Электронная библиотека » Максим Горький » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 03:10


Автор книги: Максим Горький


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Отдохнем и опять шагаем, беседуем. Вижу я, что хоть у Татьяны кипит великая злоба против доктора, а речам его она поверила, революцию эту принимает как праздник свой. Говорю ей:

– Ты, дурочка, одно помни: без лакеев господа не живут.

Фыркает, не слушает меня.

Потом приснастились мы к смирному поезду и приехали в город Читу, а там идёт крутёж Во всю силу, на улицах, на площадях шумит народ, шевелится, вроде раков в корзине, у заборов китайцы прилипли, ухмыляются. Между прочим, скажу: китаец – человек умный, он со всеми согласен, а никому не верит. В карты играть с китайцем – не пробуй, обыграет.

Татьяна – у праздника. Блестит зелёным глазом, оскалила мелкие зубы свои, кричит всем:

– Довольно господа брезговали нами, будет!

Гляжу я на неё и тоже ухмыляюсь китайской манерой. Мне какая выгода, что некоторые шашки в дамки прошли? Пристроился газетой торговать, хожу, поглядываю. Завёл знакомство с парнем одним, – политический, только что со ссылки бежал, силач, ручищи длинные, а – смешно сказать – человек мелкого дела, часовщик. Состоял в окрошке этой, которая власть в городе забрала. Бунт понимал так, что-де это первый шаг к народной свободе. Я ему говорю:

– Ты – шире шагай! Ты шагни через окрошку эту. Ты – мол – не ликуй, что в Думе рядом с господами сидишь.

– Погоди, – обещает, – шагнём!

Хороший был парень, а – простоват. Заторопился поверить в партию, а тогда – какая партия была! Я знаю, что была и рабочая, и крестьянская, и господских не одна, да только все они тогда дело крутили на власть, не на интерес народа, а против царя. Это вот теперь наша партия правильно идёт.

При мне и началось там необыкновенное истребление народа, явился генерал с солдатами, и вся затея рассыпалась прахом. Великое неистовство было. Рассказывал доктор, как в Петербурге народ били, ну, я думаю, это пустяки, в Петербурге-то. В Чите народ истребляли, как кедровые орешки, где застигнут, там и бьют, без всякой волокиты. Так торопились убивать людей, как только можно от великого страха. Страх этот на всех рожах был: у солдат, у штатских. Взглянешь мельком – глаза человека будто остеклели, как у слепого или покойника, а присмотришься – дрожат глаза.

Был у часовщика приятель Пётр, резкого ума парень, моряк какой-то, тоже беглый; на левой руке у него шесть пальцев; хотела его полиция убить, а он откупился за семнадцать рублей и говорит:

– Вот, глядите, товарищи: словами мы всё разрушаем, а на деле крысу убить стыдимся, не то что городового, и если убьём кого, так нам это противно, а они нас бьют, как японцы тюленей.

Это – верно сказано: я сам видел, как у политических длинна дорога от большого слова к маленькому делу. Вообще читинское время было для меня довольно поучительное, насмотрелся, надумался я и окреп в своих мыслях ещё больше.

Я, счастливым случаем, уцелел от смертной расправы; арестовали меня с этим часовщиком и повели расстреливать; вдруг унтер присматривается ко мне, спрашивает:

– Ты, хромой, откуда – не из Барнаула ли? Ну, – говорит солдатам, – я его знаю, это – дурак! Я его очень хорошо знаю, он у доктора в кучерах жил.

Я – обрадовался, шучу:

– Дураков зачем убивать? Это умников перебить надобно, чтоб они нам, дуракам, простую жизнь нашу не путали.

Унтер толкнул меня в переулок, кричит:

– Ступай прочь, сукин сын, моли бога за нашу доброту.

Убежал я, а часовщика расстреляли. Татьяна ходила смотреть на него, лежит, сказывала, как живой, горсть земли в руке зажал, а сапоги сняты.

С Татьяной я простился. Наклевалась она, длинным-то носом, политических мыслей у моряка и давай учить меня. Ну, а я уж видел, что политические – мелкий народ, разум у них вывихнут книжками и не понимают они, что такое настоящее упрощение жизни. Я всякого человека насквозь вижу, я вам говорю: вернее своей мысли – меры нет! Политика – это тоже направление к господству, к насильству. Видел я, как партийные состязаются друг с другом, а у всех – одна цель: показать себя умнее другого.

