вешалке Пальто.
«Нигде на свете, – он вздохнул, —
Не ждет меня никто!»
Он думал – на сковороде
Готовая Треска;
Протер глаза, а перед ним —
Еловая Доска.
«Тоска, – шепнул он, зарыдав, —
Куда ни глянь, тоска!»
Он думал, что на потолке
Сидит Большой Паук;
Протер глаза, а перед ним —
Разгадка Всех Наук;
«Учение, – подумал он, —
Не стоит этих мук!»
Он думал, что над ним кружит
Могучий Альбатрос;
Протер глаза, а это был
Финансовый Вопрос.
«Поклюй горошку, – он сказал, —
Мне жаль тебя до слез!»
Он думал, что его ждала
Карета у Дверей;
Протер глаза, а перед ним —
Шесть Карт без козырей.
«Как странно, – удивился он, —
Что я не царь зверей!»
Он думал – на него идет
Свирепый Носорог;
Протер глаза, а перед ним —
С Микстурой Пузырек.
«Куда вкусней, – подумал он, —
Был бабушкин пирог!»
Он думал – прыгает Студент
В автобус на ходу;
Протер глаза, а это был
Хохлатый Какаду.
«Поосторожней! – крикнул он, —
Не попади в беду!»
Он думал – перед ним Осел
Играет на трубе;
Протер глаза, а перед ним —
Афиша на Столбе.
«Пора домой, – подумал он, —
Погодка так себе!»
Он думал – перед ним Венок
Величья и побед;
Протер глаза, а это был
Без ножки Табурет.
«Все кончено! – воскликнул он. —
Надежды больше нет!»
Три барсука
Сидели на горе три барсука
И грезили, витая в облаках,
Внимая гулу бурь издалека
И в ближней роще – щебетанью птах.
Они могли бы так сидеть века
В мечтах, в мечтах, в мечтах.
Гуляли три Селедки под горой
(Уж так оно нечаянно сошлось)
И, заняты то песней, то игрой,
На Барсуков поглядывали вкось:
Авось, они заметят – под горой…
Авось, авось, авось!
Селедка-мать рыдала на заре
На камне, слезы горькие лия;
Барсук-отец стонал в своей норе
И повторял: – Вернитесь, сыновья!
Вам пирога с черникою отре —
– жу я, -жу я, -жу я!
И тетушке Селедке говорил:
– Теперь нам с вами тосковать все дни,
Век доживая из последних сил
Без деток, без семьи и без родни;
Остались мы – так, видно, Рок судил! —
Одни, одни, одни!
А дочери Селедкины втроем
Плясали на лужайке краковяк
И распевали песенки о том,
Что жизнь – такой пленительный пустяк:
– Давай, подруженька, еще споем —
Пустяк, пустяк, пустяк!
Был хор Селедок так громкоголос,
Что Барсуков отвлек от их мечты.
– А знает ли их Мать – вот в чем вопрос! —
Где бродят дочери до темноты?
Давно пора им накрутить всерьез
Хвосты, хвосты, хвосты.
А были эти трое Барсуков
Неопытны, наивны, не хитры,
Они не ели жирных Судаков,
Не пробовали никогда икры;
Они не знали даже, вкус каков —
Селедочной икры!
Но вера их добро была крепка,
И на ветвях затихло пенье птах,
Когда к волнам сошли три Барсука,
Неся беглянок бережно в зубах,
Туда, где Мать Селедка их ждала
В слезах, в слезах, в слезах!
Монолог Шалтая-Болтая
Я написал посланье львам:
«О львы! повелеваю вам…»
Но дерзко отвечали львы:
«А вот и нет! А сами Вы…»
Я снова им послал приказ,
Я пригрозил им: «Вот я вас!»
Я честно их предупредил:
«Я вас могу, как крокодил…»
Но львы не вняли мне опять:
Они легли спокойно спать!
Я в раж вошел! Я вышел из…
Я карандаш от злости сгрыз!
Я чайник полный вскипятил,
Я штопор со стола схватил:
«Ну, я вас разбужу теперь!» —
И бросился с размаху в дверь…
Но кто-то дверь заколдовал.