Татьяна говорит мне:

– Я знаю, что надо делать, а ты только чадишь и, кроме себя, ничего не склонен видеть…

Глупо говорила; она стала ещё злей, а со зла люди всегда глупеют. И глаз у неё стал острее, травянистый глаз, вроде как бы медь окисла в зрачке, и такой стал ядовито мокренький глазок. В голосе – тоже медь звенит. Подурнела, ещё боле усохла, нос вытянулся, губы истончились.

Да.

– Кроме себя, говорит, ничего не видишь.

Каждый из нас, дурёха, живёт в своей коже, она ему всего и дороже. А кожа просит тепла, мягкости. Вот – святые, они будто на камнях спали, а оказалось, что святые-то и не надобны никому.

Стала мне эта женщина окончательно противна, ушёл я от неё и нанялся сторожем на станцию одну, – название у неё смешное, вроде Потаскун. Живу, оглядываюсь. Поникли люди, сердце упало у всех. Прикинулся дурачком, дело своё делаю аккуратно, стараюсь всем угодить и говорю глупые мои слова: людей надо уравнять, жизнь упростить. Это – все понимают. Говорю бесстрашно и даже при жандарме, – жандарм там был хохол Кириенко, огромный мужик, морда – как у сома, усы китайские. Этот – действительный дурак. Вытаращит глазищи, слушает и сопит, а ночами – я ночным был – придёт ко мне, упрекает:

– Ты говоришь то самое, за что вашего брата насмерть бьют. Это тебя политические научили.

А я ему в простоте душевной отвечаю:

– Политические, Осип Григорьич, не учителя простецам, а – враги. Они хотят власти, а нам нужна свобода души.

Сопит Кириенко:

– Очень приятны твои слова, после того, что случилось. Всё-таки ты будь осторожнее, потому что хошь ты и блаженный, ну, на это не посмотрят. Я, говорит, вижу, речи твои по евангелию, но теперь и это не годится.

Коротко сказать – стал мне Кириенко добрым дружком, и это мне очень помогало, потому что речи мои так по сердцу людям пришлись, что даже с других станций стали приезжать послушать меня, а некоторые и учить, в партию звать. Перед этими я дурака крутил во всю силу разума, и ничего, кроме досады, они от меня не получали, а Кириенке разика два сказал:

– Поглядывай!

И всё бы у меня шло хорошо, и жил бы я там спокойно года, – вдруг чёрт сунул на мою дорогу Сеньку Курнашева, был такой смазчик, кудрявый, рожа пёстрая, как у маляра, веснушками обрызгана, плясун, гармонист. Вроде паяца, а – шустрый, учение моё сразу принял. Однако – другие люди научили его не добру. Как-то весенней ночью слышу я – бах, бах! Стреляют за станцией, около казармы; бегу туда, не торопясь, первому-то прибежать – расчёта нет; вижу – Сенька мчится к водокачке, на его счастье – не окрикнул я Сеньку, думал: не он, а в него стреляли. Кричат:

– Кириенку убили!

Действительно: лежит Кириенко поперёк тропы, головой в кусты, руки вперёд головы выкинул. Служащие сбежались, опасливо увещевают друг друга:

– Не трогайте тело.

Все поблекли, испугались, в ту пору за убийства взыскивалось очень строго: убьют одного, а вешают за это троих, пятерых. Сенька прибежал с молотком в руке, знаете – молоток на длинной ручке, которым по вагонным колёсам стучат? Вот с таким. Суетится Сенька больше всех и твердит:

– Я – на водокачке был, – вдруг слышу – палят, а я на водокачке…

«Ах ты, думаю, дерзкая мышь!»

А в это время другой жандарм, старичок Васильев, кричит:

– Браунинг нашёл, и от него нефтью пахнет, прошу всех помнить – пахнет!

Люди нюхают оружие, и Сенька тоже понюхал, усмехается:

– Верно, пахнет!

А Васильев и объявляет ему:

– Нефтью пачкаются у нас двое – ты да Мицкевич, поэтому я вас подозреваю.

Глупый был старичок, ему бы молчать. Заявляю, что я в минуту выстрела видел Сеньку около водокачки, – мне парня жалко, – а Васильев своё твердит:

– Тут, главное, – нефть и рукоятка сальная. Тебя, Яков, я тоже арестую, ты сторож и должен был видеть.

Сенька отпрыгнул от него, да с размаха как свистнет старичка молотком-то по виску, тот и не охнул. Конечно, Семёна схватили, связали, меня – тоже, да ещё Мицкевича, машиниста с водокачки, заперли нас в зале третьего класса, сторожат, под окнами ходят, палки в руках у всех.

Мицкевич поплакал, поныл и заснул, а я шёпотком говорю Сеньке:

– Зачем ты это сделал, дурак?

Не сознаётся, пыхтит; я его живо согнул в дугу, поник парнишко и рассказал, что его партийные уговорили на это дело, потому что Кириенко донёс на некоторых, которые ко мне приезжали. Ну, в этом деле и моей вины был кусок, успокоил я парня, уговорил:

– Молчи!

Тогда суд был строгий, – найди виноватого где хочешь, а – подай сюда! Наказали парня смертью, велели повесить, хотя я и настаивал, что он в этом деле не участник и что я его видел у водокачки. Обвиняющий офицер отвергнул меня, заявил, что:

– Всеми здесь указано, что сторож этот – полуумный, верить ему нельзя.

Мицкевича вовсе не судили, а меня оправдали. Приятели очень удивлялись:

– До того опасно ты дурака крутил, что мы думали: затрёт тебя суд!

Со станции меня, конечно, рассчитали, и лет семь я прожил цыганом, – где только не носило меня! На Урале, на Волге, в Москве два раза, в Рязани, по Оке ездил, матросом на буксире, Саватьму эту видел, – нищий городок. Живу, гляжу на всё, а душа беспокойна и упрямо ждёт: должно что-то случиться.

В Рязани зиму я легковым извозчиком был, конечно – от хозяина. Вот однова еду порожнем по улице, гляжу – монашенка идёт, и это – Любаша! Даже испугался, остановил лошадь, кричу:

– Любаша!

И точно обожгло меня – не она! Даже и не похожа – лицо гунявое, глаза сонные. С того часа обняла меня тревога ещё больше и потянуло в Сибирь. Вы, может, так понимаете, что это – баловство, Любаша? Нет, тут другая музыка, тут, я думаю, детское играло в душе. Есть в миру такой особенный, первый человек, встретишь его, и – будто снова родился, вся жизнь твоя иначе окрашена. Жил я в Перми у инженера дворником, инженер этот пушки сверлил, человек суровый, было ему уже за сорок лет, дети у него, жена, а первый человек в доме – нянька. Ей лет восемьдесят, едва ходит, злая, тленом пахла, а ему была она вместо матери. Да и не всякую мать эдак-то уважают, как он – няньку.

В конце весны очутился я в Томске, пошёл в больницу наниматься и сразу наткнулся на доктора, Александра Кириллыча. Очень обрадовался, хоша встречи с людьми, которых раньше видел, не по душе мне: намекают они, что ты всё на одном месте вертишься. Доктор – поседел, щёки жёлтые, зубы в золоте; он тоже обрадовался, руку мне жмёт, по плечу хлопает, как приятеля; конечно, шутит:

– Ну что, мешок кишок, много ли истребил необыкновенного?

Принял меня на службу к себе, и опять я заведую порядком его жизни. Жил он при больнице, во флигельке, окнами в сад, две комнаты, кухня. И снова рассказываю я ему, как старуха внуку, про всё, что видел, говорю и сам слушаю: очень интересно! И пользу вижу для себя, – как будто всё лишнее с души в чулан складываю, прячу, и – очищается настоящая суть души. Рассказывать – очень полезно, рассказал, забыл и – снова чист пред собой. Про Татьяну рассказал, хотел испытать: заденет это доктора? Никак не задело. Дымит табаком, ухмыляется.

– А ведь не просто всё это, Яков, а?

Вижу, что ума доктор не потерял, а в мыслях никуда не подвинулся. Досадно было слушать, как он старается зашить меня в мешок, доказывая, какие петли везде заплетены, и не мог я понять: зачем это нужно ему? Трудно мне было с ним.