Я тряс ее, лягал, толкал,
Я тер ее разрыв-травой,
Царапал, бился головой,
Я дергал ключ, крутил замок…
Я рвался к львам – но я не мог…
Три эссе о Льюисе Кэрролле
Что такое Снарк и с чем его едят
Все знают, как создавалась книга о Стране Чудес. Но о поэме «Охота на Снарка» знают уже куда меньше, а ведь ее судьба довольна необычна. Есть много книг («Гулливер», «Робинзон Крузо» и так далее), которые писались для взрослых, а потом стали любимым детским чтением. Тут же получилось почти наоборот.
Кэрролл свою поэму сочинил для маленькой девочки, – но не для Алисы Лиддел, а другой – Гертруды Чатауэй, с которой он познакомился на каникулах. Вообще Кэрролл дружил и переписывался со многими девочками. И, между прочим, правильно делал, потому что разговаривать с ними куда интересней, чем с профессорами. Итак, написал-то он поэму для детей, да взрослые оттягали ее себе: дескать, глубина в ней необыкновенная, не дай бог ребеночек наступит и провалится. Якобы только мудрецы и поседелые философы способны понять, где там собака зарыта. И пошли толковать так и сяк, в чем смысл «Охоты на Снарка».
Главное ведь что? Искали, стремились, великие силы на это положили… Доходили, правда, до них слухи, люди-то добрые предупреждали, что Снарк может и Буджумом оказаться, да все как-то надеялись, что обойдется, что не может того быть. Тем более, когда такой предводитель с колокольчиком!
Не обошлось. Ситуация обыкновенная, очень понятная. Тут можно представить себе и предприятие обанкротившееся, и девушку, разочаровавшуюся в своем «принце», и… Стоит ли продолжать? Все, что начинается за здравие, а кончается за упокой, уложится в эту схему. В 40-х годах появилась теория, что Снарк – это атомная энергия (и вообще научный прогресс), а Буджум – ужасная атомная бомба (и вообще все, чем мы за прогресс расплачиваемся). Можно думать, что Снарк – это некая социальная утопия, а Буджум – чудовище тоталитаризма, в объятья которого попадают те, что к ней (к утопии) стремятся. Вариантов много.
А может быть, дело как раз в том, что перед нами творение математика, то есть математическая модель человеческой жизни и поведения, допускающая множество разнообразных подстановок. Недаром один оксфордский студент утверждал, что в его жизни не было ни единого случая, чтобы ему не вспомнилась строка или строфа из «Снарка», идеально подходящая именно к этой конкретной ситуации.
Страшно и подступиться к такой вещи переводчику. Вот ведь вам задача – блоху подковать! Как ни исхитряйся, как ни тюкай молоточком, хотя и дотюкаешься до конца и вроде бы сладишь дело, – не пляшет аглицкая блошка, не пляшет заморская нимфозория!
А нужно ли вообще браться за такую задачу – вот вопрос. Ведь и сам Снарк – зверюга абсурдная, а тут его еще надо переснарковать, да перепереснарковать, да перевыснарковать. Суета в квадрате получается и дурная бесконечность.
Но в конце концов сомнения были отброшены и к делу приступлено. Принцип перевода выбран компромиссный. Снарк остался Снарком и Буджум Буджумом ввиду их широкой международной известности, но других персонажей пришлось малость перекрестить.
Предводитель Bellman получил имя Балабона (за свой председательский колокольчик и речистость), другие члены его команды выровнялись под букву “б”: так у Кэрролла, и сохранить это было непросто.
Мясник (Butcher), весьма брутальный тип, благополучно превратился в брутального же Браконьера. Оценщик описанного имущества (Broker) – в Барахольщика. Гостиничный мальчишка на побегушках (Boots), не играющий никакой роли в сюжете, – в Билетера (а почему бы нет?). Адвокат (Barrister) претерпел самую интересную метаморфозу – он сделался отставной козы Барабанщиком и при этом Бывшим судьей. Значит, так ему на роду написано. Ничего, пусть поддержит ударную группу (колокольчик и барабан) этого обобщенного человеческого оркестра, где каждый трубит, как в трубу, в свою букву «Б» – быть, быть, быть!
На этой опти-мистической (то есть отчасти и мистической) ноте, пожалуй, мы закончим и плавно выпятимся за кулису.
Льюис Кэрролл как проявитель и закрепитель
Искусство пародии основывается на даре, а лучше сказать, на инстинкте имитации, которым наделены все люди. Аристотель считал, что любое искусство есть подражание природе. Если так, то передразнивание искусства (так сказать, подражание подражанию) – это и есть пародия.