Вдруг – всё понял: верные мысли приходят внезапно. Случилось это в цирке, я всё в цирк ходил, глядеть на борцов; очень удивлял меня один чухонец. Не великой был он силы, не велик и телом, а одолевал людей и тяжеле и сильнее себя, одолевал необыкновенной своей ловкостью, тонкой выучкой. И вот смотрю я, как он охаживает здоровенного борца, русского, и сразу, как проснулся, догадываюсь:

«Выучка – вот главная фальшь, в ней спрятан вред жизни».

Даже в пот ударило меня и будто все косточки мои, вздрогнув, выпрямились. В двух словах клад для души и ключ к жизни:

«Выучка – вред».

Ею одолевает слабый сильного, ею народ лишён свободы. До слепоты ясно озарило меня, что отсюда идёт всё необыкновенное и здесь начало дробления людей. Значит: дело так стоит, что надобно всех равномерно выучить или – объявить выучку запрещённой. Помню – шёл домой осторожно, будто корзину сырых яиц на голове нёс, и был я как выпимши.

Попросил доктора, чтобы дал он мне те книжки, которые в Барнауле давал, читаю и вижу вполне ясно: раскол людям от выучки. С той поры я окончательно выправился и отвердел сам в себе на всю жизнь. Я правильно говорю: своя мысль – море, а чужие – реки, сколько их стекает в морской-то водоём, а вода морская всё солёная.

К доктору гости приходили, всё люди солидные, вели они политический разговор, не стесняясь меня; это было лестно мне. Изредка являлся осторожный старик, серый такой, в очках. Сутулый, шея у него не двигалась, так что головой он ворочал по-волчьи, вместе с туловищем, и голос у него подвывал голодным, зимним воем. Приходил он всегда с вокзала с чемоданчиком, потрёт руки, лысину, бороду и требует отчёта:

– Ну-с, как живём?

К старикам у меня нет уважения, старики – вроде адвокатов, все грехи, поступки готовы защищать. Кроме того, бродяги, я не встречал ни единого старика с твёрдым умом. Конечно, я понимал, что этот – опасно политический волк, а после Читы политика мне была вполне понятна.

Вот, летней ночью, приходит он с чемоданчиком, точно из печки вылез, закоптел весь, высох, поставил чемоданчик на пол и вместо – здравствуй! – говорит:

– Ну-с, будет война.

Действительно: прорвало глупость нашу, снова заварили войну. Крестный ход, колокольный звон, ура кричат на свою погибель; доктор подмигивает:

– Вот тебе, мешок кишок, упрощение жизни!

Приуныл я. В ту пору никто не мог понять, какую пользу эта война принести может, хотя старик и доказывал доктору, что война обязательно кончится революцией, однако в этом я утешения не видел. Революция – была, а толку не родила; после неё ещё хуже стало.

Доктора потребовали в армию, а он был до того ушиблен этой войной, что сказал волковатому старику:

– Пожалуй, честнее будет, если я пулю в лоб себе всажу.

Старик – своё твердит:

– Разобьют нас в три месяца, и будет революция.

Говорить о времени войны этой – нечего. Вавилонское безумие и суета сумасшедших. Мужиков сибирских тысячами гонят в Россию, а оттуда на их место гонят чехов, венгерцев, немцев и – чёрт их знает, каких ещё. Разноязычие, болезни, стон, смешение кровей. Бабы одичали. Прямо скажу – оробел я. Доктора гоняют из города в город, из лагеря в лагерь, – он по пленным делам был.

Отойти от него я не решался, он меня от солдатства освободил. Замечательный человек, – ночей не спит, пить-есть время не находит, очень восхищался я трудами его. Непонятно было: что доброго сделали ему люди, из какого расчёта заботился он о них? Да и люди-то чужие. На себя надежд нет у него, чинов, орденов – не ищет, с начальством – зуб за зуб. Был такой случай: загнали куда-то пленников и забыли про них, явился к нам прапорщик – жалуется, люди у него замерзают, дохнут с голода. Доктор своей властью от первого же поезда велел конвойным солдатам отцепить два вагона муки, гороха и разбазарил на пленников. Его – под суд за это. Однако – отложили суд до конца войны. Вообще он неистово законы нарушал в заботах о людях.