Пародировать можно все, но некоторые вещи особенно щекочут перо пародиста-пересмешника. В поэзии это – те формы, которые кажутся легко воспроизводимыми. Например, белый пятистопный ямб, которым так красноречиво говорят и король Лир, и Васисуалий Лоханкин: «Волчица ты, тебя я презираю…»
Но и белый хорей тоже оказался очень соблазнительным. Едва Генри Лонгфелло написал свою «Песнь о Гайавате», пародии посыпались как горох. «Да таким размером можно писать часами и километрами без остановки!» – такова была реакция многих, в том числе Льюиса Кэрролла; впрочем, в 1857 году, когда он опубликовал своего «Гайавату-фотографа» в журнале «Поезд», никакого Кэрролла еще не было в природе, а был в Окфорде только молодой преподаватель математики Чарльз Доджсон.
Стоит отметить, что для русского уха размер «Гайаваты» – двойной раздражитель. За его «индейским» звучанием:
Если спросите, откуда
Эти сказки и легенды
С их лесным благоуханьем,
Влажной свежестью долины,
Голубым дымком вигвамов, —
чудится напев испанских баллад (романсеро), которые именно так, белым четырехстопным хореем, было принято переводить в XIX веке:
Девять лет Дон Педро Гомец
По прозванию Лев Кастильи,
Осаждает замок Памбу,
Молоком одним питаясь…
Кэрролл достиг комического эффекта, сочетав мудрого индейца Гайавату с последним достижением белых людей – фотографией. Между прочим, лишь год назад, 18 марта 1856 года, он купил себе в Лондоне камеру, линзы, штатив и прочее, что к тому полагалось, и фотография стала его сильнейшим увлечением на четверть века.
Это искусство только что делало свои первые шаги – неуклюже, на трех деревянных ногах, то и дело застывая на месте и спотыкаясь о бесконечные ванночки, лохани, бутыли, химические весы и другие бесчисленные приспособления. Для того, чтобы сделать фотографию, нужно было усадить модель, уговорить ее сохранять полную неподвижность в течение неопределенного времени, ястребом метнуться в темную комнату, которая должна быть под рукой (годилась и походная фотографическая палатка), достать заранее отполированную стеклянную пластину, ровно облить ее коллоидным быстросохнущим раствором, а затем раствором бромистого серебра, поместить полупросохшую пластину в деревянную кассету, помчаться к фотокамере, вставить кассету на место, нырнуть под черную занавеску, вынуть заслонку из кассеты, открыть объектив, сосчитать до сорока или пятидесяти (к примеру), закрыть объектив, вынуть кассету, метнуться снова в темную комнату, вынуть экспонированную пластину, поместить ее в ванночку с проявителем, дождаться изображения, промыть водой, поместить на определенное время в ванночку с закрепителем, вынуть, дать обсохнуть, а потом еще покрыть специальным защитным составом. И не дай вам боже по пути задеть пластинку рукавом или дать сесть на нее нескольким пылинкам – все пойдет насмарку. Так получался негатив; чтобы получить позитив, требовалось еще немало дополнительных усилий.
У себя в Крайст-Чёрч, с разрешения университетского начальства, Кэрролл оборудовал стеклянную комнату для съемок прямо на крыше колледжа; но чтобы фотографировать своих родственников, друзей и знакомых в других местах, ему приходилось отправляться в экспедиции, аккуратно уложив весь свой непростой багаж и пользуясь, кроме поезда, обязательной конной силой для доставки его на место съемки.
Но ничто не могло остановить энтузиаста, среди достижений которого были снимки знаменитостей того времени – таких, как поэты Альфред Теннисон и Данте Габриель Россетти, удивительные автопортреты и потрясающие фотографии детей. Если бы Кэрролл не написал ни одной книги, его имя все равно стояло бы на почетном месте среди лучших мастеров английской фотографии XIX века.
Но, конечно, самыми драгоценными жемчужинами его искусства остаются для нас фотографии Алисы Лидделл, ставшей героиней его бессмертных сказок.
Фотографии Кэрролла ныне украшают многочисленные книги; они – достояние наше и истории; оборотная же сторона, изнанка этих триумфов запечатлена в «Гайавате-фотографе» – стихотворении оттого и смешном, что правдивом. Не помню, кто сказал: по-настоящему смешно только то, что правдиво.
Булочник и так далее,
или как я переснарковал Снарка
Первым английским стихотворением, на котором я попробовал свои юные зубки переводчика – много-много лет назад, – было «Twinkle, twinkle little star, How I wonder what you are…» из школьного учебника для пятого класса. То самое пресловутое «твинкл-твинкл», которое Кэрролл переиначил в своей «Алисе»: «Twinkle, twinkle, little bat! How I wonder what you’re at!» – «Мерцай, мерцай, летучий мышонок! Хотел бы я знать, что ты задумал».
Впрочем, имени Кэрролла мы тогда и не слыхивали. Об Алисе и Стране чудес я узнал только лет через двадцать, когда появился перевод Н.Я. Демуровой. По ее же антологии «Мир вверх тормашками», изданной у нас на английском языке, я познакомился со многими иными перлами британского юмора. Время от времени перечитывал ее и что-то для себя «выковыривал», – как в детском стишке:
Джеки-дружок
Взял пирожок,
Сунул в него свой пальчик,
Изюминку съел
И громко пропел:
«Какой я хороший мальчик!»
Сначала я выковырял лимерики; было у меня одно такое запойное лето, когда я за пару недель сочинил несколько десятков лимериков. Были там и довольно точные переводы из Эдварда Лира, но со склонением на русский лад. Например, известный лимерик «There was an Old Man on the rocks…» перевелся у меня так:
Жил на свете разумный супруг,
Запиравший супругу в сундук.
На ее возражения
Мягко, без раздражения
Говорил он: «Пожалте в сундук».
Другие лимерики возникали сами, когда я стал перебирать имена городов с корыстной целью их зарифмовать. Например:
Жил общественный деятель в Триполи,
У которого волосы выпали.
Он велел аккуратно
Все их вставить обратно,
Озадачив общественность Триполи.
Сейчас лимерики сочиняют у нас даже малые дети, а тогда, в начале 1970-х, я был, представьте себе, первопроходцем и практически «первопечатником» (несколько лимериков удалось опубликовать в альманахе «Поэзия»). Игра в лимерики ужасно заразная – как семечки щелкать. Но вскоре некоторое однообразие этого занятия приелось. «Стоп! – сказал я себе. – Хорошенького понемножку». И закрыл тему. Рецидивы, правда, потом случались, но не опасные…
В той же книге «Мир вверх тормашками» я нашел еще кое-то для себя интересное, и еще… и через какое-то время остановился в задумчивости перед «Охотой на Снарка». В общем, попался на крючок, как и многие другие читатели, особенно с математическим креном. Мне показалось, что эта вещь – самая моя. Тем более, что когда-то я серьезно занимался теоретической физикой, а в ней математики не меньше, чем физики. И Льюис Кэрролл тоже был математиком. Кроме того, мне была близка его страсть ко всяким изобретениям – в детстве прочел всего Жюля Верна. В общем, я почувствовал в нем родственную душу.
Но как все-таки жаль, что наше знакомство произошло так поздно! В пятидесятые годы, когда я рос, никаких таких деликатесов просто не существовало: ни Винни Пуха, ни Карлсона, ни всего остального, что есть у нынешних ребят. Сказки Кэрролла я прочел, наверное, где-то ближе к тридцати годам. Потом не раз возвращался к нему – но все как-то отрывками и зигзагами… Детские книги надо читать в детстве, а взрослый торопится, спешит и через многое «перескакивает», – точь-в-точь, как Булочник в «Снарке»:
«Сорок лет уже прыгаю, боже ты мой!» —
Всхлипнул Булочник, вынув платок.