В Тюмени встретил я Татьяну, кружится около пленников, одета в краснокрестный халат, тёмные очки на носу, пополнела, урядливая. Сказала, что она, ещё до войны, выучилась на фельдшерицу. Доктор, само собою разумеется, поднял меня на смех:

– Выучка, Яков, я? Никакого упрощения жизни не заметно, а?

А я и сам в то время, – от усталости, что ли, – поколебался в этих мыслях, потускнел разум у меня.

Вдруг – как будто приостановилась чёртова мельница: по дороге в Тобольск, на какой-то станции подали доктору депешу, прочитал он её, зажал в кулак, побелел весь и говорит, гладя горло:

– Яков – царя прогнали…

Меня тоже покачнули эти слова. Никогда я не думал о царе серьёзно, и если говорили, что от него всё зло, – не верил в это. Зло – везде видел я. А теперь подумалось: а что, как и в самом деле царь и был головой господства? И вот – оторвали голову.

Доктор шумит, помощник его, Окунев, чуть не пляшет, и у всех вижу радость. Неужели – доехали и, значит, выпрягайся, народ? Вижу – так оно и есть, ощетинился народ ежом, вцепился в землю, как ярый парень в девку, и видать, что того, что было десять лет назад, он теперь не допустит, нет! С войны люди побежали не теряя разума, хозяйственно, с винтовками, а у некоторых и пулемёты и весь воинский снаряд. А главное – что им ни говори, всё понимают: верно – кричат – довольно с нас, терпели до конца. За этот год я, пожалуй, говорил больше, чем за все свои сорок три. В грудях у меня колокол гудел. Великие радости испытал я в тот год, большое уважение от людей ко мне видел!

Пространства там огромные, места глухие, не то, что здесь, в тесноте, где деревня деревню в бок толкает, вся земля дорогами исхлёстана и на каждых десяти верстах село, на каждой сотне – город. Там, сквозь леса, не всё доходило до нас вовремя, так что когда начался крутёж назад, к старым порядкам, – я этому сначала не поверил.

От доктора я отказался, его в Иркутск угнали, живу в селе, под Николаевском, вдруг – конники приезжают, приказывают: пожалуйте воевать! С кем? Почему? Офицер, кудрявый такой, большелобый, объясняет: с Москвой, там будто какие-то немецкие наёмники господство захватили. Говорил он довольно разумно, а – не верилось ему. В Сибири Москву не любят. Покряхтели мужики и пошли, а человек двадцать отговорил я: война эта – дело непонятное нам, кто её затеял – мы не знаем, прячься, ребята, в леса, выжидай, что будет, гляди, где господа.

Тут, на моё счастье, точно с облака спрыгнули двое городских парней и сразу объяснили нам господские затеи.

– Эта война – против народа, вас зовут могилы рыть самим себе. Это, говорят, змея недодавленная подняла голову. А вам, крестьяне, надо держаться Москвы, там честно думают. Идите за большевиками, бейте господ по затылкам, по тылам, – вот ваше дело.

Говорили они замечательно. Мужики видят, что я тоже одинаково с ними думаю, очень довольны мной.

– Ты, просят, не уходи от нас, твоя голова нам полезна.

А кольчаковские всё нажимают на деревни, на мужиков, поборы пошли, грабёж, хлеб тащат, скот уводят, сено – всё! Слышим – кое-где мужики в драку пошли, отстаивая своё хозяйство, а рабочие помогают им. Явился и к нам рабочий отряд, девять человек, начальник у них кочегар, Ивков, чёрный, сухой парень, длинный, сядет на лошадь – ноги до земли. Просят нас парни эти помочь им побить грабителей, их человек сорок, конных, верстах в тридцати в деревне бесчинствуют. Наши, тоже неоднократно обиженные, согласились, собралось шестьдесят семь человек, всё больше солдаты, даже и старичьё пошло. Не в охоту было это мне, однако и я тоже винтовочку взял, иду.

Подобрались к деревне по свету и дали бой. Ну, бой был не велик, троих подстрелили до смерти, человек пять поранили, у нас тоже один был убит, другой в колодезь свалился, утоп. Четверых пулями задело, в том числе и меня, по неосторожности моей, чкнула пуля в плечо, в мякоть. Стрелок я был никакой, охотой никогда не занимался, а однако распалило и меня; ружьё – инструмент задорный, ты его только наведи, оно само стреляет. Делом этим мужики очень возгордились, хвастаются друг пред другом, домой шли – песни пели.