В детстве память – как губка; пусть даже особенной глубины детское понимание не достигает, это ничего, новые измерения потом добавятся, а покамест в голову прочно укладывается и фабула, и последовательность эпизодов, и кто что сказал… Но в детстве мне «Алисы» не досталось. И я смотрю на нее уже другими глазами. Как тот миллионер из бедняцкой семьи, у которого в детстве совсем не было игрушек и он завидовал детям, у которых они были; а потом он вырос, разбогател и заказал в магазине игрушек целую машину всякой всячины. Сидит в огромной комнате, окруженный всеми этими ребячьими сокровищами, и тихо грустит…
Но это все присказка. А рассказ мой будет про то, как я переводил «Охоту на Снарка». С чего всё началось? Шел семьдесят шестой или семьдесят седьмой год. Я жил тогда в Орехово-Борисово, и моим соседом был замечательный поэт и журналист, работавший в «Московском Комсомольце», Александр Аронов. Его не печатали, хотя в московских литературных кругах он был хорошо известен – и талантлив, между прочим, никак не меньше, чем иные гремевшие в то время поэты. Мы жили в соседних домах и виделись почти каждый день. И вот однажды, из-за какой-то лености или склонности к компанейству, я обратился к нему с предложением перевести «Охоту на Снарка» вместе. Дескать, давай попробуем, вещь знаменитая! Он ответил: «Давай. В чем там дело?». Я ему объяснил и поставил первую задачу… А надо сказать, что английского языка Саша не знал – ну, ни вот столько. Зато он был умница и, между прочим, тоже математик по образованию. У него даже стихотворение есть про влюбленного математика. Не юмористическое – вроде того, что «люблю тебя, как катет гипотенузу», а просто хорошее. Начинается так:
Безобидный идиот
Колет числа на простые.
Ночь пройдет, звезда простынет,
Все наличное пройдет…
Это о разложении чисел на простые множители, если кто не догадался.
В общем, мы с Ароновым сели, и я поставил ему первую задачу: назвать по-русски главного персонажа, Белмана. Но обязательно на букву «б». Он сказал: «В чем проблема?» Не сходя с места, протянул руку, достал словарь Ожегова и стал читать вслух все слова подряд на букву «Б», поглядывая на меня. Так в кино у человека, который не может говорить, стараются узнать, кто преступник, перебирая буквы… И я слушал, как такой пострадавший свидетель на больничной койке, ожидающий нужной буквы, чтобы хлопнуть ресницами. Наконец, Саша дошел до слова: «Балабон». Тут я хлопнул ресницами и воскликнул: «Вот оно! То, что нам подходит. Пусть он будет Балабоном». Тут есть и звук колокольчика: дон-дин-дон! – и весь образ этого красноречивого предводителя.
Пару вечеров мы с Ароновым провели за придумыванием и обкаткой начальных строф, но, увы, Саше это довольно скоро надоело, так что доканчивал я главу в одиночку. Потом пошел дальше, перевел вторую главу… И сделал паузу. Знаете, не был уверен, что все идет должным образом. Задумался, как быть дальше, а главное, стал дожидаться нового прилива веселой энергии. Так получилось, что пауза составила около четырех лет.
Наконец, в какой-то момент я почувствовал, что пора; сел и доперевел. Нужно было найти издательство. Это сделал Миша Петрунин, сын моего старого друга, энтузиаст и книжник. Сперва у него ничего не получалось, варианты срывались… и вдруг он мне говорит, что вот есть такое рижское издательство «Рукитис». Большие любители Снарка. Они и выпустили книгу. В выходных данных стоял тираж 400 тысяч экземпляров; первый завод был 100 тысяч. Не думаю, чтобы он потом допечатывался. Тем более время было такое – 1991 год; все мелькало, как в калейдоскопе, предприятия возникали и лопались каждый день. Но и сто тысяч экземпляров, полностью распроданных, – огромный тираж!
Тут надо сказать о художнике. Это был Леонид Тишков, муж писательницы Марины Москвиной; мы дружили семьями. Правда, на тот момент я знал лишь одну книжную работу Лени: изящный томик Козьмы Пруткова в издательстве «Книга». В сущности, Козьма Прутков – это и есть русский нонсенс. Алексей Константинович Толстой, я считаю, обладал комическим гением не меньшим, чем его английские современники; и кое в чем они двигались параллельно. Не верите? Возьмите, например, «Церемониал погребения тела в Бозе усопшего поручика…»:
Идет майорская Василиса,
Несет тарелку, полную риса.
Идет, повеся голову, Корш,
Рыдает и фыркает, как Морж.
Идет мокрая от слез курица,
Не то смеется, не то хмурится.