А как подошли к своему-то селу – глядь, там тоже кольчаки озоруют, пожар в двух местах, вой, крик бабий. Ну, тут Ивков этот, кочегар, показал себя достойным воякой, разделил он нас на две части, обошёл село, и – нагрянули мы врасплох. Тут дрались сердито, одних убитых оказалось с обеих-то сторон тридцать семь. Зато – досталась нам пушка, два пулемёта, ружья и множество всякого снаряда, да одиннадцать кольчаковцев на нашу сторону перешло.

После этого решили мы совсем в лес уйти и жить на военном положении; ушли, пятьдесят семь человек. Живём на вольном воздухе, людей бьём, песенки поём. Да.

Во всякой форме жизни есть свой недостаток; явился недостаток и у нас: начали привыкать люди к бродячей жизни по лесам да полям, ленятся. Рваные, драные, а пошиться – неохота. Доносишь своё донельзя – с мёртвого снимаешь, а мёртвый тоже не барином одет. Отбивается народ от своей настоящей, избяной жизни. Скушно мне; ночами – думаю: когда конец этому крутежу? И мёртвого духа нанюхался я много. Да и людей жалко – много людей погибало от глупости своей, ой, много!

Хоть я человек не боевой, а тоже раззадорился, стрелял и колол с большой охотой, однако вижу: война – занятие глупое и дорогое. Главное тут – огромнейший расход на пули, – сотни пуль истрачены, а людей убито десяток, остальные разбежались. Кроме того – война вредное занятие: портит людей.

У нас был парнишко один, Петька, так он до того избаловался, что, бывало, наберём пленников, он обязательно пристаёт – давайте, расстреляем! Просит Ивкова: дозвольте пристрелить! Глазёнки горят, рожица красная. Миловидный был и с виду тихий. Запретит ему Ивков, а он всё-таки застрелит пленника и оправдывается:

– Это я – нечаянно!

Или скажет:

– Да он всё равно раненый был, не выжил бы!

Раза два бил его Ивков за эти штуки. Таких, «набалованных на убийство, у нас не один Петька был.

Ивков, начальник наш, был характера угрюмого, ума не видного и всё моря хвалил, – он был кочегаром на военном судне, потом, за политику, на Амуре работал, в каторге. Человек бесстрашный, – потом оказалось, оттого бесстрашен, что незначительно умён. Любил он вперёд всех выезжать, выедет, грозит ружьём, как дубиной, и матерно ругается, а в него – стреляют. Людей – не жалел.

– Честные люди – они на море живут, говорил, а на земле основалась сволочь.

Вообще же больше молчал, всё покряхтывал, спина у него болела, били его в каторге, что ли. Нахватаем пленников, он посылает к ним меня:

– Ну-ко, Язёв-Князёв, безобразие, поди усовести их, чтобы к нам переходили, а не согласятся, – расстреляем, скажи.

Вот эдак-то захватили мы разъезд, пять человек солдат конных, и один, пораненный в руку и в голову, начал спорить со мной, да так, что прямо конфузит меня. Вижу – не простой человек. Спрашиваю:

– Из господ будешь?

Сознался: офицер, подпоручик, да ещё к тому – попов сын. Я ему угрожаю:

– Мы тебя застрелим.

Он – гордый, бравый такой, складный, лицо серьёзное, и большой силы; когда брали его – оборонялся замечательно. Смотрит прямо, глаза хорошие, хотя и сердиты.

– Конечно, говорит, расстрелять надо, это такая война, без пощады, без жалости.

Как он это сказал – мне его жалко стало. Говорил я с ним долго, очень захотелось переманить к нам. А он ругает нас, особенно же Ивкова, оказалось, он за тем и ездил, чтоб Ивкова, наш отряд выследить, у них, кольчаковцев, пошла про нас слава нехорошая.

– Погубит, говорит, всех вас дурак, начальник ваш.

И так ловко обличил он Ивкова за то, что тот не умеет людей беречь, и за многое, что я сразу вижу: всё – правда, дурак Ивков. И вижу, что офицер этот, – Успенский-Кутырский, фамилия его, – обозлился на всех и ничего ему не надо, только бы драться. Вроде нашего Петьки. Говорю ему шутя:

– Драться хотите? Так идите к нам, бейте своих.

Он только бровью пошевелил. Рассказал я про него Ивкову, хвалю – хорош человек! Ивков ворчит:

– На них нельзя надеяться.

– Вояки-то мы плохие, говорю.

– Это – верно; силы много, а уменья нет. Поговори с ним ещё. Расстрелять успеем.

Угостил я его благородие господина Кутырского самогоном, накормил, чаем напоил, говорю ему: правда на нашей стороне.

– А чёрт её знает, где она! – бормочет господин Кутырский. – Может, и с вами правда. У нас её – нет, это я знаю.

Коротко сказать – согласился Кутырский на должность помощника Ивкову, вроде начальника штаба стал у нас, если по-военному сказать. Ну, этот оказался мастером своего дела. Он так начал жучить нас, так закомандовал, что иной раз каялся я: напрасно не застрелили парня. И все у нас нахмурились, но тут пошли такие удачи, такие хитрости, что все мы поняли: это – молодчина! Он вперёд, напоказ не совался, никакой храбрости не обнаруживал, он брал лисьей ухваткой, тихонько, крадучись, и действительно берёг людей, не только в драке, а и на отдыхе. Он и ноги у всех оглядит, не стёрты ли, и купаться приказывает часто, и стрелять учит неумеющих, на разведки гоняет, просто беда, покоя нет!

– Кто вшей разведёт – того драть буду! – объявил.

Ивкова и не видно за ним. Старые солдаты очень хвалили его, а молодёжь недолюбливала.

Было нас под ружьём шестьдесят семь человек, и вот в эдаком-то числе он водил нас на такие дела, что мы диву давались – как дёшево удача нам стоила.

Вначале он много разговаривал со мной, но скоро отстал, – ничего не может понять, натура не позволяла ему.

– Ты, говорит, Зыков, с ума сошёл.

Чужих людей он не любил, поляков, чехов разных, немцев, а русских несколько жалел. Суров был. Нахмурится, зубы оскалит, и – каюк пленникам! Это уже – после, когда он Ивкова заменил; Ивкова убили. Он, Петька да солдат японской войны купались в речке, а на наш стан наткнулась компания офицеров, человек десять. Услыхал Ивков пальбу и вместо того, чтоб спрятаться в кусты, побежал к нам, а офицеры бегут от нас, встречу ему, – застрелил его конник. Петрушке голову разрубили, тоже помер. Признаться, так Петьку и не жалко было, надоел он баловством своим.

А Ивкова как сейчас вижу: лежит на траве, растянулся в сажень, руки раскинул крестом – летит! В одной рубахе, около руки – наган реворвер. Его все пожалели, даже сам Кутырский присел на корточки, рубаху застегнул ему, ворот. Долго сидел. Потом сказал нам хвалебную речь:

– Это, дескать, был великий страдалец за правду и настоящий герой.

Он с Ивковым очень подружился, они и спали рядом. Оба не говоруны, помалкивают, а всегда вместе и берегут друг друга. А меня Кутырский – не любил и даже – я так думаю – боялся. Бояться меня он должен был, потому что я всё-таки не верил ему. Ивков правильно сказал: не полагается верить таким, которые от своих уходят.

Так вот, значит, так и жили мы, вояки. Через пленников известно было нам, что поблизости ищут нас кольчаковские, – сильно надоели мы им. Кутырский, который умел всё выспрашивать, повёл нас к Ново-Николаевску[2]2
  сейчас г. Новосибирск – Ред.


[Закрыть]
, а тут по дороге случилась неприятная встреча: наткнулись на обоз, отбили двадцать девять коней и, с тем вместе, санитарных пять телег да девять человек пленных нашей стороны, партизанцев.

И вот оказалось: в одной телеге лежит доктор, Александр Кириллыч, а между пленниками этот читинский матрос, Пётр, так избитый, что я его признал только по лишнему пальцу на руке. А доктора я и совсем не признал, он сам меня окрикнул:

– Эй, мешок кишок!

Гляжу – лежит старик, опух весь, борода седая, лысый, глаза недвижимы и уж – больше не шутит. Приказал, чтоб я ему табачку достал; хрипит:

– Трое суток не курил, чёрт вас возьми…

А закурив, всё-таки спрашивает:

– Упрощаешь?