И так далее. Это главный прием лимериков Эдварда Лира: действия персонажей определяются рифмой: «Жил один старичок из Гонконга, // Танцевавший под музыку гонга», и так далее. Значит, вполне естественно, что у меня возникла мысль обратился к иллюстратору Козьмы Пруткова. Результат, правда, оказался неожиданным. Он нарисовал этакого авангардистского Снарка, пропустив его через свое тогдашнее увлечение «даблоидами» – ногообразными человекоподобными. Осовременил, одним словом.
Эффект был противоречивый. Одних он восхитил, других шокировал. К числу последних можно отнести и Иосифа Бродского, которому я подарил книгу во время нашей встречи в 1992 году. Вслух он ничего, так сказать, не выразил, но брови поднял выразительно. Отношение Бродского к авангардному искусству известно, оно выражено в его двустишии:
I went to a museum,
saw art ad nauseam.
Андрей Олеар энергично перевел эту эпиграмму, так что не решусь тут цитировать ее по-русски, – разве что внизу страницы мелким шрифтом[1]1
Музей с халявной водкой схож: смотрел ли, пил – одно: блюешь.
[Закрыть]. Хотя нужно признать, что в своем роде рисунки Леонида Тишкова замечательны! И очень хороша точная и лаконичная работа дизайнера Сергея Стулова, который из этих рисунков сотворил макет книги. Что делает художник в своих иллюстрациях? Он снимает с персонажей их викторианскую одежду, – тем самым лишая их привязки к определенному месту и времени. Он как бы разъясняет читателю: действие в поэме происходит везде и всегда…
В тот самый момент, когда я заканчивал «Охоту на Снарка», в журнале «Иностранная литература» появился отрывок из перевода Владимира Орла. Там «Снарк» был намного сильнее русифицирован. Это проявилось уже в именах персонажей, склоненных на российский лад, и в самом названии вещи: «Охота на Ворчуна». Это меня, как ни странно, утешило: разница в подходах уменьшала степень конкуренции между двумя переводами. Они скорее дополняли друг друга.
Как известно, есть два метода перевода: «доместикация» и «форинизация». Безусловно, мне хотелось воспроизвести викторианский колорит, английский стиль и юмор оригинала. Но в том-то и дело, что никакая английскость не зазвучит у нас хорошо без русской подмоги. Это доказывает опыт Маршака, Чуковского и всех поэтов, которые переводили поэзию нонсенса. Поэтому идея с самого начала была такая: держаться за оригинал, нарочно ничего не русифицировать; но если в рамках буквальности не получается достаточно остро, то прибегать к русскому ресурсу – и «усмешнять». Только очень осторожно – взвесив все «за» и «против».
Самое важное для меня было сохранить силу оригинала. Его афористическую и, я бы сказал, «щекотательную» силу. Задача обоюдоострая. Нужна свободная игра – но не уводящая от стиля Кэрролла. Нужно сохранить все ключевые, цитатные формулы – но так, чтобы они звучали естественно.
Вообще, вся суть перевода – в балансировке. Шаг вправо, шаг влево. Оборваться можно в любой момент. Правильно сформулировал Аркадий Гаврилов, переводчик Эмили Дикинсон, в своих посмертно опубликованных заметках: «Хороший перевод – всегда компромисс. Бескомпромиссные переводы – всегда плохие переводы».
В оригинале у Кэрролла каждая строфа просто отлетает от зубов, она закончена, как афоризм, отточена, как бритва! Конечно, по-русски так получилось отнюдь не всегда. Но когда получалось, это вознаграждало все тыканья и мыканья переводчика. Скажем, зачин третьей песни:
И катали его, щекотали его,
Растирали виски винегретом,
Тормошили, будили, в себя приводили
Повидлом и добрым советом.
Или вот это:
Ты с умом и со свечкой к нему подступай,
С упованьем и с крепкой дубиной,
Понижением акций ему угрожай
И пленяй процветанья картиной,
Впрочем, удачами могут похвалиться и другие переводчики «Снарка». Много лет назад, когда я только приступал, я думал, что один перевожу эту вещь, но оказалось, что это не совсем так. Сначала пришлось смириться, что есть два перевода поэмы: мой и В. Орла. Постепенно я привык к тому, что переводов на самом деле больше, что все новые и новые энтузиасты в разных концах России и за ее пределами обращаются к этой задаче. (Самый веселый из тех, что я читал, самый раскованный – перевод Сергея Шоргина.) Вообще, пора уже, кажется, писать поэму «Битва Снарков».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.