Вижу я, что хоть он и доктор, а – не жилец на земле. Даже говорить ему трудно.

А матрос спрашивает: помню ли я Татьяну? Оказалось, что она в Николаевске прячется и ему нужно видеть её по делам ранним. Упросил Кутырского послать за нею человека – послали. Мне любопытно: что будет? На третьи сутки прикатила она в шарабане, встретила меня как будто радостно.

– Большевик?

– Ну да, – говорю. – Конечно.

Хотя я тогда ещё не очень большевикам доверял. Собрала она всех наших и речь сказала: Кольчаково дело – плохо, надо скорее добивать его и наладить мирную жизнь. Кричит, руками махает, щека у неё дёргается, очки блестят. Постарела, усохла, лицо тёмное в цвет очкам, голодное лицо, а голос визгливый. Очень неприятная. Вечером рассказывала мне, что она давно настоящая партийная и даже в тюрьме сидела два раза. С моряком встретилась всего три месяца тому назад, когда он, раненый, в больнице лежал. Ну, это не моё дело. Спрашивает:

– А знаешь, что доктор-то, хозяин твой, тоже с кольчаковцами?

Тут я говорю ей:

– Вон он, доктор, в холодке лежит, под кустом.

Так её и передёрнуло всю, – жаль, не видно было, за очками, как её глазок играет; не могла она забыть, что пренебрёг доктор ейной бабьей слабостью, не могла! Я это давно знал, а в ту минуту совсем удостоверился. Смеюсь, конечно, над ней, а она доказывает, что доктор – враг. Пошёл я к нему, говорю:

– Тут – Татьяна!

Он только усы языком поправил; хрипит:

– Вот как…

И больше ни слова не сказал. Следил я весь вечер: не подойдёт ли она к нему, не разговорятся ли? Нет, ходит она сторонкой, прутиком помахивает; подойдёт к матросу своему, – он на телеге лежал, – перекинется с ним словечком и опять ходит, как часовой. Я к доктору два раза подходил – спит он будто бы, не откликается. Будить – жалко, а хотел я сказать ему что-нибудь. Даже при луне заметно было, какое красное, раскалённое лицо у него, – у здоровых людей при луне-то рожи синие.

К полуночи начали мы собираться дальше в путь. Спрашиваю Кутырского:

– Чего будем делать, Матвей Николаич, с пленниками?

Шестеро было их: офицер поляк, трое солдат, все раненые, доктор да женщина еврейка, эта тоже умирала, уже и глаза у неё под лоб ушли. Кутырский – кричит:

– На кой они чёрт?

Мужики предлагают добить всех, а Кутырский лошади своей морду гладит и торопит:

– Собирайся!

Уговорил я сложить больных на берегу речки и оставить. Офицера, конечно, застрелили. А доктор, на прощанье, пошутил, через силу:

– Тебе бы, мешок кишок, надо упростить меня.

А я говорю:

– Сам скоро помрёшь, Александр Кириллыч.

Всё-таки жалко было мне его, много раз умилял он меня простотой своей. Хороший человек. Его однако убили; старик солдат, которого Японцем звали, да ещё один охотник, медвежатник. Отстали от нас незаметно, а потом Японец, догнав, говорит мне:

– Пришиб я доктора твоего, не люблю докторов.

Они там всех добили, прикладами, чтоб не шуметь.

Попенял я им, поругался немножко, – Кутырский сконфузил меня:

– А если б, говорит, на них на живых разведчики наткнулись?

Н-да. Конечно, – убивать людей – окаянное занятие. Иной раз, может, легче бы себя убить, – ну, этого должность не позволяет. Тут – не вывернешься. Начата окончательная война против жестокости жизни, а глупая жестокость эта в кости человеку вросла, – как тут быть? Многие совсем неисцелимо заражены и живут ради того, чтоб других заражать. Нет, здесь ничего не поделаешь, бить друг друга мы будем долго, до полной победы простоты.

Признаться – подумал я: не Татьяна ли посоветовала Японцу доктора добить? Потому что у Японца табаку не было, а тут вдруг он папиросы курит и по знакам на коробке вижу я, что папиросы – Татьяниного дружка. Может быть, она это – из жалости, чтоб зря не мучился доктор. Бывало и так – убивали жалеючи.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации